Картинки неуходящего прошлого
Продолжение в следующих номерах.
Эти дневниковые заметки я делал для себя, в «рабочих тетрадях», сопровождавших все мои литгазетовские годы (а им уже 27 лет). Какие-то из них в конце концов стали газетной или журнальной публикацией, какие-то так и остались фотографическим слепком момента.
Недавно, после эпизода, случившегося со мной в деревне (см. первую запись), я стал листать их начиная с 87-го года. И обнаружил: да, они, конечно же, субъективны, в чём-то не полны, но, сохранив достоверность, обрели документальную ценность. Потому что отразили пережитые не только мной, а всеми нами события и заблуждения последних двух десятилетий.
А ещё убедился: дневниковые записи обладают полезным свойством – дисциплинируют память, не позволяя ей искажать прошлое, проникающее в настоящее в новом обличье. Ведь согласитесь – слаб человек, жёсткая правда о самом себе ему невыносима, услужливая его память ретуширует травмирующие подробности пережитого. Каким бы трудным, даже мерзопакостным ни было прошлое, спустя годы оно – в ностальгическом флёре – обретает иные, иногда даже привлекательные черты.
Не то же ли самое происходит и с обществом, переживающим ситуацию социального катаклизма?
Словом, публикация «заметок для себя» – это попытка обуздать капризы памяти. К тому же, перечитывая их, я пережил чувство человека, побывавшего в разных исторических эпохах, продолжающих, как ни странно, сосуществовать в сегодняшней реальности.
О чём и свидетельствую.
2007 год.
ОБОЗНАЛСЯ
2 мая 2007 года
Третий день в деревне. Осинник за баней оперился юной клейкой листвой. В нём по ночам, в непривычной для городского уха плотной тишине, под просторным небом, сияющим россыпью живых, пульсирующих звёзд, оглушительно выщёлкивают свои рулады соловьи. А днём, когда по тропинке иду задами в овраг, к роднику, за ключевой водой, мимо огородов и черёмуховых зарослей, а вдалеке наливается синью излука Клязьмы, кукушки, будто беспрерывно соревнуясь, щедро пророчат всей деревне (и мне, конечно же!) «долгие лета». Одному только мне в сумасшедшем весеннем упоении они накуковали, наверное, тысячу лет.
Возвращаюсь с полным ведром, вижу Николая Жирякова. Ему за шестьдесят. Высок. Крепок. Он известный здесь плотник-виртуоз, поднимает на задах сруб новой избы. Здороваемся. «Ну что, антенну-то будешь ладить?» – напоминает наш, в январе ещё, разговор. Идёт к своему сараю – там щетинятся прислонённые десятиметровые высушенные хлысты, выбирает самый ровный, несёт ко мне во двор. Звоню по мобильному в райцентр, мастерам, обещавшим установить антенну. Докладываю – мачта есть. Условились – приедут.
А пока сидим с Николаем на кухне, разговор – о его теплицах, о засушливом лете, будто бы предсказанном синоптиками, о том, что он, Николай, выйдя на пенсию, решил окончательно вернуться из Владимира сюда, на Клязьму, в родительский дом, здесь интереснее (летом у его крыльца, на лавочках, собирается чуть не вся деревня – поговорить).
Вспоминаю – обещал ему свою книгу («Однажды в России», с очерками и о нашей деревне). Приношу. Николай видит на обложке мою торжественную физиономию в очках, меняется в лице, машет рукой: «Это кто? Горбачёв? Не, не надо! Я его не люблю!» – «Да я это! – кричу ему с досадой (не первый раз мне говорят о сходстве – взгляд, оправа очков, контур лба). – Похож немного, но пятна-то на лбу нет! Видишь?» Опоминается Николай обескураженно: «Надо же, обознался!» – «Книга не про него, – объясняю, – про судебные дела. Про те, что в 90-х были». – «Про то, что уже – при Ельцине? – уточняет неодобрительно. – Оба они хороши, натворили дел…» – «Не в одиночку же. Ну, вот за Ельцина, когда он на второй срок шёл, ты голосовал?» – «Было дело, – морщится Николай, – мозги заморочили. А ты-то сам что, не голосовал?.. И зачем эту перестройку тогда затеяли, вроде и без неё можно было обойтись». – «Обойтись?! Да ты вспомни, всем невмоготу было – ждали перемен».
