Посмотрим, чем нас удивила и порадовала поэзия толстых журналов в апреле – месяце, о котором хорошо сказала Юнна Мориц: «В апреле бывает нашествие / отроков со стихами / Тихое сумасшествие / плавает в их мозгу, / превращая простые мысли / в нечто обросшее мхами, / хвощами дочеловеческими / на девственном берегу».
В журнале «Знамя» большая подборка Сергея Гандлевского под прозрачным заглавием «Четыре стихотворения» (все четыре имеют датировки: первое – 2020 год, второе и третье – 2023-й, четвёртое – 2024-й). Я не оговорился: в последние годы «знаменские подборки» мэтра «критического сентиментализма» ограничиваются одним-двумя стихотворениями, впрочем, своё «малописание» поэт давно и исчерпывающе объяснил в одном из интервью: «Пишу я много, записываю мало».
Количественная скудость с лихвой компенсируется высоким качеством и эмоционально-смысловой плотностью и содержательностью изящно развёртываемой стиховой материи. Уже в первом стихотворении (написанном в форме редко кому удающегося гетероморфного стиха, сочетающего рифму и верлибр) мы видим типичное для Гандлевского взаимопроникновение внешнего и внутреннего, фирменное «очувствливание» лирического хронотопа, непосредственное вкладывание в пространство человеческой эмоции, взаимопроницаемость человека и пейзажа: «на жалости замешенный ландшафт». В первой, по преимуществу нерифмованной октаве отсутствуют знаки препинания, в чём видится своеобразный «оммаж» другу Гандлевского и соратнику по группе «Московское время» Алексею Цветкову, ушедшему из жизни в 2022 году (то есть на момент посвящения адресат жив, но из 2024 года стихотворение, конечно, читается немного иначе). Да и по настроению эта часть вполне цветковская. Во втором же катрене (сцепленном с первой частью значимой рифмой «рекой – покой») поэт обращается к не названному по имени Цветкову с пушкинской иронической лёгкостью:
Они останутся, ура, мой друг, ура!
А мы с тобой – и говорить неловко.
Что ж, догорай, горящая путёвка
на базу отдыха, где воля и покой!
Такая модификация узнаваемых хрестоматийных цитат (о радость узнавания!), их «заземление», «закалка» бытийного в горниле «бытового» тоже вполне в духе Гандлевского (достаточно вспомнить хотя бы стихотворение «Когда волнуется желтеющее пиво»). В целом же в этом интертекстуально насыщенном дружеском послании (наследующем соответствующему жанру пушкинской эпохи) Гандлевский «без слёз», но с ностальгическим воодушевлением погружается и погружает читателя в прошлое, через это погружение воскрешаемое в яви.
Во втором стихотворении возникает другой участник «Московского времени» – Бахыт Кенжеев, демонстрирующий автобиографическому лирическому герою «Нью-Йорк прощальный». Короткое стихотворение насыщено американскими реалиями (Chinatown, Бостон, Манхэттен), но питающая его интонационная элегийность, конечно, русская.
В третьем стихотворении «география души» проецируется уже на московскую географию («узкий Яузский», «Лялин переулок»), внутри которой время и пространство претерпевают причудливые метаморфозы («7 минут размером в пять десятилетий»). Гандлевский удивительно работает с пафосом: обильные восклицания («Какая нам разлука предстоит!» «Как зелень зелена!» – прекрасный, кстати, пример поэтической действенности тавтологии) и романтические штампы («приступы безудержного плача») звучат абсолютно естественно, преломляясь и ассимилируясь в одновременно серьёзной и ёрнической насмешливо-романтической и трагико-иронической речи.
В финальной же самостоятельной строфе (жанром и метром апеллирующей уже к античной лирике) зазор между автором (был ли он вообще или только казался – это ещё одна грань игры поэта с читателем) и лирическим героем истаивает окончательно, и мы видим, как «старый и трезвый Гандлевский / делает вид на безлюдье, будто он молод и пьян».
Гандлевский убедительно демонстрирует, что элегизм может быть и воодушевлённым, что он совсем не обязательно подразумевает только светлую печаль по прошлому, которое может очень живо и ощутимо пронизывать настоящее, и что весёлая (а не только «самоедская») ирония и самоирония ему отнюдь не противопоказаны. «Четыре стихотворения» – это виртуозно произведённая ревизия и обновление почтенных жанров послания и элегии изнутри самих этих жанров. Внимательно учтя двухвековой опыт их жанровой эволюции, Сергей Гандлевский актуализирует их и выводит на новую орбиту.
Многолетний публикатор Гандлевского (равно как и других замечательных поэтов), отвечающая в «Знамени» за поэзию Ольга Ермолаева отметилась собственной стихотворной подборкой в апрельском номере «Звезды» (петербургскому журналу Ермолаева, судя по ежегодным публикациям, симпатизирует давно, и симпатия эта взаимна). Ермолаева, как и Гандлевский, оборачивается стихами в собственное прошлое (ретроспекция вообще характерна для её лирики), реинкарнируемое в трогательных деталях:
Детские платья: «крылышки»,
«фонарики» – рукава…
«Крылышки» трепетали
от ветра и при ходьбе!
