Продолжаем дискуссию о поколении тридцатилетних в литературе, начатую В. Левенталем в №12. Приглашаем к участию писателей и критиков.
В литературном пространстве всё чаще и чаще говорят об особом феномене прозы тридцатилетних. Причём он, похоже, зародился сам собой – авторы, которых к нему относят, не провозглашали никаких манифестов, их общность искусственно не создавалась академическими усилиями филологов или маркетинговыми ухищрениями издателей. Просто в какой-то момент возникло понимание: в нашей литературе появилось новое поколение, разношёрстное, своеобразное, яркое и в то же время замутнённое. Принадлежащие к нему писатели Александра Шалашова, Булат Ханов, Ася Володина, Екатерина Манойло, Сергей Кубрин, Иван Шипнигов, Вера Богданова, Михаил Турбин и ряд других авторов придерживаются разных идеологических взглядов и эстетических принципов, но тем не менее некое незримое нечто, объединяющее их, кажется гораздо более существенным, чем любые различия.
Мне ужасно не нравится само понятие «проза тридцатилетних» из-за его привязанности к возрасту, который с годами имеет свойство увеличиваться. Да и сам по себе возраст не отражает ничего – тридцатилетние были и десять, и двадцать, и пятьдесят лет назад… Ну вот что скажет термин «проза тридцатилетних» человеку, который в далёком будущем наткнётся на него в энциклопедии? Былые времена принесли очень чёткие наименования для некоторых литературных явлений вроде лейтенантской прозы, где само название уже несёт некий смысл. Наверное, в отношении творчества нынешних тридцатилетних корректнее было бы говорить о прозе миллениалов. В ней очень отчётливо и даже симптоматично проступают все те черты, которые социологи обнаруживают у этого поколения.
Если попробовать как-то охарактеризовать прозу тридцатилетних, то, наверное, в первую очередь на ум приходит зацикленность на травме в самом широком понимании – от школьного буллинга до прогремевших в начале нулевых терактов. Или, скорее, на специфическом отношении к ней. Герои прозы тридцатилетних не просто переживают травму и далеко не всегда преодолевают её. Гораздо чаще кажется, что они ею упиваются, срастаются с ней, расковыривают её. Столь специфическая проработка травмы местами напоминает какой-то интеллектуальный селфхарм*, но, с другой стороны, она выглядит своеобразной реакцией на позицию более старшего поколения, которое на травму привыкло реагировать совсем иначе – замалчивать, вытеснять, отмахиваться.
Писатели-миллениалы стремятся прямо и откровенно высказать непроговорённое, не боясь обращаться к темам, которые могут показаться как провокационными, так и незначительными. А вот нечто отдалённое по времени и уже основательно осмысленное предшественниками их привлекает в меньшей степени. Наверное, поэтому тридцатилетние довольно редко обращаются к историческим событиям, в то время как проза старшего поколения перенасыщена художественными рефлексиями о далёком и недавнем прошлом.
Ещё одна важная характеристика миллениалов – это отложенное взросление, вот и персонажам прозы тридцатилетних часто присуща незрелость, инфантильность. Неугомонный внутренний ребёнок мешает строить взрослую жизнь, обрекая их на конфликты с родителями, неудавшиеся отношения, бесперспективную карьеру и вообще какую-то повсеместную неустроенность. Возникает соблазн свести всех этих персонажей к классическому типажу маленького человека, но не выходит – все они не закостеневшие, не застывшие, а готовые в какой-то момент преодолеть свою маленькость и повзрослеть. Вот только такой момент не всегда наступает.
Нежелание взрослеть отчасти происходит из-за разочарованности в образе будущего. Миллениалы не так часто пытаются в своих книгах построить модель грядущего, а если и пытаются (обычно весьма фоново и схематично), то прогноз получается неутешительным. По прошествии десятка-другого лет вырисовывается зловещая антиутопия. Конечно, не такая суровая, как в «Мы» Замятина или в «1984» Оруэлла, – скорее некие сумерки перед неминуемо наступающим «Днём опричника». Зависимость от Китая, подавление инакомыслия, ограничения интернета, тотальный контроль – версия будущего далеко не самая изобретательная, но свободолюбивым молодым людям в ней явно не хочется оказаться. Остановить ход времени или запустить навстречу кажущейся неизбежности «чёрного лебедя», который разрушит любые экстраполяции, – задача невыполнимая, поэтому остаётся только замереть самому и вместо движения в будущее провалиться в себя.
Проза тридцатилетних подчёркнуто интровертна. Вадим Левенталь вполне справедливо упрекает её в пренебрежении портретами и пейзажами, но вполне возможно, что это, как говорят программисты, не баг, а фича. Проза тридцатилетних нацелена не на детальное воспроизведение окружающего мира, а именно на то, как он преломляется, искажается, преображается, метафоризируется в сознании автора. Писатели-миллениалы, не зацикливаясь на деталях, очень чётко передают атмосферу и ощущения. Особенно отчётливо это проявляется в обилии различных локальных текстов, связанных с каким-либо городом или регионом. Открывая для читателя незнакомую территорию, писатели вместо того, чтобы с дотошностью гида перечислять природные и исторические особенности, детально передают ощущения от её духа, мировосприятия, жизненного уклада.
В жанровом отношении в прозе тридцатилетних преобладают романы, но романы довольно короткие. Возможно, именно в этом и кроется одна из причин, почему их тексты некоторым кажутся рыхлыми, аморфными и искусственными. Книжный рынок затачивает молодых авторов на «романное» мышление, хотя у них далеко не всегда хватает материала, ресурсов, запала. В результате на выходе иногда получаются книги, оставляющие ощущение мутной незавершённости, но сквозь неё обязательно просматривается некий пламенеющий замысел, образ, мысль, идея – нечто такое, что преодолевает недоработанность и вполне оправдывает их существование.
Писателей-миллениалов часто упрекают, что они так и не создали узнаваемый образ положительного героя, слишком зациклены на мелочных проблемах, а вместо всепоглощающей романтической любви демонстрируют, скорее, работу над отношениями. Но вот обвинение в глухоте к метафизике кажется слишком необоснованным. Просто некое «иноприсутствие» явлено у них не напрямую, но ведь метафизика и не заключается в усердно-демонстративном нагнетании сакральности. Авторы-миллениалы вместе со своими персонажами ищут способы психологического и метафорического преодоления смерти; постигают неизвестность и выстраивают причудливые взаимоотношения между живыми и мёртвыми; обнаруживают в обычном человеке нечто такое, что повергает в оторопь даже сверхъестественные силы.
Проза тридцатилетних – это очень живая и бурно развивающаяся часть текущего литературного процесса, нынешней литературной действительности, поэтому рассуждать о ней довольно сложно: любые выводы могут моментально устареть и утратить актуальность. Её хочется сравнить с бурной химической реакцией между какими-то неизвестными веществами. В пробирке что-то кипит и бурлит, но непонятно, что будет дальше – то ли процесс утихнет, то ли грянет взрыв, который разнесёт всю лабораторию. Однако нельзя не признать, что реакция протекает очень красиво и следить за ней невероятно интересно. Надо лишь соблюдать технику безопасности – не очаровываться и не разочаровываться раньше времени.
___________________
* Самоповреждение (англ.).