Традиция называть статью, посвящённую годовщине смерти Александра Ивановича Герцена, словами «Памяти Герцена» сформировалась в русской культуре к 30-летию со дня его смерти.
Именно так назвали свои статьи Аркадий Горнфельд в постнародническом журнале «Русское богатство» и Павел Милюков в промарксистском журнале «Мир Божий». Назвали, разумеется, не сговариваясь: журналы были близки друг другу в своём отношении к государственному устройству тогдашней России, но полемизировали друг с другом о путях государственного переустройства, так что такой повтор был бы явно не в пользу опоздавшего. Поэтому причину совпадения в названиях статей следует видеть в том, что они были написаны к годовщине смерти Герцена и название их отвечало традиции церковного поминовения.
Однако через год с таким же названием появилась ещё одна статья Повчинского, потом два стихотворения (С. Иванова-Райкова, 1906; В. Горянского, 1907), потом ещё одна статья Ч. Ветринского (1908). Всё это со всей неизбежностью свидетельствует, что статьи Горнфельда и Милюкова зацепили общественное сознание, в результате чего начала складываться определённая традиция: разговор о Герцене должен быть назван «Памяти Герцена».
И эта традиция дала о себе знать в 1912 году, когда к 100-летию со дня рождения Герцена появилось четыре статьи с названием «Памяти Герцена» (иногда с инициалами): А.В. Амфитеатрова, Н.Н. Кузьмина, В.И. Ульянова-Ленина и А.В. Луначарского. Говорить о поминовении в юбилей рождения вообще-то не очень уместно: день памяти – это день смерти. Никто и никогда не сказал бы (да и не скажет) «памяти Пушкина» в годовщину его рождения. А «памяти Герцена» – это произнеслось в 1912 году легко. Ленин именно так и писал: «Чествует его вся либеральная Россия... Поминает Герцена и правая печать… Рабочая партия должна помянуть Герцена не ради обывательского славословия, а для уяснения своих задач…» И теперь нам ясно почему: формула восходила не к церковной традиции, а к традиции светской журналистики. А потом – в страшные годы единомыслия в России – эта формула в обязательном порядке повторялась и даже заучивалась в школе, так что у многих поколений это сочетание вызывало отторжение как собственно ленинское, однопартийное слово. Именно на этом фоне и появилось стихотворение Наума Коржавина «Памяти Герцена, или Баллада об историческом недосыпе» (1969), хотя, конечно, Ленину принадлежит только выразительная метафора «декабристы разбудили Герцена», а название «Памяти Герцена», как нам теперь ясно, не Ленин придумал.
В нынешней ситуации проще всего, казалось бы, разоблачить эту ошибку 1912 года и отказаться от старой формулы. Но если мы откажемся от этой формулы, мы как бы согласимся с тем, что придумал её Ленин, и отберём её у тех, кто на самом деле её придумал. Поэтому давайте отвлечёмся от Ленина: разве на нём свет клином сошёлся? За последние годы выросло столько молодых людей, которые не знают эту формулу и не заучивали наизусть цитат о трёх классах, трёх поколениях, действовавших в русской революции. Отнесёмся к этой формуле спокойно, вспомнив, как часто многие прекрасные формулы становились лозунгами политических спекуляций. Давайте вернём слово себе.
Памяти Герцена. Что нам осталось от его «былого», от его «дум»?
Чествуя Герцена, мы ясно видим те многие волны русской эмиграции, которые были подняты сменявшими друг друга правительствами России. Сначала – на самом деле дворяне и помещики, и в первую очередь Герцен, который во имя свободного слова о родине отказался от счастья жить на родине. Потом были волны вольные и невольные, с откатами-возвращениями и с новыми идеалами. Кто-то с радостью уезжал во имя достойной гражданской жизни, кто-то покидал Россию вынужденно, не ища себе в голубом тумане моря ни счастия, ни покоя. Но инакомыслие не есть какая-то определённая политическая позиция. Это всего лишь воплощение человеческой потребности мыслить – мыслить самостоятельно, а не так, как велено (как велено, вообще не мыслят, а догматически повторяют). Именно поэтому Аркадий Горнфельд считал, что «по натуре Герцен не был ни политиком, ни агитатором, ни партийным деятелем. А между тем литература – иногда с чрезмерной настойчивостью и преувеличениями – указывала на это со дня смерти Герцена. Уже в начале семидесятых годов взгляд этот был высказан Страховым, затем подтверждён анонимным автором предисловия к заграничному собранию сочинений Герцена. И тогда же чуткий И.С. Тургенев наметил первую причину этого. «Что за умница, – писал он, – был этот человек, и как он глубоко проникал в суть нашей дребедени! Но именно от этой причины он менее всего был политический деятель». Далее Горнфельд продолжал: «Кто глубоко проникает в суть, тот не природный деятель... А широта Герцена была его господствующей чертой, отметить которую не забывал никто из писавших о нём и которую так умело сформулировал покойный Шелгунов, называя автора «Раздумья» – «человеком без ярлыка», говоря, что нет на нём клейма – ни «Москва, 1840 года», ни «Петербург, 1860 года». Свои первые опыты он недаром собрал под именем «Раздумья» – чего-то прямо противоположного деятельности, борьбе. Он и был всегда только «художественной натурой на политической основе» (Горнфельд).
