, философ, политолог
Печатается в «ЛГ» с 1972 года
В «Литературку» на Цветной бульвар я ходил обычно от станции метро «Колхозная». До сих пор в моей памяти живёт то особое, приподнятое, даже радостное настроение, которое сопровождало каждое посещение серого здания напротив цирка.
В роли автора, несущего в портфеле рукопись своего материала для дискуссии о нравственности, я тогда оказывался не так уж часто. Чаще всего ходил в «Литературку» пообщаться с Кокой – бессменным заведующим отделом коммунистического воспитания газеты Владимиром Константиновичем Кокашинским.
Мне трудно дать точное определение нашим отношениям с Кокашинским. Старше на двенадцать лет, он, скорее, был для меня больше моральным, духовным наставником. На протяжении многих лет мы просто испытывали взаимное притяжение друг к другу, потребность в общении, обмене мнениями. Я всегда был благодарен судьбе, что имел счастье активного, постоянного духовного общения с этой незаурядной личностью.
Через Кокашинского мир «Литературки», её внутренняя жизнь стали и частью моей жизни. За эти годы я, «Ципа», выслушал десятки рассказов Коки о хитростях «Чака» (главный редактор Александр Чаковский) и «Сыра» (первый заместитель главного редактора Виталий Сырокомский), которым с неизменным успехом удавалось провести отдел пропаганды ЦК КПСС и в самой безнадёжной ситуации отстоять очередного проштрафившегося на идейной почве сотрудника. Сейчас, спустя 30–40 лет, очень трудно в деталях вспомнить содержание этих долгих разговоров на двоих, а зачастую – на троих, когда к нам присоединялся Игорь Клямкин. В стенах кабинета Кокашинского в «Литературке» речь всегда шла лишь о «крепчании» или ослаблении «маразма со стороны власти». Тогда, в 70-х, ни Володя Кокашинский, ни другие работники редакции, с которыми у меня были доверительные отношения, к примеру Ервант Григорьянц, даже мысли не допускали о возможности гибели системы. Не предполагали, что уже через несколько лет «Литературка» как орган легального противостояния советскому догматизму и советской глупости уже не будет нужна. Не могли представить, что уже скоро врага, который давал жизнь и вдохновение, не будет.
В 1974 году, после суточного пребывания в «гостях» у генерала Бобкова на Лубянке, Игорь Клямкин, захватив меня по дороге, пришёл к Кокашинскому домой на Вторую Новоостанкинскую. Белая «Волга», которая настырно сопровождала меня и Клямкина на расстоянии десяти метров на всём пути, демонстративно припарковалась у подъезда Коки. Но, как ни странно, в общем-то, осторожный Кока (а ему в отличие от меня, невыездного научного сотрудника Академии наук, было что терять, он был какой-то номенклатурой), с юмором отнёсся к торчащему под окном привету Лубянки.
– Если они тебя отпустили, – сказал он Игорю, – значит, они на самом деле уже ничего не могут. Всё ограничится запугиванием и нагнетанием страха.
Он оказался прав. Больше за такие провинности, как создание нелегальных кружков по изучению работ «творческих марксистов», никого на допрос не вызывали. Куда большую опасность для системы представляли антикоммунисты, авторы сборника «Из-под глыб». К слову, этот крамольный сборник я взял для прочтения у Кокашинского где-то в 1978 году, когда был у него в гостях на даче в Переделкине.
Я вспомнил сейчас о Кокашинском не только потому, что он в 70-е олицетворял в моих глазах все достоинства и все интеллектуальные прелести «Литературки», но и потому, что он выражал, нёс в себе, как мне кажется, дух, ценности газеты. Всё-таки неслучайно уже с конца 60-х Чаковский вёл с ним разговоры о переходе из «Комсомолки». Кокашинский, несущий в себе лучшие черты советского интеллигента, был очень органичен для «той» «Литературки».
Все эти нынешние разговоры о «той» «Литературке» 70-х как о «либеральной газете» – ничего не значащее клише. Несомненно, и Кокашинский и его друзья были шестидесятники, дети хрущёвской оттепели. Но надо понимать, что их антисталинизм имел позитивное содержание, совестливость и порядочность в личных отношениях. И опять-таки социальную ценность этих качеств шестидесятников можно понять в контексте той, советской, эпохи. Рядом с ними было много тех, кто делал карьеру на доносах, предательстве, вероломстве. Но парадокс советской системы в том и состоял, что тогда и в Академии наук, и в «Комсомольской правде», и в «Молодом коммунисте», и даже в аппарате ЦК ВЛКСМ моральным, человеческим качествам при приёме на работу уделялось куда больше внимания, чем сейчас, в эпоху торжества демократии. Штатных и внештатных доносчиков всегда окружали стеной презрения.
