Павел Кренёв
Прозаик, заместитель председателя правления Союза писателей России, лауреат всероссийских и международных литературных премий «Русские мифы», «Золотой витязь», «Русский Гофман», имени Николая Лескова, Александра Невского и других. Автор более двадцати сборников повестей и рассказов, переводившихся на болгарский, польский, турецкий, эстонский и сербский языки, член жюри международных и межрегиональных литературных фестивалей в Черногории, Калининграде, Крыму, Рязани. В своей родной деревне Лопшеньга на берегу Белого моря он построил церковь во имя Петра и Павла, организовал литературный фестиваль памяти Юрия Казакова.
Бабка Евдокия прямо в шлёпанцах побежала к остановившемуся у калитки газику.
– Ой, робятки, – запричитала она вылезавшему из машины молодому офицеру, – может, не надоть, а? Подись, дом сломает. Куды же мне тады, робятки!
Лейтенант поправил фуражку и солидно сказал:
– Почему сломает? Мы не в первый раз.
Пройти к дому он, однако, не решался. Полная и, видно, крепкая ещё баба загораживала вход во двор. Не зная, как быть в таких случаях, лейтенант спросил:
– А зачем тогда вызывали?
– Никто вас, робятки, и не звал, – ласково, но решительно ответила бабка Евдокия, стараясь говорить тише, чтобы не разбудить зятя. В ней затеплилась надежда: может, не услышит, окаянный. Сзади всё же хлёстко стукнула дощатая дверь веранды, и сапоги зятя загрохотали по настилу.
– Здравствуйте, – сказал он, отстраняя Евдокию и протягивая руку лейтенанту, – Пётр Иванович, будем знакомы. Жду вас с утра, да в последний момент вздремнул малость. Сами понимаете, отпуск.
Лейтенант сообразил, что в лице Петра Ивановича приобрёл решающую опору. Обернувшись к машине, он негромко, командирским тоном бросил:
– Петров, Ибрагимов, приготовиться к разведке.
Из газика бойко выскочили двое солдат, держа в руках продолговатые ящики зелёного цвета. Разложив эти ящики на земле, они достали из них какие-то трубки и стали всовывать их одну в другую. Получилось два стержня с широкими цилиндрами на концах. На голову солдаты надели наушники. Бабка Евдокия смотрела на эти зловещие, с её точки зрения, приготовления, а в душе шевелилась тревога: сломают! Ох, сломают домишко! Она подошла к зятю и вполголоса попросила:
– Ты уж посмотри за ними, Петенька. Как бы не натворили чего. Им-то не жалко. А куды мне тады?
Зять, подмигивая солдатам и офицеру, нарочито громко возразил:
– Ну, Евдокия Терентьевна, ну почему вы так не доверяете советским воинам?
– Мы готовы, – сказал офицер. – Ведите, Пётр Иванович, показывайте.
Когда солдаты и зять направились к дому, бабка Евдокия тронулась было за ними, но лейтенант остановил её:
– Извините, вам нельзя, не положено.
– Как нельзя? – возмутилась Евдокия. – Мой дом, и нельзя?
Она хотела сказать ещё что-то резкое и решительное, но, увидев, как у лейтенанта нахмурились брови, благоразумно замолчала. «Лучше не перечить, – подумалось ей, – а то специально испортят чего-нибудь. Понаехали тут с трубками».
Она ещё потопталась в раздумье у калитки: куда же ей-то податься? Может, пойти пожалиться к соседке Нестеровне? Потом вспомнила, что та угреблась спозаранок в лес за клюквой. Евдокия пошла на речку. Было здесь у неё укромное место, на склоне крутого травянистого берега, между двух старых разлапистых лип. Место это показал ей Фёдор. Здесь они целовались с ним в тёплые летние ночи того далёкого предвоенного года. С тех пор в радость и в печаль приходит сюда Евдокия, чтобы поговорить с Феденькой, посоветоваться, излить душу. Сев под липами на дощечку и глядя на воду, она вернулась мыслями к дому.
Построил его Федя перед самой войной. Построил за малый срок. Он словно торопился, боялся, что не успеет. Времени у него было мало и без того. Работал Фёдор бригадиром в колхозе, днями пропадал на поле, домом занимался до глубокой ночи. Молодая жена его Евдокия вначале помогала как могла, а потом, когда дитё ждали, Фёдор всю тяжёлую работу по строительству взял на себя – один управлюсь...
Евдокия сокрушалась:
– Отдохнул бы, высох весь. Куда торопишься-то?
Федя только улыбался:
– Вот нарожаем с тобой ребятишек с дюжину, куда девать будем?
