Настоящая публикация – первый поэтический перевод на русский язык, возможно, самой значительной поэмы Анемподиста Софронова, написанной им в ссылке в 1928–1929 гг.
Перевод Евгения КаминскогоОт мысли той, что родина вдали,
что изгнан я, лишён родной земли
и что вокруг лежит земля чужая,
шли тяжкие слова из глубины,
огнём печали сердце обжигая,
смущая дух сознанием вины
и жизнь мою от жизни отчуждая.
Но светлый образ родины храня
(её забыть что вынудит меня?!),
я песнь из них сложил и силой слова
такую правду в эту песнь вложил,
что родина моя со мною снова.
Я вновь живу, неволи старожил.
О, родина, души моей основа!
Мне без тебя на свете жизни нет.
Ту песню запечатал я в конверт,
и пусть плывёт к другому краю света.
(Заплакал бы, да плакать не к лицу
тому, кто сам здесь выбрал крест поэта.)
Восьмидесятилетнему отцу
Послал письмо. Дождусь ли вот ответа?
Ты
«Мой блудный сын, беспутный сорванец!» –
прошу, не говори мне так, отец,
не упрекай, что грех мой между нами
встал вдруг стеной и тянет вниз вина.
Мол, даже бык, упёршийся рогами,
теперь меня не вытянет со дна
там, где земля чужая под ногами…
Что, маясь здесь,
у власти под надзором,
покрыл я имя доброе позором.
И как теперь ни кайся – не спасут
меня слова. Из родины изъятый,
узнаю я, что значит Страшный суд,
один в том, что случилось, виноватый,
как вдруг забывший песнь олонхосут…
Не думай так, не гневайся, не плачь!
Судьба поэта – суть его палач,
какой бы путь там жизнь ни намечала…
Старик несчастный, бедный мой отец,
меня ты всё же выслушай сначала,
а гнев свой правый вынеси в конец,
как бы в тебе обида ни кричала.
Я
А во-вторых, тебе, отец, скажу,
что прежней жизнью я не дорожу.
В стихах я прежде славил жизни счастье,
до времени ведом им и храним…
Теперь в него я верю лишь отчасти.
Зато горжусь призванием своим,
которое у мира не во власти.
<…>
Слушай
И жизнь воспев, и правды ясный свет,
заставишь ли кого признать их?! Нет!
И с ропотом на этот мир едва ли
ты правду изречёшь, с плеча рубя.
И, сколько бы в тебе ни бушевали
обиды, никому не жаль тебя.
Мои слова… Когда им тут внимали?!
Дым всё окутал. Все туман сокрыл.
Где жизни крылья? Я уже бескрыл.
Как будто в реку с берега крутого
я вдруг сорвался в полной темноте
и растерялся, и уже готово
забиться сердце в страхе. И ни те,
ни эти не помогут, право слово…
Скажу тебе: вот этому внимай,
ноябрь в срединном мире или май.
Вот это понимай, а не другое!
Былое мне уж, видно, не воспеть
своим охрипшим голосом изгоя,
ослабшим здесь, в изгнании, на треть…
Но ведь и здесь есть небо голубое.
Прошу
Став на колени пред тобой, молю:
прости, отец родной, мне жизнь мою.
Твоё благословенно будет слово!
Все шалости, ошибки и грехи,
всё собранное сетью рыболова
в моей судьбе… И даже те стихи,
в которых только слов пустых полова.
Но
И всё же не кляни мой скорбный путь,
ведь прошлое уже нельзя вернуть
и не исправишь в нём ни буквы, право.
На лучшее надейся. Ведь всегда
я парнем был приветливого нрава,
счастливчиком успешным, хоть куда!
Что для такого злой судьбы отрава?!
И потому, хоть мне сейчас и трудно
(о скорой смерти точит мысль подспудно),
я верю, что ещё вернусь домой,
чтоб вновь тебя увидеть. Потому-то
не плачь, как дождь июньский проливной.
Ведь скорбь, накрыв тебя волною круто,
откатится назад, родимый мой.
Теперь, когда, быть может, я не в силе
и тьма вокруг сплошная, как в могиле,
я осознал всё пройденное вдруг.
И главное, наверно, понял что-то,
что, поборов во мне былой испуг,
силком меня потащит из болота
и разорвёт беды порочный круг.
И вот тогда, оправданный судом,
вернусь в родной алас я, в отчий дом.
И для меня в тот миг на небосводе
зажжётся солнце в чистой синеве,
и стану я тогда, младенца вроде,
смеясь, валяться в шёлковой траве,
отдавшись с наслаждением свободе.
Наверно, каждый день не зря был прожит.