Чествуя Герцена, мы живо ощущаем его традицию честного слова, рвавшего путы внешней и внутренней цензуры и утверждавшего права человека жить вне насилия государства. Мы до сих пор остро переживаем творчество писателя, который посвятил всю свою жизнь задаче вылечить современное ему общество правдой и всё время сталкивался с неизлечимостью, неискоренимостью застарелой лжи. Современный мир напоминал Герцену Древний Рим накануне прихода христианства. Как учил любимый Герценом Сен-Симон, христианство для Римской империи сыграло роль хирургической операции, которая отсекла ложь старого языческого мира. Доктор Крупов, проходящий через все ранние произведения Герцена, проповедовал нечто подобное по отношению к современности. Эта же проповедь звучала даже в книге «С того берега», только в ней автопсихологический герой уже перестал называться доктором Круповым и превратился в доктора Герцена, призывающего к решительным операционным мерам. Приглядимся же к нынешнему дню, оценим его столь же здраво и смело, как делал это Герцен. Мы увидим тогда, что нашему современному «старому миру», погрязшему во лжи, нужны не терапевтические процедуры, а операционные меры правды. В этом – современность Герцена, в этом его значение для нашего будущего. И ещё – вновь словами Горнфельда: «Как в первых своих «Письмах из Италии и Франции» он не задумался смелой рукой развенчать тот строй политической свободы, который казался идеалом его кружку из прекрасного далёка, так и в конце, в изданных уже по смерти его «Письмах к старому товарищу», он выражал свое несочувствие грядущему «не художественному» укладу западного коммунизма. Свобода личности была центром его общественных воззрений. Характерно, что нелады его с русской эмиграцией начались с требования с него денег. «Это оскорбляло его, – замечает писатель, знавший его заграничные отношения, – потому что было требование». Всякое насилие над личностью, всякое нивелляторство было ему одинаково ненавистно, от кого бы оно ни исходило – от Аракчеева или от Маццини. «Свобода» монтаньяров, «порядок» законодательного собрания, «египетское» устройство работ социализма ничем не отличаются для него от любой деспотии. «Подчинение личности обществу, народу, человечеству, идее, – продолжение человеческих жертвоприношений, заклание агнца для примирения Бога, распятие невинного за виновного», – последние закавыченные слова – цитата из книги Герцена «С того берега» (1855).
Чествуя Герцена, мы видим, наконец, восходящую к нему традицию современной литературы non-fiction. Его назвали великим образцом самокритики. Мы сейчас могли бы сказать, что эта самокритика была не чужда самолюбования. Но как бы мы ни оценивали человеческие свойства Герцена, следует признать, что сила его как писателя в том, что он поместил себя в центр художественной рефлексии и сделал свою жизнь и свой опыт предметом художественного анализа. Нельзя критиковать других и окружающий мир, будучи пристрастным к самому себе. Но нельзя не быть снисходительным к себе, потому что себя знаешь гораздо лучше, чем других. Горнфельд писал об этом так: «...о чём бы он ни писал, он писал о себе – и это самое ценное и дорогое в его книгах. Идеи стареют и обновляются, возрождаются, пошлеют и умирают; пред ними можно преклоняться, можно умирать за них, можно их ненавидеть всею силой души. Но невозможно любить их той любовью, которая связывает нас с живой индивидуальностью, вечно новой, всегда деятельной, никогда не повторяющейся и согревающей нас своею кровью».
Историческое, культурное, литературное наследие приобретает значение только в контексте современности. Но политика и публицистика стремятся развернуть наследие прошлого в своих конкретных прагматических интересах. А история стремится увидеть в прошлом урок для современности, но этот урок адресован не одной какой-то группе людей, а всей современности в целом. У литературы даже таких прагматических интересов нет, на борьбу она никого не зовёт. Но литература привлекает современного человека обаянием личности человека прошлых веков, и в этом её ничем не заместимое значение.
Михаил Строганов,
доктор филологических наук, профессор,
ведущий научный сотрудник ИМЛИ им. А.М. Горького РАН, Москва