Стал листать свои двадцатилетней давности записи…
ГЕОГРАФИЯ АБСУРДА
3 июня 1987 года
Приехал из Волгограда в Дубовку инкогнито – на рейсовом автобусе. С читательским письмом. Нигде никому не представляясь. Иду наугад по пустынной пыльной улице. И вижу: словно ветром несёт щуплую фигурку семенящей бабки. Здороваюсь. Идём рядом. Узнаю: зовут Анной Васильевной. Ей восемьдесят девять. У неё и дочь пенсионерка уже, вон в том доме, на Краснознамённой, они вместе живут. В магазин Анна Васильевна торопится, за хлебом.
Поворачиваю разговор к интересующей меня теме (обозначенной в письме) – как у них дела с помидорами. И тут Анна Васильевна будто спотыкается. Пятясь, норовит ускользнуть. Я за ней.
– Нет, сынок, нет, – бормочет, – мы свою теплицу не топим, вот те крест!
Объясняю: не из горисполкома я – из Москвы. Ещё больше пугается. Забыв про магазин, бочком-бочком юркает в калитку. Что делать?
Сажусь на лавку у её ворот. Через минуту вижу: выглядывает из-за забора женщина. Нерешительно выходит. Показываю удостоверение. Придирчиво рассмотрев его, приглашает в дом. Это дочь Анны Васильевны – Лидия Васильевна Моисеева. Сорок лет в колхозе отработала. Депутатом райсовета три раза выбирали. Медалью наградили «За трудовую доблесть». Сейчас взрослым детям (то есть внукам Анны Васильевны) помогает на ноги встать. С видом человека, решившего рискнуть, спрашивает:
– Разве ж я не заслужила – в огороде помидоры сажать?
Не понимаю... Помидоры – под запретом? Да ещё на своём приусадебном участке? Почему? Иду дальше – на улицу Великородного. У ворот на лавке – трое пожилых. Знакомлюсь. Один из них, годами высушенный, поднимается, ведёт к себе. Зовут его Иваном Яковлевичем. Ему восемьдесят два. Фронтовик. Показывает во дворе торчащие столбики – всё, что осталось от теплицы.
– Пришла комиссия, – рассказывает, – пломбу на колонку навесила, и я – без воды. Прошу пломбу снять, а они – мне: сначала, отец, сломай теплицу. Я им: ну что ж, раз такое указание вышло, сейчас сломаю. Они глаза отводят – только, мол, ломай не при нас. Пожалел их совесть, сломал, когда ушли.
– Да зачем ломали? – удивляюсь.
– Говорят, плохо это, – Иван Яковлевич изумлённо кхэкает. – Негативное, говорят, явление.
Хожу по домам. Удивляюсь. Рассказывают: видели, как шла по улице оштрафованная на пятьдесят рублей учительница-пенсионерка и плакала. Захожу к ней в дом. Её муж, электромеханик Николай Семёнович Кравченко, говорит:
– Пришли, увидели в теплице печку, составили акт. Нельзя топить, оказывается, такая инструкция. А как же ранние помидоры без тепла растить?..
У них трое взрослых детей, две дочери со своими семьями снимают квартиры, денег не хватает.
И ещё одна совсем уж невероятная история: инвалида, живущего на нищенскую пенсию, Бориса Тимофеевича Шарашкина, тоже оштрафовали. Стучусь. Не открывает. Соседка подсказала: у него ноги парализованы, а жена отлучилась. Вот здесь, через забор, поговорите.