Крышу он крыл уже в начале июня 41-го года. Тогда и перебрались в новый дом. Внутренние работы Федя так и не закончил, ушёл на фронт. Осталась его задумка прорубить окошко из светлицы на речку, на заречные дали... Он потому и приберёг напоследок эту работу: хотел смастерить оконце красивее других, с фигурными, резными наличниками.
Осенью родилась Люська, и для Евдокии настали самые тяжёлые дни: впереди зима – а у неё и в подполе пусто, и денег ни гроша. Все силушки на дом этот проклятущий ушли. Если бы не добрые люди, не выдюжить бы ей с грудной на руках.
В первые месяцы от Фёдора приходили письма. В них он утешал жену, обещал: скоро одолеют немца и он вернётся. Ещё мечтал он, что новое окно в светлице прорубит. Потом началась оккупация, и письма перестали приходить.
Село, в котором жила Евдокия, стояло вдали от больших дорог, наверно, поэтому немцы бывали здесь редко. Делами заправляли полицаи и старосты. Иногда приходили партизаны и вышибали полицаев из деревни. Однажды партизаны остались заночевать, тут-то и налетели каратели. Они били по домам из миномётов и пушек прямой наводкой. Евдокия помнит, как лежала на полу, закрыв телом плачущую дочь, и причитала: «Пронеси, Господи, пронеси, Господи...» Кругом гремели взрывы. От сильного удара в стену содрогнулся весь дом. «Вот и всё», – подумала Евдокия и крепко прижала к себе Люську. Однако ничего не случилось. Потом и миномёты стихли.
Мину первыми увидели немцы, обшаривающие после обстрела деревню в поисках не успевших уйти в лес партизан. Евдокия услышала за стеной гогот, затем в дом ворвался здоровенный фриц и, что-то гортанно выкрикивая, потащил её на улицу. Там её подтолкнули к стене и показали на торчащий из паза хвостовик мины. Один из фрицев многозначительно задрал подбородок, пощёлкал по стене ногтем и предупредил: «Бах-бах». Остальные хохотали, выходя за калитку и оживлённо обсуждая что-то. «Повезло тебе, дура», – сказал на прощание полицай.
Вбежав в комнату, Евдокия первым делом осторожно отодвинула от стены, в которую попала мина, кровать, стол, лавку. Потом подвела к ней двухлетнюю дочь и несколько раз повторила:
– Не трогай эту стеночку, Люся. Будет бабах!
В ту ночь она так и не заснула. Всё ей казалось, взорвётся эта чёртова железяка и убьёт их с Люсенькой. А ещё ей было жаль нового дома, построенного руками дорогого сердцу Феденьки, в котором они не успели нажиться-нарадоваться. Спозаранок, пока совсем не рассвело, Евдокия выскочила на улицу и, полузажмурившись от страха, каждую секунду ожидая взрыва, затыкала тряпьём торчащие из стены железки: вдруг ребятишки увидят и начнут выковыривать. Получилось неплохо. Пройдёшь рядом и не заметишь – болтаются тряпки, да и всё.
С тех пор для Евдокии началась вдвойне тяжёлая жизнь. Где бы она ни находилась: полоскала ли бельё на речке, работала ли в поле, косила ли сено, всё ей думалось, не случилось бы какой беды дома. И ещё ей казалось, что если кто-нибудь ударит по стене, то мина обязательно взорвётся. В этом она почему-то не сомневалась. И однажды едва не лишилась рассудка, когда, зайдя в избу с полными вёдрами воды, увидела, как Люська разбегалась на слабых своих, босых ножонках и била ручками в стену, победно восклицая при этом «бы-бых!». Больше она дочку дома одну не оставляла.
Ещё был случай уже в самом конце войны. Евдокия стряпала на кухне, когда услышала резкие удары в «ту» стену. Не помня себя, она выбежала на улицу и увидела двух мальчишек, деловито кидающих снежки в фанерный щит, повешенный на гвоздь. Вспоминая сейчас этот случай, Евдокия улыбнулась: кто же тогда больше испугался? Она или мальчишки, на которых неизвестно почему вдруг набросилась баба с искажённым от ужаса лицом.
Федя с войны не вернулся. О том, что он «геройски погиб в тяжёлых боях под Сталинградом», Евдокия узнала из письма, полученного из райвоенкомата. Так, вдвоём с маленькой Люськой, да ещё, пожалуй, с миной, с которой волей-неволей тоже пришлось уживаться в одном доме, и мыкала своё послевоенное горе Евдокия. К злополучной стене она не прикасалась все эти годы. Запрещала и Люське это делать, не объясняя, впрочем, почему: разболтает по деревне, а это всё равно добром не кончится – хоть мужики, хоть солдаты начнут ковырять, сами погибнут да и дом порушат. А так сидит эта проклятая мина в стене и сидит, есть не просит.
