Абажур
Слово «абажур» предназначено для дегустаторов звуков.
Попробуйте произнести его твёрдо – оно режет лёд лезвием металлического конька. Произнесите помягче – шуршащее крошево льда исчезает. Ещё мягче – лёд топится, и звуки текут подобно журчащей воде; жёлтый мёд или мягкий воск тонкой струйкой щекочут воздух.
Слово «абажур» предназначено для дегустаторов пространственных форм.
Попробуйте произнести его твёрдо – оно ложится треугольным листом железа. Произнесите помягче – треугольник наполнился лёгкостью, провис и закачался листом бумаги. Ещё мягче – белый парашютик на тонкой нити, подвешенный высоко, закружился от вашего же дыхания; он набрал воздух ваших желаний, плоские линии его изогнулись, и он полетел, покачивая боками, как покачивает бёдрами испанская танцовщица.
Слово «абажур» придумали и разнесли по миру французы, увидевшие в шёлковом конусе ткани, прикрывающем свет, украшение и что-то интимное. Однако – держу пари – первый абажур как ослабитель света появился в пятитысячелетнем Китае, где женщины и мужчины азиатскими шляпками, похожими на абажурчики, до сих пор прикрывают головы от палящего солнца.
Возьмите ночную свечу, зажгите её, подвесьте над ней купол из лёгкой цветной бумаги. Замрите.
Пройдёт минута, другая. И вот – о, чудо! Мир изменился! Он стал лёгким, почти прозрачным, тёплым и бесконечно близким.
…Если вам трудно в жизни и окружающий мир прям, как стеариновая свеча, и прост, как лист белой бумаги, придумайте для него абажур. Свеча загорится, бумага кокетливо изогнётся – и мир потеплеет и наполнится мягким светом…
Виньетка
Виньетка – слово также французское, хотя древние латиняне могут оспаривать почти всё, что лежит в основе французского. Как рисунок, виньетка соткана из усиков виноградной лозы, да и само слово несёт тот же смысл.
Его невозможно произнести просто: в нём мягкость произношения и изысканность разделения. Звуками оно мягче текущего воска и мягче пенного шампуня. И в то же время оно трамплинно – и прыжок начинается сразу же после слога «винь».
Первые фотографы, уставшие от чёрно-белой плоскости позитива, высмотрели виньетку, чтобы украсить ею реалии чёрно-белой простоты. За корзинным узором виньетки свисает зрелая грудь южно-виноградной красавицы, и в нём же теряется её тёмный завитой локон.
Поместите в виньетку постно-плоскую физиономию. Держу пари – никто не заметит портрет. Она украшает счастливых, немного расчёрканных, немного загадочных, собранных в тугой узел желаний.
Виньетка непременно пахнет жасмином или ночною фиалкой.
Мята
Мята шершава и мягка, как лапка дремлющей кошки. Опуститесь солнечным утром у куртины цветущей мяты. Растянитесь, как кошка. Лягте так, чтоб шершавые листья касались вашей щеки. Закройте глаза или смотрите в небо. Не двигайтесь, даже если по щеке побежит муравей.
Тысяча кисточек вытачивают неслышный узор на вашей щеке. Узор тонко дрожит, как невесомая паутинка. Временами он колок, как солнечный луч, временами щекотлив, как след снующего муравья.
Ваши глаза прикрыты, но вы ощущаете мир гораздо тоньше, чем прежде.
Вам открывается, что ветер может летать, как большая птица. Он может подняться к солнцу, а потом опуститься и опахнýть вас горячим теплом, как крылом. Оказывается, солнечный луч, коснувшийся набежавшей слезинки, свит из разноцветного мулине. Оказывается, шелест берёзы сух и блестящ, а шелест травы – влажен и тускл.
Ну, конечно же, трогающая вас коготком аромата мята шершава и мягка, как кошачья лапка.
Но подождите полудня.
Ближе к полудню сухой аромат, всё это время вившийся тонкими кольцами, спеленает ваше тело, как мотыльковую куколку. Оно станет почти невесомым – и душа ваша сможет подняться до тверди неба. Странные видения посетят вас, качающегося в колыбели мотыльковой куколкой в поднебесье. И вы будете летать невесомо столь долго, сколько сон будет окутывать вас долго.
Однако на солнечном ветру становится слишком колко, и пора возвращаться.
Лёгкий ветер снова теребит, а то просто поглаживает листья. Становясь порывистым, он подёргивает за ушки вьюнок, задирает светлый подол мать-и-мачехи, пошуршивает сухими зонтиками укропа.
Подвядшие листья мяты лениво шепчутся, укоряя ветер. Они отдали горячему ветру свою утреннюю свежесть, одарили воздух эликсиром эфира, тронули вас острым коготком аромата, вознеся в далёкое поднебесье, а затем, источившись, мягко, как колыбельку, вновь опустили на бренную землю…
Пыль
Пыль… Что может быть грязнее пыли? Что может быть серее пыли? Она досадлива и мертва. Она стихийна.