Смотрю поверх забора. Вижу: сидит на земле человек, прислонив костыль к столбику бывшей теплицы, и тычет помидорную рассаду в землю. Увидев меня, попытался встать, держась за столбик, руки напряглись, дрожат, на лице – улыбка виноватая:
– Без жены трудно.
Не смог он встать, а я, не выдержав этой сцены, порывался было к нему через забор перелезть, да очень высок. Так и говорили: он – там, а я – здесь...
Видел я многодетных матерей, говоривших поначалу спокойно, потом переходивших на крик:
– Нам же детей кормить надо!
Видел молодого отца – невысокого человека с усталым лицом, готовившего во дворе раствор (он делал у дома пристройку); детей у него двое, теснится уже несколько лет с ними да с женой в одной комнатушке; на предприятиях райцентра сто лет квартиры не дождёшься, купить дом ему не под силу; вот он и выходит из положения – растит помидоры, продаёт, на выручку покупает кирпич, цемент и сам строит... В местной же газете его и других таких же помидорников назвали стяжателями. За что?..
География этого абсурда не ограничивалась городской чертой: «негативные явления» искореняли во всём Дубовском районе. Причём – буквально. То есть заставляли с корнем вырывать помидорные кусты с недозревшими плодами, разрешая оставить не более двухсот. Не искоренишь – перекроют воду.
А развернув «Волгоградскую правду», я увидел в корреспонденции Сергея Имерекова «Криминальная скважина» такие сердитые строки:
«Приморск, что в Быковском районе, охвачен вирусом «помидорной лихорадки». В Быковском районе выявлено
558 теплиц, размеры которых превышали нормы. В Приморске обесточено 186 глубинных скважин, 82 насосно-силовые установки, сосущие воду из водохранилища...»
Автор звал всех на бескомпромиссную борьбу с помидорными стяжателями, но в конце статьи, потрясённый результатом, сообщал:
«...После остановки «частных скважин» в Приморске практически не стало питьевой воды, не говоря уж о технической для полива...»
В Волгограде иду в облпрокуратуру. Там на этот вандализм уже отреагировали: опротестовали решения местных властей. И вот у меня в руках документ: «Представление об устранении нарушений законов о праве личной собственности граждан». В верхнем правом углу документа – фамилия человека, которому он направлен: товарищу А.Н. Орлову, председателю Волгоградского облисполкома.
Отправляюсь к нему. Просторный кабинет. Невозмутимо спокойное упитанное лицо. Изучающий взгляд: стоит ли опасаться? Решает: не стоит.
Вот несколько его небрежных изречений:
– В прошлом были перекосы, индивидуальный сектор увлекался помидорами... Заходишь в теплицу, там самое современное оборудование, чего нет в совхозно-колхозных тепличных хозяйствах...
– Мы вели разъяснительную работу...
– Да, есть шероховатости, но линию свою не изменим...
И слово нашёл номенклатурно-деликатное: шероховатости. Погромы теплиц, незаконные штрафы, искусственная засуха в Быковском районе – всё это шероховатости! Хотя по сути – судороги крепостного права.
Очень хотелось поговорить об этом с первым секретарём обкома КПСС товарищем Калашниковым, главным инициатором (как выяснилось) гонений на помидорников. Не принял.
– Вы же получили исчерпывающий ответ в нашем облисполкоме, – суховато ответили мне по телефону из его приёмной.
Мой волгоградский очерк в «Литгазете» (её тираж к этому году достиг фантастической цифры – почти семь миллионов!) прошёл под заголовком «Криминальный помидор». Читательских откликов – тьма! В других центральных газетах появились статьи о том же.
Оказалось: громят теплицы почти везде. Причём – на фоне разговоров о перестройке всей системы управления экономикой. Так партийно-хозяйственная номенклатура пытается вернуть бунтующую рабсилу из выгодного индивидуального в нерентабельное общественное производство. В Москве же во всех инстанциях открещиваются от «борьбы со стяжателями», объясняя её «инициативой на местах». Хотя известно: без ведома Москвы ни один хозяин области не отважится на такое.