Люська росла проворной, сообразительной, но долго не могла взять в толк: отчего мать так бережёт стену? Потом успокоилась, отстала, наверно, решила: прихоть это материнская.
С годами Евдокия привыкла к мине, хотя, конечно, как и прежде, боялась. А однажды поймала себя на мысли, что все думы о ней сами по себе облекаются в некую теплоту и задушевность, потому что связывают они её с ушедшей в безвозвратность молодостью, с той далёкой порой, в которой жили она и Федя, были вместе… Постепенно она привыкла к постоянному нахождению с ней рядом куска немецкого металла, привыкла настолько, что принимала её за свою давнюю знакомку, с которой вполне дружно можно жить. Разговаривала с ней… Проходила мимо стены, в которой та жила-поживала, потихоньку здоровалась:
– Здрава будь, суседка! Каково поживашь сегодни?
Ответа не ждала, но всегда поправляла тряпочку, которой мина была занавешена.
В деревне дочь жить не захотела, окончила семь классов – и в город. Поступила в торговый техникум. Евдокия загоревала, когда Люська уехала из деревни, чего уж хорошего, когда человек уходит из родных своих мест. Но училась дочь с охоткой, приезжала на каждые каникулы, письма писала. В общем, не забывала мать. Однажды она тронула сердце Евдокии тем, что на писала: «Как вы там живёте, мои мама и минуша?» Евдокия долго не могла понять, кто же такая «минуша», вроде и имён-то таких в деревне не водится, потом сообразила: да ведь мина же это! Вот Люська! Вот хитрунья! Значит, знала, а молчала. Не захотела, значит, матери волнение доставлять. И ещё больше зауважала она дочь.
Жить понемногу становилось легче. Люся окончила техникум, устроилась работать товароведом в универмаг. Помогать ей отпала необходимость. Да чего там помогать, Люся сама теперь стала регулярно слать из города хоть небольшие, но всё же денежки, а на праздники уж всегда – нате вам! – платочки да сарафанчики разные, баловала маму. Появился какой-никакой достаток. Всё, казалось, входило в свою колею.
И тут дочка вышла замуж.
Вскоре Пётр, муж её, нагрянул к тёще в гости – на природу, видишь ты, ему захотелось. Дочь-то не смогла приехать: отпуск в другом месяце, а он тут как тут. Ну, первый день туда-сюда, удочки, речка, знакомство с соседом, а на другой день пришёл от соседа выпивший, и занесло его, окаянного, прямо на эту стену. Уцепился он руками за брёвна и лбом в них тычется. Сразу, бедолага, протрезвел, когда Евдокия его с бранью от этой стены к противоположной отбросила. Ни слова, правда, не сказал, но наутро стал допытываться:
– Почему это вы, мама, не дали мне вчера к стеночке прислониться? У вас ведь, мама, не музей тут.
Евдокия промолчала, но интерес его взял... Зять нашёл мину за считаные минуты. Зато как нашёл, вбежал в дом весь бледный, глаза выпучены.
– Я, – говорит, – не собираюсь жить в заминированном помещении! Тем более в мирное время. И вам, мама, не советую.
Как ни просила его Евдокия никуда не сообщать, не помогло. Вызвал вот сапёров.
Сидела теперь Терентьевна на берегу реки, и сердце её ныло: «Сломают дом, окаянные, сломают». Раздавшийся взрыв на какое-то время будто парализовал её. Евдокия несколько секунд остолбенело смотрела на воду, потом вскочила и что было мочи заспешила к дому. Ноги совсем её не слушались, они путались в траве, скользили, спотыкались. Евдокия не почувствовала, как потеряла шлёпанцы, как слетел с головы платок. Запыхавшаяся, вконец растерянная, она вбежала на обрыв...
...Дом стоял на месте. Машины не было. Там, где она останавливалась, мирно копались в земле куры, мимо них лениво брела собака. Терентьевна только теперь поняла, что взрыв был совсем в другой стороне – за полями, у леса. Усталая, она переступила порог и услышала в светлице стук молотка. Сидя на корточках, Пётр старательно обрабатывал стамеской края широкого четырёхугольного отверстия, выпиленного в стене в том месте, где раньше сидела мина.
– Посмотрите, мама, какой красивый вид из окна будет, – сказал он подошедшей Евдокии. – Из светлицы будем любоваться с тобой. Ты сама-то глянь, мама, на красоту – луга, цветы, лес! А речка-то, речка-то!
Он ещё что-то возбуждённо и весело говорил, работая стамеской.
Евдокия сидела позади него на стуле, положив руки на колени. По щекам её текли слёзы. Губы тряслись и шептали: «Феденька, Феденька...»
Потом она поднесла к лицу край передника и зарыдала.