Продолжаем дискуссию «Литературное десятилетие: взгляд изнутри», начатую в «ЛГ» (№ 5, 2020) статьёй Романа Сенчина «Под знаком сочинительства».
Анна Жучкова,
критик, литературовед, кандидат филологических наук
Замечательную статью написал Роман Сенчин. Логично и чётко охарактеризовал последние тридцать лет русской прозы. Обозначил главные направления, ведущих авторов, ключевые книги.
Но, перейдя от истории литературы к теории, начал заплетаться. Предпринял странную попытку объяснить бессилие современной прозы сочинительством (как будто можно писать, не сочиняя), сочинительство приравнял к беллетристике, «прозе некоего второго сорта», к беллетристике же свёл и всю литературу последнего десятилетия, хотя «ничего обидного в этом слове как бы нет». Эй, сочинители, как бы сказал нам Сенчин, вы все второй сорт, но, чур, без обид!
Что такое беллетристика, при этом неизвестно, «чётких критериев не найдено, да и вряд ли когда-нибудь они найдутся», – утверждает Сенчин. И – та-дам! – критерии беллетристики уверенно перечисляет: это проза, «где в достоверность происходящего не верится»; она «призвана больше развлекать, чем заставлять думать и сочувствовать»; её язык и интонация отличаются от серьёзного языка высокой прозы, где «с первого абзаца читатель должен понять, что дальше его будут не столько развлекать, сколько делиться сокровенным и важным»; «беллетристика, как правило, в душу не лезет, она нацелена на другие органы»; главная её цель – «изящность».
Так что в итоге мы получаем и исчерпывающую характеристику беллетристики, и объяснение, почему это литература второго сорта: интонация несерьёзна, язык не стремится к новым граням отражения и осмысления реальности, в целом это изящное развлечение, особо не затрагивающее ни разум, ни душу.
Замечу: «достоверность/недостоверность происходящего» в списке критериев Сенчина – это не реализм против фантастики, ибо тексты некоторых фантастов он считает достоверными: «Некоторые книги Беляева, Ефремова, Стругацких, отнесённые к фантастике, для меня – реализм». Вероятно, тут скрывается интересная мысль, которая остаётся непрояснённой.
От себя же добавлю ещё один критерий: беллетристика транслирует смыслы своего времени, своей эпохи, но не пересобирает их, не стремится вглубь или вдаль, а работает с тем, что дано и понятно. Например, гениальный беллетрист Дмитрий Быков – мощный абсорбент дня сегодняшнего, реализующий современную повестку и в фикшен, и в нон-фикшен, и даже в стихах. Так же пишут Людмила Улицкая, Евгений Водолазкин, Гузель Яхина, хотя творчество последней балансирует между беллетристикой и жанровой литературой, строящейся на формулах.
Итак, Роман Сенчин заявляет, что сегодня всё – беллетристика, и даже то, что было авангардным в девяностые и смелым в нулевые, сегодня к ней тяготеет. С этим нельзя не согласиться. Текущие премиальные списки – почти сплошь беллетристика. А то, что выдаётся за эксперимент, как опыты Станислава Снытко и Ильи Данишевского, – не более чем симулякр, грубо слепленный из дохлого постмодернизма и поддельного модернизма.
Так, может, и не нужна нам высокая проза? Беллетристики достаточно?
К сожалению, это плохой симптом. Без высокой прозы, на одной беллетристике, литература не проживёт. Высокая проза – авангард осмысления реальности, поле языковых экспериментов, смелых фантазий. Настоящее языка и будущее литературы. Она нужна, как всё свободное, новаторское, странное и гениальное. Пока язык живой, он постоянно меняется, а осмысливает и направляет этот процесс – высокая проза. Только новый способ говорить о мире позволяет по-новому его воспринимать. Не будет высокой прозы – некуда будет идти. Тем и страшна ситуация, которую обрисовал Роман Сенчин. Ситуация мёртвой литературы, которая пока ещё кажется живой, и ситуация неразвивающегося сознания.
Но на самом деле, не всё так плохо. Пессимизм Сенчина оттого, что обзор его верен, но неполон. Рассмотрев два «этажа» литературы, высокую прозу и беллетристику, Роман Сенчин забыл третий, «нижний» её этаж – литературу жанра. Речь в первую очередь о фантастике и фэнтези. Но сейчас оживился и хоррор. И детективы сохраняют некий потенциал. А в сетевой литературе бурление жанров вообще поразительно. Как вам, например, жанры хёрт-комфорт и бояръ-аниме?