ПРЯМАЯ ТРАНСЛЯЦИЯ
1 июня 1989 года
Идёт съезд депутатов. Включена по ТВ прямая трансляция. Без цензурных купюр. Впервые. В откровенных речах вся та правда, что скопилась за годы вранья и молчания. Но её доза, кажется, близка к смертельной.
Шереметьевские старики потрясены. Оторвавшись от экрана, идут на улицу. Стоят подолгу у ворот. Обсуждают. Один из них, Фёдор Петрович Королёв, рослый широколицый старик 75 лет, приглядывающий в дачном посёлке «Литгазеты» за газовыми печками, останавливает меня вопросом:
– Смотрел?
Опираясь на сучковатый свой посох, вздыхает:
– И зачем народ семьдесят лет мучили?
Поясняет:
– Моя Клавдия второй день у телевизора корвалол пьёт, НЭП вспоминает, какое изобилие продуктов было! Ведь если б тогда крестьянина не поломали, сейчас бы при коммунизме жили…
Рассказывает: в те годы, когда ожили после Гражданской, лошадь и телега (называвшаяся в здешних местах «пологом») стоили одинаково. Его отец, Пётр Королёв, житель села Павельцево (оно километрах в двух, на берегу Клязьмы), долго «собирал» деньги. Наконец купил рессорный полог. Потом – лошадь. Стал возить в Москву молоко. В те годы в Павельцеве на 40 дворов 120 коров было. Молоко стоило 3 копейки литр. Фёдор с отцом возил молочные бидоны в Москву по адресам – у каждого двора были в городе свои заказчики. Мяса тогда в магазинах – избыток, откормленных бычков сдавали в кооперацию с трудом, «по знакомству». Зато на деньги с одного бычка можно одеть-обуть семью. Был у них в селе и свой булочник: ночью с двумя сыновьями-подростками пёк сдобу да булки, на рассвете грузил в телегу-полог, вёз в Москву продавать.
Первым раскулачили булочника. Затем – священника Павельцевской церкви. Фёдор Петрович помнит тот дождливый день, когда он, мальчишка, толокся у дома местного батюшки и видел, как двинулась телега с дорожными узлами, а на них сидела, накрывшись от дождя мешковиной, девочка Клава, та самая, которая через семь-восемь лет, похоронив в Сибири отца с матерью, вернётся и выйдет за него, Фёдора, замуж.
Это она сейчас у телевизора глотает корвалол.
– А когда в колхоз нас всех согнали, – продолжает вспоминать Фёдор Петрович, – телеги-пологи со всего села свезли к закрытой церкви. Ну, вроде как сделали общими. Они под дождём ржавели и рассыхались. Потом их свалили в пруд, чтоб, значит, глаза не мозолить.
Спрашиваю, кто всем этим руководил. Называет то ли имена, то ли прозвища: Олонец, Гоголь и Хорёк. Местные, павельцевские. Из малоимущих. Известны были как завзятые лодыри. Олонца районные власти вначале назначили старостой только потому, что расписываться умел. А в колхозное время – председателем. Ему и его помощнику Гоголю выдали по пистолету, они любили по селу разгуливать так, чтоб кобура на пузе видна была.
Фёдору повезло – устроился на завод, стал кадровым рабочим. Получил ссуду на дом, сам его и построил – здесь, в Шереметьевке, рядом с нашим дачным посёлком, у которого своя – длинная! – с 30-х годов история.
Когда у кого-нибудь начинает барахлить газовая печь, дачники идут к штакетному забору, отделяющему нашу территорию от двора Королёвых, открывают специально для нас сделанную калитку, стучат в окно, обрамлённое резными наличниками. Колеблется тюлевая занавеска. Над горшком с алой геранью всплывает улыбчивое лицо Клавдии Никифоровны.