Народу послужу ещё, быть может,
я, отдавая знания ему,
с ним наконец-то слившись воедино,
трудясь для блага общего, к тому,
чтоб выстоять в суровую годину…
Нехорошо быть в мире одному.
Надежды свет дарить простому люду
судьбой, быть может, предназначен буду,
суть жизни наступающей воспеть.
Не счастье ли, почувствовать вдруг время
и чистой мыслью выразить посметь?!
Неспешно жить, ошибок сбросив бремя,
когда тиха душа твоя, как твердь?!
Прощай
Услышишь ли ты голос мой отныне,
пока я жив, узришь ли сына в сыне,
по голове погладишь ли? А вдруг
не буду я тогда с тобою рядом,
когда тебя повалит с ног недуг?
Умрёшь – и не смогу родным обрядом
предать твой прах земле, отец и друг?
Я там, куда твой зов дойдёт едва ли,
где стены и заборы крепче стали,
а на устах – сургучная печать.
По вечерам, прислушиваясь к лаю,
подумав, что твой сын вернулся, встать
не помышляй с постели, заклинаю!
В дохе не выходи меня встречать.
Сняв шапку на морозе, за дверями
звон тишины не слушай над полями,
стараясь уловить в ней скрип саней,
и в погреб не клади для сына мясо –
не долежит и в холоде. Верней,
сгниёт…
Ведь нам до нашей встречи часа
терпеть ещё немало чёрных дней.
И через много-много зим, когда
лет долгих убежит в песок вода,
когда настанет день последний или,
чего скрывать тут, – время умереть,
и смерть за дверью, хоть и не просили,
окажется (на то она и смерть!) –
проси, чтоб крест был на твоей могиле.
И по тому высокому кресту,
который будет виден за версту,
тебя найду я поздно или рано,
прощусь с тобой, уж если не с живым,
так с мёртвым,
чтоб не ныла в сердце рана.
И нож возьму, и вырежу я им
на том кресте:
«Здесь прах лежит Ивана».
И больше ничего, тебя любя,
твой сын не сможет сделать для тебя.
Но коль живым застану, то, ей-богу,
в кисет тебе насыплю табаку
и водки в твой стакан плесну немного,
чтоб ты, отец, прогнал свою тоску
и больше не смотрел на сына строго.
Потом с тобою рядом посижу
и вот что от души тебе скажу:
негоже нам, пока мы человеки,
хоть и с печалью тягостной в груди,
судьбе несчастной сдавшись,
смежить веки.
Ты наспех только ветку не руби!
Да будет так! Теперь – прощай навеки.
Ель
1В далёкой стране, где зимою
хозяйка над миром метель,
в сторонке, красой расписною,
росла одинокая ель.
Её ни морозы не брали,
ни вьюга… Вблизи ли, вдали –
она мне казалась едва ли
не чудом суровой земли.
Пред ней все растения меркли,
когда замечали мои
глаза её гибкие ветки
под нежным покровом хвои́.
И в зелени море безбрежном
с высокого берега вновь
увидев наряд её нежный,
я чувствовал в сердце любовь…
Но пламя лесного пожара,
что в том объявился краю,
бросалось что к соснам поджарым,
что к елям… И эту мою
красавицу нежную слишком
накрыло нещадным огнём.
Ни хвое, ни веткам, ни шишкам
спастись не дано было в нём…
И вот она – ночи чернее,
мрачнее закатных теней.
Не кружится птица над нею,
и зверь не таится под ней.
Стоит тут, чужая, другая…
треща на ветру до утра,
и птицу, и зверя пугая
глухой чернотою нутра…
Выходит, напрасно оттуда –
с восточных ли, южных земель –
сюда занесло это чудо,
что выросло в статную ель.
Здесь шли вкруг неё хороводы,
здесь девушки ждали парней…
И вот даже от непогоды
нельзя больше скрыться под ней.
Не будут здесь певчие птицы
вить гнёзда, а я или ты
не сможем уже насладиться
полётом её красоты…
2
Но годы прошли, и вернулся
я в тот заповедный алас.
Там тальник под ветрами гнулся
и свежестью радовал глаз.
Но вот что меня удивило,
что понял я вдруг без труда:
здесь жизни незримая сила
в земле пребывала всегда.
Напрасно я думал о ели:
«Погибла!», когда вдоль ствола
несчастные сучья горели
и жарко кипела смола…
Когда выедал её тело
огонь беспощадный, как тать,
не знал я, что ель та успела
свои семена разметать.