Советская система, которая выросла из марксистского учения о классовой борьбе, которая на первых этапах всячески стимулировала классовую ненависть, ненависть к «врагам народа», на своих завершающих стадиях развития всячески культивировала нормальные моральные чувства, библейские заповеди, личную порядочность. Никуда не уйти от того бесспорного факта, что в 60–70-е мораль играла куда большую роль в жизни общества, чем сейчас. И начало этой нравственной революции в рамках советской системы, несомненно, положил доклад Хрущёва на ХХ съезде КПСС о культе личности. Он напомнил всем, что даже в рамках советской системы всё тайное становится явным и, самое главное, что предательство, доносы есть зло, недостойное имени человека.
И в этом процессе реабилитации нравственных чувств и личной порядочности, на мой взгляд, большую роль наряду с советской литературой, наряду с повестями Василия Шукшина и романами Валентина Распутина играла публицистика «Литературной газеты».
Есть ли у нас сегодня какая-либо газета, которая позволяла бы себе такую роскошь, которую себе позволяла «Литературка» в 70-е, – вести из номера в номер, на протяжении многих лет дискуссию о нравственности? Конечно, нет. А тогда год за годом «Литературка» начиная со статьи Евгения Богата «Уроки «Урока» (№ 36, 1976) доказывала, что «внутренняя совесть не есть абстракция, а светлейший дар, без которого невозможны жизнь и деятельность человека».
Публикации «Литературки» середины 70-х интересны не только с политической точки зрения. Они кардинально расширяли возможности пропаганды гуманизма и гуманистических ценностей в рамках официальной марксистско-ленинской идеологии. Причём и с философской точки зрения. Надо понимать, что советская интеллигенция освобождалась от марксистского учения о диктатуре пролетариата не путём возвращения к Богу, как рассчитывали оказавшиеся в эмиграции и Николай Бердяев, и Семён Франк, и Иван Ильин, а путём возвращения к идеалам гуманизма и просвещения, идеалам либерализма.
В этом смысле интересны публикации Кокашинского. Он был классическим шестидесятником. Убеждённый атеист, он искренне верил в возможность соединения социализма и демократии, верил в прогресс, в идеалы справедливости, в исцеляющую силу знания. Как и все шестидесятники, был убеждён, что вся проблема в Сталине, что надо было идти путём Бухарина, и т.д. Но как у человека, молодость которого и даже студенческие годы в МГУ пришлись на закат сталинской эпохи, у него было крайне обострённое, кстати, нехарактерное для европейской левой, социалистической интеллигенции восприятие морали. Отсюда и попытки атеистического прочтения «Братьев Карамазовых» Достоевского, попытка отделить совесть и мораль от веры в Бога.
Отсюда и задача, которую ставили, пытались решить многие авторы и сотрудники «Литературки», – найти нерелигиозное, материалистическое обоснование совести.
Я бы советовал тем, кто захочет всерьёз заняться анализом шестидесятничества как уникального явления в духовной истории России, заново прочитать сборник статей Кокашинского, опубликованных и в «Комсомольской правде», и в «Литературной газете», изданный под названием «Вечное движение» в 1975 году. Налицо полный прорыв за рамки умирающей официальной марксистско-ленинской философии, прорыв в сторону теологической проблематики. Автор пытается понять природу зла, найти причины происхождения зла и насилия, источник совести, нравственного чувства. А в итоге приходит к марксизму, к тому, что «зло в мире от временного общественного неустройства». И цитирует марксистское революционное: «Если характер человека создаётся обстоятельствами, то надо, стало быть, сделать обстоятельства человечными».