– Сейчас идёт, обувается уже! – кивает она.
Видел её на днях на крыльце сторожки, приходила звонить в Москву.
Лицо скорбное.
НЕВРОЗ НЕУВЕРЕННОСТИ
6 августа 1989 года
Что нужно, чтобы стать героем редакционного масштаба?.. Написать разоблачительный материал, о котором разоблачаемый дознается до публикации и посредством вмешательства «высших сил» снимет его из номера.
Восхищение пишущих коллег обеспечено. Вместе с немедленно возникающим «неврозом неуверенности в завтрашнем дне».
…Хожу по коленчатым коридорам редакции. Третью неделю отвечаю на одни и те же сочувственные вопросы:
– Насовсем сняли? Или обещают дать?
– Обещают – попозже.
Захожу в «стеклянный предбанник» (двери из затемнённого стекла) первого зама главного редактора. Секретарь-референт, меланхоличная женщина средних лет, отрывается от груды вскрытых писем с подколотыми к ним редакционными карточками (таким попало мне на стол письмо «помидорников» из Волгограда), и взгляд её становится неприступно строгим: зам занят… Когда освободится?.. Трудно сказать… Трудно, но ведь можно?.. Не выдерживает давления, снимает трубку прямой связи. Вижу, как мгновенно меняется выражение её лица – хозяин кабинета почему-то разрешает войти.
Открываю тяжёлую дверь. В длинном сумрачном кабинете металлически отблёскивают валики глубоких кожаных кресел. В одно из них, напротив начальственного стола, мне предложено сесть. Проваливаюсь в него так, что моя голова оказывается на уровне столешницы. Зам сдержанно приветлив, терпеливо объясняет, глядя на меня сверху вниз (с высоты египетской пирамиды, кажется мне): статью дадим, может быть, в ближайших номерах, надо выждать… Почему?.. Ситуация непростая.
В чём её «непростота», не говорит. Уклоняется. Хрустит сушками, беря их с блюдечка и с треском разламывая в кулаке, запивает чаем из стакана в железнодорожном подстаканнике. Разделить трапезу не предлагает даже из вежливости. (Обычай пить чай в присутствии подчинённых, демонстрируя тем самым свою занятость, он принёс с «самого верха», откуда его «спустили» к нам в «ЛГ».) Примирительно рассуждает: дважды «Литгазета» публиковала критические статьи по Волгограду. Да, действительно, там пережали с администрированием, искореняя «помидорников». И (вторая публикация) мелиорацию провели неправильно, из-за чего произошло подтопление, а потом засоление земли. Всё так. Но с третьей публикацией надо повременить. Иначе нас в ЦК неправильно поймут – скажут, навалились на одну область. С чего бы? В других что, лучше?
Странные аргументы. Почему-то они не возникали, когда обсуждался на редколлегии план номера. Оттиски готовой полосы с историей первого секретаря волгоградского обкома КПСС Калашникова (фактически разорившего область, но тем не менее рвущегося на повышение в Москву – аж первым замом председателя Совета Министров СССР, курирующим мелиорацию!) успели провисеть в кабинетах редакционного начальства четыре дня. На пятый утром у меня попросили замену. Успокоили: волгоградскую статью – нет, не сняли, а лишь – отложили.
Неужели испугались? Чего? Даже в «эзоповские времена» «Литгазета» еженедельно будоражила читающую публику судебными очерками со взрывным подтекстом. Сейчас-то чего опасаться – после прямой трансляции! К тому же в статье я высказываю не только своё мнение – цитирую критические высказывания депутатов, хорошо знающих результаты деятельности Калашникова. Узнав, что статья снята, депутаты немедленно прислали в редакцию возмущённое письмо!