Однако ермолаевский «сентиментализм» критическим никак не назовёшь: остраняющей иронии здесь нет, только летящее погружение, чистый восторг, радость, восхищение любой «мельчайшей пылинкой живого», по-детски жадное уловление поэзии, разлитой вокруг: «там светлячка у дамбы / мама нашла в траве», «падал на гряды с крылечка / оранжевый яркий свет», тут же превращающийся в детском сознании
в «ярко-оранжевого ангела», который «прошёлся над слитками трав». Эти стихи, как пастернаковская «греческая губка в присосках», «вбирает облака и овраги», чтобы быть «выжатой» «во здравие жадной бумаги». Детство есть детство, и даже в суровом Хабаровском крае оно может предстать сказочным благодаря воображению и уже формирующейся в ребёнке поэтической оптике. Прошлое видится сквозь мерцающую дымку сна («…Когда ты опять проснёшься, / не вспомнишь вот это всё…»), однако поэзия позволяет полнокровно сохранить драгоценное и хрупкое «вот это всё» в «подвижных, гаснущих словах».
Тематика стихотворения «Большие перемерки, Исправительная колония», как можно догадаться, гораздо более сурова: «Сплошь безжалостный быт, неуют», «Перемерки, эх, переберут / и отпустят седого, без почки». Но и здесь прочитывается мысль о силе слова: «Перемерки» уже самой словесной плотью оборачиваются перформативом – формируют жизнь и судьбу одинокого, теряющегося в бесконечной «великопостной метели» и всё-таки способного преодолевать и побеждать себя самого человека, по сути, обретающего новую «кожу» души: «Перемерки, брат, переберут, / перещупают, перетолмачат».
Для поэзии Ермолаевой очень важны вещные детали, ибо вещь хранит память, отпечаток, прикосновение. Целый перечень таких вещиц-«шкатулок» для стихов находим в стихотворении «От смиренного горя хоть волком завой»: «комбинация, юбка, платок головной, платье ношеное, шерстяное», причём находим уже в закавыченном, цитатном виде, то есть уже преображёнными, воплотившимися в поэзии, ставшими фактом не только быта, но и бытия, катализатором вспоминательного потока (по аналогии с мандельштамовской «упоминательной клавиатурой»), как прустовское «пирожное Мадлен». Вещи одухотворены памятью, потому их «плачущий голос молчать не готов», ибо должен поведать историю своего собственного возникновения.
Предметы хранят не только личностное прошлое, но и прошлое страны, проецируемое на современность, на «здесь и сейчас». Такова стена Китай-города в стихотворении «Китайская Москва», где Ермолаева окликает то Пушкина («Читатель ждёт уж рифмы «чай» – / да нате, тоже мне, добра!»), то Мандельштама («Не спи, боись, придёт углан, / да не улан, балда, углан»).
Завершает подборку дружеское послание (опять оно) «Ивану Бекетову, поэту из Алма-Аты», которое на деле оказывается, как и у Гандлевского, приветом не только другу, но – пространству, в данном случае идиллическому, «райскому», охраняемому «сонмом деревьев – ангелов Алма-Аты», «серебряному Казахстану», где оживает Юрий Домбровский, а «за Тянь-Шанем / синий волнист Китай».
Ольга Ермолаева очень внимательна к слову, к его звучанию и фактуре, к единению в слове фонетического и семантического, к нюансам взаимопритяжения созвучий («Шумеек и шумовок клан»), вот и представленная подборка нелишний раз акцентирует важность сюжета во-площения слова в живую, дышащую, имеющую свою историю плоть, его во-человечивания.
Хочется отметить и опубликованную в апрельском «Урале» подборку Константина Кравцова «Негасимая тропа». Это поэзия глубокого и свободного дыхания, экспрессии, явленной подспудно, как «нерукотворное тепло» в северном холоде, как «странноприимный свет» в «могильных ямах». Пространство кравцовской лирики – пространство, непрестанно расширяющееся, как круги на воде, – от храма в Переславле-Залесском до «Антарктиды вздыбленного берилла», до всей России (а именно – до Российской империи, то есть историческое время здесь тоже «опространствлено») и далее – до Вселенной, до незримых горизонтов, где «плывут, богохранимы, / Из века в век мальчишеские сны». И единственным и неизменным движителем этого расширения (и углубления), превращения «путника на тропе» в саму «негасимую тропу» служит живая, трепетная, но зрелая вера («не лира, а псалтирь, / висит на древе, как бы дозревая»), включающая горькое осознание человеческой фундаментальной греховности («Не ведая сами, на что посягнули, / мы все, как колодники, ходим по кругу»), но не отменяющая ни «мальчишеской» дерзости, ни праведного гнева в сторону «высоколобых эстетов и снобов» и принципиального равнодушия к «нынешней моде на ржавом арт-рынке».
Насыщенные мощными, энергоёмкими, порой даже тяготеющими к сюрреализму в духе Бориса Поплавского образами («звёздами выеден мозг, как проказой»), стихи Кравцова демонстрируют силу, коренящуюся в подлинном смирении, понимающем, что «всё движется любовью, ей одной», что «распадается чаша – сохранно вино». Образец такого смирения поэт находит в мужестве, с которым приняла свою судьбу семья последнего русского императора:
Чего ж он ждёт? Смотрю на календарь:
великие княжны, императрица,
мальчишка цесаревич, государь
не примириться учат, но смириться,
забыв аптеку, улицу, фонарь.
Напоследок традиционно направляю внимание читателя ещё на несколько апрельских подборок: «Восемь стихотворений» Александра Кушнера и «Белый верх, чёрный низ» Леры Манович («Новый мир»), «Сопрано на окружной дороге» Яниса Грантса («Волга»), «В этой комнате, в городе, в космосе» Алексея Дьячкова и «Над замёрзшим озером воды» Германа Власова («Дружба народов»), «Стихи» Константина Шакаряна («Звезда»), «Равенна пишет Блоку» Ильи Кутика («Знамя»), «Лукоморье у берега» Веры Зубаревой («Нева»), «В тополиной горсти» Надежды Болтачевой («Урал»).
«Услышимся» через месяц!