Стоит только попасть знойным днём в тёмное, пыльное марево, как вы ощутите, сколь всепроникающа пыль, как удушлива она и грязна. От неё невозможно скрыться, она тотчас собьёт дыхание, когда вы попытаетесь её обмануть. Однако…
Однако если день тих, а воздух сух и горяч, – нет ничего блаженнее, чем опустить босую ногу в толстую пелерину пыли. Она атласна, как китайский шёлк, и мягка, как колонковая кисточка. Если вы пробежитесь по ней – то услышите лёгкий сыпучий шорох: мелкие пустулки лопаются где-то внутри. Опуститесь в неё и закройте глаза. Вспомните: так уже было. Неважно, двадцать или сорок, тысячу сорок или сорок тысяч лет назад – вы всегда помнили запах пыли и её внутреннее тепло.
Пыль податлива и мягка, как сорокалетняя влюблённая женщина. Пыль примет объём и форму сосуда, куда вы захотите её поместить.
Пыль – субстанция жарких степей, но не влажного запада или холодного севера. В азиатском слове «пыль» – летучесть эола, а в европейском «dust» – плоскость поверхности. Попросите европейца произнести слово «пыль» – и вы увидите, сколь неуклюжа в его устах гортанная гласная.
Родившаяся в скифских степях, затмевавшая солнце кочевникам, даже теперь в названии она требует краткого выдоха.
Вылетев, звук сворачивается в воздушный клубок и тут же бесшумно падает в мягкую пыль…
Саксофон
Саксофон в издавании звуков как никакой другой инструмент контрастен и переменчив.
На нотном стане горячей любви, которая, как известно, захлёстывает душу и тело снизу доверху, он громок и пронзителен, и даже развратен и напорист. Впору подумать, что в его обозначение попала неточная буква: поменяйте «а» на «е» – и вы согласитесь, что, будучи «сексофоном», он может передать более глубинные, более точные настроения; даже в изгибе его трубы томится страстность желания и напряжённость чувства.
Его звуки могут сворачиваться в клубок, отдыхая на перекрёстках пространств, и могут выстреливать белой звездой. Он может хрипеть от невысказанности и тонко плакать от грусти. Может вздыматься до пронзительной высоты, ослепляя, как лазерный луч. И может подрёмывать в махровости низких тонов, как кошка. Однако его спокойствие, местами бархатное однообразие, сверчковая монотонность – всего лишь обман, дабы известно, что поющий сверчок – вечерний сторож заснувшей степи – известный любовник, а растянувшаяся кошка – притворщица, вооружённая острыми и длинными коготками.
Саксофон – инструмент-камертон для мягких и твёрдых людей, не для посредственной середины. В его звуках мягкие плавятся, чтобы растечься, а твёрдые режут окружающий космос алмазной твёрдостью ненасытности.
Ночью саксофон заворачивает усталых влюблённых в тёмно-бархатную простыню густых звуков и качает их до утра на податливом гамаке отдохновения.
Туман
В слове «туман» слышится звук туго натянутого барабана. «Тум» – чем не удар колотушкой по резонирующей коже, когда лодка, боясь наскочить на другую, пробирается в туманной реке?
Оказавшись в белом тумане и потеряв дорогу, вы начинаете жить миром ребёнка. Вы одни, и не знаете, куда идти. Вы трогаете воздух. Он бел, как молочный кисель, и прохладен, как кожа ужа. Вы пробуете размахать его, но лишь собираете влагу. Тогда вы весь превращаетесь в слух.
И это то, что нужно. Прислонитесь к дереву, либо просто присядьте, послушайте мир и себя в нём, забытого десять, двадцать, а может, и триста двадцать лет назад. Прислушайтесь.
…Ребёнок мал. Он проснулся, а взрослых поблизости нет. Белая простынка сверху прикрывает зыбку. Дверь закрыта, но ребёнок слышит намного острее, чем взрослый, он ближе к миру и потому, даже оказавшись в закрытой простынкой люльке, никогда не бывает один. Вот на дворе звякнуло вёдрышко, и колодезный барабан завертелся, раскручивая цепь. Вот натужно цепь заскрипела и зароняла капли вниз. Вот телёнок пришёл попить, выцедил мерку и крутанул лбом пустое ведро. Вот бабка тихо сказала: «А теперь тпрусь». Вот она же села на скрипучие половицы, и те вздохнули: «Ох, господи». Солнышко выскочило из-за тучки и прилетело в комнату. Ветерок в палисаднике зашуршал шершавыми листьями редьки. Муха с силой застучала в стекло, пока не устала. Вот снова пропало солнышко, и воздух захолодел. А вот и в комнате дверь заскрипела, белая простынка откинулась – лицо бабки склонилось к зыбке: «Ну, всё-ё»…
Посидев так в белом тумане всего с полчаса, вы вдруг почувствовали, что обрели зоркое зрение, хотя ничего вокруг и не видели. Вы поняли, что идти надо во-он туда, а не иначе, что туман – не мелкая взвесь влаги, а всего-навсего белая простынка, на чуть-чуть закрывшая зыбку, но не окружающий мир.
Почему же в тумане, как простынкой закрывшем зыбку, вы просветлели? Ответ прост: потому что сердце, если приложить к нему ухо, стучит так же, как приглушённый барабан в тумане: тум-тум, тум-тум. И, прислушиваясь к нему, никогда не собьёшься с пути...