Теперь, спустя двадцать лет после начала полной гибели всерьёз советской системы, понятно, что мыслить по-иному, не по-марксистски наиболее либерально думающая советская интеллигенция не могла. Ибо все её мысли и даже затаённые надежды были связаны именно с изменением «внешних обстоятельств», с избавлением от того, что во время перестройки стали называть «административно-командной системой». Это определение очень точно передаёт суть шестидесятничества, суть того мировоззрения, которым жила «Литературка» и которое она, как могла, пропагандировала со своих страниц. Не слом социализма, не отказ от идеалов обобществлённого труда, а отказ от бюрократических наростов системы. Поляки-интеллигенты в это же время любили писать об «извращениях социализма». Даже Валенса говорил: «Социализм – да, извращениям – нет». Кстати, совсем неслучайно идейный манифест перестройки, сборник «Иного не дано», был написан авторами «Литературки».
Особых преследований со стороны системы, насколько я знаю, никто из сотрудников «Литературки» в 70-е уже не испытывал. Но давила усталость от застоя. Страшно хотелось каких-то перемен.
Ерванту Григорьянцу, который работал заместителем ответственного секретаря газеты, было хуже, чем Кокашинскому. Он очень поздно пришёл в столичную элитарную журналистику и чувствовал себя уязвлённым своей технической ролью в «Литературке». Но рискну предположить, что Григорьянц, который покончил с собой, сделал это не только из-за страшного диагноза, как оказалось, ошибочного, но и из-за утраты надежды на то, что, как он говорил, «эта противоестественная система когда-нибудь рухнет». И красавица Ирина Балакина, ведущий в то время специалист по экзистенциализму Бердяева, тоже наложила на себя руки в середине 70-х, ибо не видела какого-либо просвета в будущем. Людям с «белыми», веховскими убеждениями было труднее выживать в советской системе, чем шестидесятникам с их верой в возможность коммунизма как реального гуманизма. Духовная трагедия Генриха Батищева, который своими статьями о различии между овеществлением и опредмечиванием открыл ещё в середине 60-х путь от «догматического» марксизма в «подлинный», тоже произошла в середине 70-х. Он стал искать спасение в буддизме, в идее непротивления.
Вот так. Начал я свои воспоминания о «Литературке» 70-х за здравие, а логика фактов всё чаще и чаще заставляет говорить за упокой.
Конечно, среднему, не обременённому раздумьями о смысле жизни человеку брежневская система давала куда больше, чем нынешняя. Последнюю даже системой нельзя назвать. Получается, что для социализации личности, для сохранения человечности в человеке нынешняя система даёт куда меньше, чем канувший в Лету брежневский социализм. Но надо помнить, что людям с обострённым социальным чувством, живущим всё же духом и мыслью, было трудно жить в то застойное время и созерцать, к примеру, выжившего из ума генсека, надевающего каждый год всё новые награды. Конечно, по сравнению с уродствами сталинской эпохи и награды Брежнева, и фаворитизм Юрия Чурбанова были невинными забавами. Но было душно.
Когда в конце 1978 года я уезжал в Польшу и прощался с Володей Кокашинским, он уже знал о неизлечимости своей болезни, но говорил, что мечтает только об одном – дожить до конца брежневской эпохи. Не дожил. В 1980 году польская «Солидарность» открыла всем срок окончания коммунистического эксперимента, по крайней мере в Восточной Европе. Мы в ИМЭСС АН СССР вместе с Алексеем Елымановым в 1982 году написали в закрытой записке, что, по всем данным, к концу 80-х социализм в странах Восточной Европы умрёт.
Уже после смерти Кокашинского и самоубийства Григорьянца я снова в конце января 1981 года, сразу же после возвращения из Польши, проделал свой путь от станции метро «Колхозная» к серому зданию «Литературной газеты» на Цветном бульваре.
На этот раз я шёл на встречу, которая обернулась длинной, многочасовой вечерней беседой с хранителем и главным редактором газеты Александром Борисовичем Чаковским. Где-то он узнал, что я был в гуще польских событий 1980 года.
Выслушав мой воодушевлённый рассказ о духовных, моральных переменах в Польше, вызванных всеобщей национальной забастовкой, о польских рецептах улучшения реального социализма, Чаковский сказал:
– Я пригласил вас к себе потому, что был наслышан о вас как об умном человеке. А вы мне пересказываете то, что я каждый день выслушиваю от сотрудников редакции. Всё это вздор, чепуха. Достаточно нам отказаться от цензуры, и всё рассыплется. Достаточно упразднить министерства, предоставить хозяйственную самостоятельность предприятиям, и завтра в магазинах не будет даже того, что есть сегодня. Неужели вы всерьёз считаете, что свобода слова для Солженицына совместима с советской властью? Что реабилитация, как вы говорите, русской общественной мысли, реабилитация Николая Бердяева и Владимира Соловьёва возможна в государстве, где марксизм-ленинизм является официальной идеологией?