Зам вежливо кивает: да, конечно, читал. Ему даже известно, что копию своего письма депутаты направили в агитпроп ЦК КПСС. Слегка улыбается, обещая мне: поддержка депутатов укрепит наши позиции, особенно в тот момент, когда Калашников после выхода статьи будет на нас жаловаться в ЦК. Да, конечно, время уже другое, объявлено – у нас «нет зон, закрытых от критики». Но всё-таки надо выждать.
Ухожу из сумрачного кабинета, унося в себе зреющий «невроз неуверенности в завтрашнем дне». И – иду к другому заму. Он из пишущих, а потому – как бы свой. Прошу откровенности: «Расстройте меня окончательно!» Ему невмоготу видеть мои трёхнедельные муки, поэтому откликается.
Да, был звонок. Вначале, надо полагать, самого Калашникова, разозлённого постоянным вниманием прессы, в ЦК КПСС – секретарю по идеологии товарищу Капто. Товарищ перезвонил в «Литгазету», первому заму. Нет, не требовал показать текст, боже упаси, никакой цензуры! (Это раньше, до 85-го, случалось, возили туда «конфликтные» полосы, получая их с изъятыми абзацами, написанными в «неэзоповской» манере). Капто лишь мягко посоветовал – отложить публикацию. Потому что – «Не время!».
Интересуюсь, почему не сказали мне этого раньше. Ответ:
– Не знали, как автор себя поведёт, будучи в состоянии аффекта.
Так, понятно. Сейчас автор перегорел, состояние аффекта сменилось депрессией, можно сказать. Догадываюсь: предполагали, что в аффекте мог взбудоражить тех литгазетовцев, чьи имена известны всей стране. А редакционный бунт… Ну кому он сейчас нужен?.. И так в стране неспокойно.
Непонятно было с письмом депутатов. Будет на него руководство газеты реагировать? Улыбается зам своей замечательной белозубой улыбкой никогда не унывающего человека.
– Они же копию послали в ЦеКа, – отвечает. – Вот там пусть и реагируют.
– Но они же потом…
– Да-да, пошумят. И – отстанут.
– А если я где-нибудь опубликую свою статью?
– Это ваш выбор.
Нет, никакой угрозы в его последней реплике не прозвучало. Но и поощрения – тоже.
ПОДОЖЖЁННЫЙ ФИТИЛЬ
19 апреля 1990 года
…После того как мою статью о Калашникове (снятую в «ЛГ») опубликовал «Огонёк» (в первом январском номере, под заголовком «Претендент»), случилось невероятное. В Волгограде её ксерокопировали, передавали из рук в руки. Как листовку. Обескураженный Калашников, решив продемонстрировать свою продвинутость, распорядился перепечатать её в местной прессе со своим демагогическим ответом, подготовленным его помощниками.
Демагогия и подожгла фитиль. За двое суток – два митинга подряд! Тысячи людей на центральной площади! На плакатах – цитаты из моей статьи. По первому каналу ТВ эти митинги увидела вся страна. Оскандалившийся обком партии (видимо, по подсказке из Москвы) спешно собирает внеочередной пленум, и Калашникова отправляют в отставку. Навсегда!
В редакции – брожение. Всех пишущих уязвляет вопрос: почему эта статья не прошла в «ЛГ»? На редакционной летучке спрашивают первого зама. Он, путаясь, долго объясняет, будто редколлегия передумала публиковать третью (за два года) статью одного и того же автора по одной и той же области, разрешив мне отдать её в «Огонёк». И, чтобы погасить нараставший шум, заявляет: «Но сейчас руководство приняло решение – отправить Гамаюнова в Волгоград, чтобы подробнее рассказать, что там произошло».
Съездил. Мне дали целую полосу. Статья прошла под заголовком «После отставки». Вот только один из эпизодов командировки. В Волгограде меня спрашивали: «Признайтесь, у вас здесь родственники? Нет? А откуда такие подробности о погромах теплиц?»