Литература «нижнего этажа» и даёт сегодня надежду. Откуда и ждать нового и свежего, как не снизу, если сверху разлагается и воняет поддерживаемая «лидерами мнений» постмодернистская деконструкция, бывшая высокой прозой пятьдесят лет назад, а теперь стоптавшаяся до мышей.
Фантастика, фэнтези, хоррор – в принципе, это самодостаточная вселенная с огромным количеством читателей, писателей, форумов, конвентов, премий и фестивалей. Дело дошло уже до парохода с фантастами, который ходит от Москвы до Мышкина и обратно. Ей дела нет до высокой прозы. Почему же мы ищем её здесь? Потому что самые интересные процессы сегодня происходят на стыке жанра и большой литературы. Фантастика, а вернее фэнтези, всё больше внедряется в «боллитру»: то магическим реализмом, как у Ольги Славниковой, то фантастическим допущением, как у Анны Козловой, то симбиозом жанров, как у Дарьи Бобылёвой, то мифопоэтикой, как у Александра Григоренко, Шамиля Идиатуллина, Ирины Богатырёвой, то эзотерическим опытом, как у Владимира Серкина, то непонятным, но живучим жанровым новообразованием, как «Финист – ясный сокол» Андрея Рубанова, то целым Максом Фраем на страницах журнала «Знамя». С использованием элементов фантастического сегодня пишут все, даже самые суровые реалисты, в том числе и Роман Сенчин, организовавший заложникам в супермаркете светящийся временной портал («Шанс»).
Именно в симбиозе «боллитры» и жанра – будущее высокой прозы. Уже сейчас самые интересные эксперименты с языком идут на этой территории: смешение научных терминов и разговорных мемов, формул и окказионализмов. Так пишет, например, Дарья Бобылёва, сознательно скрещивая реализм с хоррором и книжность с разговорностью: «Морозным утром в эконом-магазине закупаются разрумянившиеся пенсионеры: хлебушек, кефирчик, яблочки. И у всех, у каждой бабули – водочка, водочка, водочка. А ты стоишь посреди этой идиллии с булкой как дурак, как Жаир Болсонару на форуме в Давосе, узок твой круг, и страшно далёк ты от народа...»
Примерно тот же приём использует Андрей Рубанов, сопрягая чёткий, простой нарратив с литературщиной: «ничего прекраснее и удивительнее бухты Анакена я никогда не видел», «северный человек, вроде меня, с изумлением и восторгом наблюдает ночное небо Южного полушария». «С изумлением и восторгом», «ничего прекраснее и удивительнее» – начинающий автор постесняется так писать. А у Рубанова работает. «У Рубанова так получается выстраивать предложения, что ты чуть ли не физически чувствуешь энергетический заряд книги. А в чём его секрет, не пойму!» – восклицает Олег Демидов. Секрет – в контрасте, в столкновении и сопряжении разных уровней языка.
Успех «Петровых в гриппе» Алексея Сальникова во многом вызван тем, что поэт Сальников и в прозе остаётся экспериментатором образа, чувства, детали. Он улавливает поэтическим слухом оттенки современного языка, виртуозно переключает регистры. Тут и книжная философичность, и поэтическая созерцательность, и модное выражение «вот это вот всё», и бытовые словечки: «Если бы Петрову не выморозила цена томата, она бы купила один и пережарила ещё и его», и подростковый говор:
«– Так он может тупо не открыть, – подсказал Петров.
– Так мы можем тупо стучать, пока он не откроет, – ответил Игорь.
– Так он может тупо куда-нибудь уйти, пока мы едем, – сказал Петров.
– Так ему тупо некуда, – сказал Игорь».
Однако, кроме экспериментов с языком у высокой прозы, по классификации Романа Сенчина, есть и другие критерии: «делиться сокровенным и важным», «проникать в душу», «заставляет думать и сочувствовать».
Решение этих задач чаще всего лежит на литературном герое. Читатель идентифицируется с ним, сочувствует ему, пускает его в свою душу. Но есть ли в литературе, рождающейся на стыке «боллитры» и жанра, герой, способный совмещать фэнтезийную способность сочинять с реалистической ответственностью за слезинку ребёнка?