Под конец своего монолога в защиту здравого смысла, чтобы окончательно отрезвить меня, Чаковский сказал:
– Как вы думаете, почему я, не зверь и не законченный ретроград, тем не менее вопреки всему сохраняю уважение к Сталину? Да потому, что он лучше Ленина понимал, что такое Россия и как нужно управлять Россией. Если в других странах, к примеру в Германии, Франции, можно заставить людей работать с помощью пряника, как вы говорите, опираясь на экономические стимулы, то в России это в принципе невозможно. Здесь, во-первых, пряников на всех не хватит, мы никогда не были богатой страной и никогда ею не станем. А во-вторых, если вы нашему российскому населению начнёте действительно давать много пряников, то оно вообще перестанет работать. Зачем много работать, когда дома много пряников?
Во имя исторической правды надо сказать, что Чаковский знал и видел то, что открылось сегодня. Он, хранитель самой либеральной советской газеты, не верил, что демократизация СССР и экономические реформы приведут к оздоровлению нашей «российской жизни». Да, именно так он говорил уже тогда. Не советской – российской. Он понимал то, чего не понимали авторы газеты, её главные перья, – их призыв соединить социализм с демократией приведёт к гибели системы (этого не понимали и подписчики газеты Михаил и Раиса Горбачёвы).
И здесь возникает вопрос, который нельзя не задать в нынешний юбилейный год «Литературной газеты». Повлияла ли либеральная, свободолюбивая «Литературка» на ход советской, в том числе российской истории? Можно ли говорить, что публикации в «Литературке» облагораживали и власть, и систему?
Рискну утверждать, что прямого влияния на решения властей все самые смелые публикации газеты не оказывали. Она всегда существовала для той цели, во имя которой создал её в советском варианте Сталин. Её создали и терпели для выпускания пара, как отдушину для интеллигенции, не могущей жить в системе жёстких запретов. Всё-таки Сталин понимал, что где-нибудь когда-нибудь кто-то должен мыслить и говорить иначе, чем принято в системе. «Литературка» была создана как оазис свободомыслия в полицейском государстве с целью его укрепления. И в этом был изначальный драматизм самого дела «той» «Литературки».
Конечно, своими статьями, своими дискуссиями газета расширяла гуманитарные, духовные возможности советской системы, открывала огромный пласт проблем, в том числе духовных. Когда авторы «Литературки» говорили прежде всего из цензурных соображений о «нормальном социалистическом обществе», они говорили о всех тех ценностях, на которых держится современная европейская капиталистическая цивилизация. Например, я в своих заметках пытался реабилитировать чувство хозяина как первооснову жизни и труда, говорил о воскрешении «национальной кухни», «национальных промыслов» и «национальных традиций», то есть всего, что было разрушено большевиками.
«Литературка» боролась с делением людей на первый и второй сорт, с чувством особой социалистической исключительности. В 1977 году я открыто выступал на её страницах с критикой революционизма, с оправданием обыденности, нормального, естественного течения жизни. И всё это проходило.
Своими прорывами за рамки коммунистического, классового мировоззрения, своими призывами свободно думать обо всём человеческом и быть нормальными, и прежде всего моральными, людьми «Литературка» не столько разрушала, сколько продлевала жизнь системы. Своими смелыми статьями она укрепляла у многих веру в то, что «маразм» может отступить, что и мы можем, как поляки и венгры, сделать свой социализм более человечным и удобным для жизни.
Все характерные для главных перьев «Литературки» призывы переходить к «подлинному», гуманистическому Марксу и к «позднему», реалистическому Ленину на самом деле не столько разрушали систему, сколько взращивали новую, уже не революционную, а простую, человеческую веру в возможность социалистического облагораживания жизни.
И не будь польских событий августа 1980 года, не будь столь резкого углубления морально-политического кризиса европейского социализма, который на самом деле был главным инициатором перестройки, наверное, «Литературка» ещё какое-то время делала бы своё важное дело духовного облагораживания советской системы. И возможно, перестройка не была бы столь разрушительной, если бы она началась позже, и многие реформы были бы осуществлены в рамках системы, за счёт эволюционных изменений. Возможно…
Вот что я могу сказать о «той» «Литературке».