И вот сквозь покров опалённый,
проглоченный чёрной бедой,
проклюнулся ельник зелёный
и землю покрыл, молодой…
В рождественский будто сочельник,
мир хвóей своей нарядил
сквозь землю пробившийся ельник,
чтоб людям стал мир этот мил…
Но вот что в мой ум не вмещалось,
что мне было трудно понять:
та ель, что сгорела, казалось,
здесь к небу тянулась опять.
Лишь нижние ветви той ели
жестокий огонь опалил,
а верхние вновь зеленели,
диск солнца над ними парил…
Стояла она и смотрела,
как дети её там и тут,
не ведая жизни предела,
отчаянно к солнцу растут.
1927
Она
ПесняНа высоком утёсе над Леной-рекой,
под плакучею ивой стояла одна
на ветру и казалась несчастной такой
даже в празднично-ярком наряде она.
Всё стояла на краешке самом земли,
там, где день
в наступающих сумерках гас,
и горючие слёзы ручьями текли
из её, словно ночь беспросветная, глаз.
Припев:
Что слезу роняешь, отчего грустишь?
Потеряла милого навсегда?
Иль колечко с пальчика уронила лишь?
Не горюй, забудется боль-беда!
Всё просила о чём-то, роняя слезу,
всё молила,
вздымая взволнованно грудь,
и глядела, скорбя, на теченье внизу,
несравненная стать,
беспримерная грусть.
А кормилица-Лена под нею текла.
И казалось, что горестно вторила ей
та бесшумная гладь голубого стекла
средь дремучих лесов и широких полей…
Припев.
И согнувшись под тяжестью скорби такой,
опустилась на землю под ивой она…
И глядели глаза её в небо с тоской,
и душа её меркла, смятеньем полна.
И тоску с ней деля, у неё за спиной,
еле слышно стояли деревьев ряды,
словно в страже таёжной –
сплошною стеной,
чтобы душу её уберечь от беды.
Припев.
Только как же в душе
эту тяжесть носить,
эту боль, что надежду съедает твою?!
И руками взмахнув, жизни тонкую нить
разорвала она там, на самом краю.
Чей-то чёрный на миг заслонил силуэт
уж клонящийся к вечеру
в сумерках день,
И от солнца идущий живительный свет
сверху вниз зачеркнула
мелькнувшая тень…
Припев.
* * *
Согревшись чуть-чуть под лучами,что нежно румянят восток,
раздвинувший землю плечами,
трепещет под небом росток,
На мир этот глядя несмело
и пряча в сплетении трав
побега прозрачное тело
и листьев бесхитростный нрав,
От зноя прикрывшись тенями,
небесною манной кормясь,
уже ощущая корнями
с землёй неразрывную связь,
В себе уже чувствуя силы
и радости светлый исток,
чтоб вдруг под лучами светила
раскрыть свой прекрасный цветок.
Так жизнь, может, радостней стала б…
Но тут, ничему не дивясь,
корова цветок тот втоптала
копытом бесчувственным в грязь.
* * *
Позволь мне спеть. Ведь правда,от песни нет вреда…
она для сердца радость,
когда вокруг беда.
Да как же я посмею
твой потревожить сон?!
Душа моя с твоею
здесь дышит в унисон.
Не отвлеку тебя я
от тайных дум твоих,
ведь мысль твоя любая
важна для нас двоих.
Спою я тихо-тихо,
светясь от счастья весь…
Ах, что мне злое лихо,
когда ты рядом есть,
и – радость между нами?!
Поверь, не омрачу
нелепыми словами
я чувств твоих парчу.
Ах, сердце вновь без спроса
во мне поёт и вновь –
про шёлковые косы
да бархатную бровь,
про очи, что во мраке
чуть светятся, как ночь,
и скулы, что, как маки,
алеют здесь, точь-в-точь…
Про груди налиты́е,
про сок вишневых губ?!
Боялась тут не ты ли,
что слог мой будет груб?
А я – смотри как нежно
пою и тихо как
о радости безбрежной,
что разгоняет мрак,
что выше денег, смею
заверить, и сильней…
Ведь воскрешают ею
и побеждают с ней.
Что, как скрижаль завета,
всегда в моей судьбе…
И знаешь, радость эта –
моя любовь к тебе.
О ней тебе толкую.
Поверишь ли ты мне? –
я за любовь такую
готов сгореть в огне.
Чтоб защитить от горя
тебя, родная, здесь,
готов тонуть я в море,
готов под пули лезть.
И не могу иначе…
И в самый страшный год
я, верь мне только, спрячу
тебя от всех невзгод…
Позволь же,
в самом деле,
мне спеть…
И я спою
тихонько,
еле-еле,
про жизнь
и боль свою.
Подстрочный перевод: Елена Рожина, Зинаида Черкашина