Пока нет. Вернее, он прямо сейчас формируется. Мы достаточно долго были винтиками в механизме всеобщего «счастья» (или что там под этим словом подразумевалось), чтобы вдруг осознать себя героями,
ответственными за мир. Ну или, для начала, за себя. Поэтому с героем сложно. Но произведения, главной идеей которых является ответственность за мир и личностная осознанность, уже есть. Об этом пишет Андрей Рубанов в сборнике рассказов «Жёстко и угрюмо» и Роман Сенчин в «Квартирантке с двумя детьми». О личностном взрослении как возможности в любых обстоятельствах находить в самом себе ресурсы любви к миру и ближнему – автопсихологическая «Ода радости» Валерии Пустовой, документальная книга «Наверно, я дурак» Анны Клепиковой, дневник в жанре док «Хочешь, буду твоей мамой» Олеси Лихуновой. О принятии мира таким, какой он есть, и ответственности за него – мифопоэтическая проза Александра Григоренко, Ирины Богатырёвой. Даже Анна Козлова в «Рюрике», более сочинительском и менее реалистичном, по мнению Романа Сенчина, впервые задумывается, что локус контроля должен быть внутри, а не снаружи. Раньше у Козловой мощно получалось опрокидывать и обвинять. Она делала это из текста в текст, из сценария в сценарий: бросала в лицо обществу жёсткую правду. Но попытка выйти из круга обид, взять ответственность и сочинить новую жизнь впервые предпринята в «Рюрике» – девочка, заблудившаяся в лесу и разговаривающая со своей виной, страхом и любовью, – это новая Козлова и есть.
Фантастика, а особенно фэнтези – жанры, изначально заточенные под личную ответственность героя. И этим близкие проблематике большой прозы. Сергей Кузнецов и Сергей Лукьяненко, например, через фантастику и фэнтези работают с серьёзными нравственными и философскими проблемами. Бум фэнтези, пришедшийся у нас на девяностые, обозначил конец старого мифа и желание нового мира. Новых богов и героев. Мы всё разрушили и надо всем посмеялись. Пришло время стать серьёзными и созидать. Об этом – речь нобелевского лауреата Петера Хандке, самого русского из зарубежных писателей: «Люди, живущие сейчас: шагая навстречу, открывайте друг в друге богов – выдерживателей пространства, сохранителей пространства. Желайте этого, станьте этим, будьте этим и не ведите себя как псы, при виде которых фантазия умирает. Возжелайте прыжка. Будьте богами перемены. Всё остальное ни к чему не ведёт… Вздох радости – и вот уже поднимается из вод управляемой реки бывший остров!»
Достаточно прощаться с Матёрой. Лучше сочинить её, восстающую из зоны затопления, заново.
Настоящее литературы я вижу таким: фантазия, творящая новые миры, в симбиозе с ответственностью и осознанностью реализма и мифом, воскрешающим связь с природой. Термин «метамодерн», которым западные культурологи обозначили нынешнее время, как раз про это. Про искренность и рациональность, чувство и разум, сомнение и веру одновременно. И ещё про движение вперёд, преодоление постмодернистской пустоты и сотворение нового, гармонично-динамического равновесия. «Дискурс о сущности метамодернизма будет охватывать процесс возрождения искренности, надежды, романтизма, влечения и возврата к общим концепциям и универсальным истинам до тех пор, пока мы не лишимся всего того, что было усвоено нами в рамках культуры постмодернизма».
Мы с неплохим заделом подходим к началу двадцатых годов.
У нас почти непаханое поле новых жанров: стык высокой прозы с жанровой, автофикшен, документальная литература.
Широкий спектр тем: от терпкого, солёного проговаривания травмы и агрессивного требования внимания к себе до внутреннего локуса контроля, ответственности и осознанности.
Много разных типов героев: от тех, кто поджимает лапки и отращивает зубки, чтобы цеплять ближних и требовать кусочек, до тех, кто тянет себя из болота сам, как Мюнхгаузен, и даже до тех, кто ценой своей жизни спасает других.
И нам нужны взрослые, ответственные сочинители. Реалисты-фантазёры. Ибо кому, как не писателям, сочинять мир.