Отвечал: нет, мои родственники в Саратове. Рассказывал, как наткнулся в редакционной почте на письмо с совершенно дикими фактами начальственного произвола, как оказался – инкогнито! – в Дубовке. Иду по улице. Встретилась бабка, лет под девяносто. Спросил о теплице, а она – бежать. Думала, я из начальства – штрафовать приехал. Потом ходил по дворам, видел у стариков остатки порушенных теплиц. Первое ощущение – кошмарный сон, безумие.
И эта старуха – так и вижу её, щуплую, похожую на мою бабу Дуню, растившую меня в степной Питерке, семенящую сейчас по пыльной улице… Будто ветром волокло её – как осенний лист…
ПУТЬ ИЛЬИЧА
22 августа 1990 года
День тёплый, солнечный. Дребезжит подо мной старый велосипед с прикрученными к нему удочками. Качу по извилистой тропинке, через луговую низину, к Клязьме. А впереди, перегородив тропинку, спиной ко мне стоит шереметьевская достопримечательность – пастух в сером плаще, в резиновых сапогах, с длинным, запутавшимся в траве кнутом.
Это Никифор Васильевич. Ему 78. Его дом в Шереметьевке – через дорогу, напротив нашего дачного посёлка. Стадо, две коровы и два телёнка, пасётся неподалёку.
Трезвоню ему – не уступает дорогу. Глуховат. Спешиваюсь. Громко спрашиваю:
– Уж не плату ли за проезд берёте, Никифор Васильевич?
Быстро разворачивается, подхватывает:
– А что, раньше дороги и мосты брали в аренду, какие хорошие были.
Сам он родом из соседнего Павельцева. Всё помнит. Рассказывал мне, как первый колхоз создавали. Обронил:
– И сразу стало рабство.
О раскулачивании вспоминает:
– Разоряли тех, у кого по две лошади было.
– А как это было?
– Чаще всего приезжали ночью, грузили на подводы, увозили в Москву. Там впихивали в поезд и вперёд – «на добровольную стройку Иркутска». А до коллективизации здесь хорошо жили. Строили по три дома, один себе, похуже, два дачникам, получше. Дачники были не то что сейчас, жёны у них не работали. Мужья приезжали к ним из Москвы в бричках, потом, когда рельсы проложили, «по железке».
– Народ-то как относился к раскулачиванию? – возвращаю его к теме «добровольной стройки». – Не бунтовал?
– А что против власти сделаешь?.. Вот сейчас всё хуже и хуже, непонятно, может, скоро голодать будем. А что ты можешь? На площади кричать? Они и слушать не захотят…
Есть тема, которой словоохотливый Никифор Васильевич касаться не любит: в своём селе Павельцево он после войны двенадцать лет «отбарабанил» председателем колхоза «Путь Ильича». От других шереметьевских стариков я слышал – суров был он в ту пору. Вынужденно суров. На работу народ сгонял силой – верхом на хрипящем жеребце объезжал дворы, стучал кнутовищем в окна, сыпал матюками, случалось, и стегал кого придётся.
Сейчас у него здесь, в Шереметьевке, другой «колхоз»: семья разрослась до двадцати восьми человек. Живут, правда, в Москве, но летом собираются под одну крышу – два сына и три дочки со взрослыми детьми и внуками, то есть его правнуками. Их-то и подпитывает своим молоком Никифор Васильевич.
Спрашиваю, не устал ли с коровами возиться. Машет рукой.
– Да дурь, конечно. Сыны-то на молоко всегда заработают, да вот блажь у меня такая, никак не избавлюсь. Они говорят: давай стадо ликвидируем. А я не могу. Да и со скотиной, и со своим продуктом как-то сейчас спокойнее.
…Дребезжит велосипед. Вьётся под колёсами тропинка. Еду дальше и слышу за спиной, как Никифор Васильевич, щёлкая кнутом, поругивает своё стадо:
– Куда вас, окаянных, понесло! А ну-к назад! Назад, говорю!