С известным поэтом, Героем Социалистического Труда, лауреатом Ленинской премии, участником Великой Отечественной войны Егором ИСАЕВЫМ беседует самарский поэт Геннадий Сюньков.
– Егор Александрович, вы были когда-нибудь в Самаре?
– Прямо – нет. Косвенно – да. И всему виной эти ваши бесподобные «Самарские страдания». Они мне, как услышу, спать до сих пор не дают, стареть не разрешают, «Ах, Самара-городок, беспокойная я, беспокойная я, успокой ты меня…» Это же надо: страдать любовью, страдать красотой… Такое только у нас, наверное, бывает. Не потому ли, думаю, на самом крутом повороте войны мой Воронеж окрылил Самару своим боевым авиазаводом? Если судить по замечательным воспоминаниям Виталия Ивановича Воротникова, это действительно так. И ещё одна очень серьёзная деталь: когда фашисты уже вплотную подошли к Москве, Самара была по-военному готова принять на свои плечи всю тяжесть третьей, запасной столицы страны. Суровое было время. Ответственное.
– А какое оно теперь?
– Говорят: «сложное», «непростое», «смутное». И при этом – глаза в сторону, как извиняются за что-то. Я же прямо вам скажу: безответственное. Доказательства? Вот они. Великий и могучий Союз был? Был. Работали все поля и заводы? Работали. Пионерские горны трубили летом по всем лесам? Трубили. А теперь где это всё? Кто за это отвечать будет? Бумага? Телеэкран? Ждите. Там – простор риторике и демагогии. Заладили: демократия, свобода… Свобода, спросите, от чего и от кого? От народа, что ли? Оно и видать. Мор-то вон какой идёт. По полумиллиону, а то и больше покойников в год – на кладбище, под бугорок, а встречным потоком – миллиарды и миллиарды зелёненьких из нашей казны в чужестранные банки, за бугор. А загляните в телеящик? Что и кто там главенствует? Настоящая драматургия? Поэзия? Документ? Нет, там вовсю гуляет подмена: героическое подменяется наглым, целомудренное – пошлым, общительное – развязным. Там на первом месте бандитский пистолет с глушителем и Лолита без комплексов. И ещё – звёзды, звёзды, звёзды… Впечатление такое, что все они поют ногами, а танцуют головой. Вот уж действительно какая-то растрёпанная гимнастика.
– Но вы известный поэт. Что бы вы сказали о литературе вообще и о поэзии в частности?
– А лучше Библии не скажешь: «В начале было Слово». Это не просто мудрый афоризм. Это ещё и прямое приглашение к действию, своеобразный, так сказать, нравственный указатель: куда идти и что делать. Слово – оно и прилагательный эпитет, и глагол-поступок, и родовое имя существительное. А если взять более крупным планом, оно и наше отчество и наше отечество. Документ, он обычно только фиксирует, удостоверяет, а слово-образ озвучивает, изображает, даёт всему сущему определённый объём, эхо, пульс даёт. И даже, если хотите, право на бессмертие. Такова магическая сила образа: Лев Толстой давно уже умер, а его юная прелестница Наташа Ростова до сих пор танцует на своём первом балу, а мудрый старик Кутузов решает в Филях: сдавать Москву или не сдавать? Такова сила главного слова – сила настоящей большой литературы, которая не просто обслуживает жизнь, а сама является жизнью.
Она к нам издалека-далёка,
Как свет с небес, как по земле – река,
Как зеркало с глубоким отраженьем
Всего, что есть в покое
и в движении.
Она и символ и сама натура…
Откройте дверь – идёт литература.
Что же касается поэзии, то я лично всё-таки предпочитаю дарить цветы золушкам, хотя, признаюсь, и к изящным феям весьма и весьма неравнодушен.
– А вы, оказывается, не только с поэзией, но и с публицистикой в ладу.
– И с критикой не в разладе. Поэзия, она не только в себе и для себя. Она, как электричество, как особый вид энергии, везде и во всём. Она и красота и польза одновременно. Праздник и будни. Она – и в цветах, когда весна, она и в плодах, когда лето и осень, она и морозоустойчивая озимь, когда зима. И опять по кругу. Она и в слезах, когда печаль, она и во гневе, когда лицом ко злу. Она, если по-настоящему любишь, всегда талант.
– Вы когда-то заведовали редакцией поэзии в издательстве «Советский писатель». Что это вам как поэту дало?
– Прежде всего возможность общения. Общения, как говорил Маяковский, с поэтами и разными и хорошими. А это значит, и со всей страной в стихах. Я же ведь не только отбирал и готовил к изданию их рукописи, я же и учился у них. И, конечно же, занимался будничным делом – редактировал.
– И кого, интересно?
– Ну, например, Твардовского. Помню даже такой случай. Работая над его рукописью «Стихи этих лет» (кстати, я был инициатором этого издания), я предложил Александру Трифоновичу снять одно небольшое стихотворение. Какое, точно не помню. Твардовский насупился и спросил: «А почему?» «А потому, что оно не ваше, – ответил я. – И по своей интонации не ваше и вообще по языку». Твардовский перечитал вслух это стихотворение, посмотрел на меня своим прямым долгим взглядом и, просияв лицом, сказал: «А, пожалуй, вы правы. Не моё. Давайте снимем». Книга через месяц вышла, и Александр Трифонович подарил мне её с такой вот непростой надписью: «Исаеву, моему либеральному редактору».
– А с политиками высокого ранга вам приходилось общаться?
– Приходилось. И косвенно, и прямо. Косвенно с Ельциным со слов его предвыборного интервью, которое он дал журналисту Караулову. На вопрос журналиста, кто ему наиболее интересен из современных поэтов.
Два раза я общался с Путиным. Накоротке, правда, но общался. А когда мы отмечали его юбилей, я послал ему такую телеграмму: «…Иногда снижение в народ бывает превыше восхождения на трон. Примеры: Дмитрий Донской, Толстой, Шолохов. Нечто подобное просматривается и в Вашем общении с простыми людьми…» А потом на приёме в Кремле я посчитал уместным сказать ему: «Ждём дела».
– Егор Александрович, вы, как известно, больше эпик, нежели лирик. Скажите, что вас сильнее всего подвигло к такому многолетнему труду, к написанию дилогии «Суд памяти» и «Даль памяти», за которую вы получили Ленинскую премию? И какие идеи легли в основу этих произведений?
– Первая идея – в «Суде памяти» – это кого мы победили, и вторая – в «Дали памяти» – это какой ценой мы победили. И во имя чего. Теперь отвечу и на вторую часть вашего вопроса. Более сложную. Читатели обычно думают, что у любого литературного, и не только литературного, произведения есть, как правило, один автор. Редко два. Ильф и Петров, например. Но это не совсем так. Есть ещё и третий, и четвёртый, и пятый-десятый… Это сам жизненный материал. В данном конкретном случае – это Вторая мировая война и все её основные, так сказать, образы-фигуранты.
Первый образ-фигурант – это стрельбище. По своей пропускной способности, если вдуматься, стрельбище превосходит, пожалуй, все молитвенные заведения на земле, храмы всевозможных конфессий и времён. Через стрельбище из века в век прошли и проходят, как волна за волной, целые поколения молодых мужчин. Сначала выстрел по фанерному человеку, а затем по живому… а затем, а затем стрельбище перерастает как бы в реальную смертоубийственную войну, охватывающую собой все мыслимые и немыслимые пространства живой земли. Стрельбище становится кладбищем.
Второй образ-фигурант – это пуля, внешне гладко обкатана и безобидна, как жёлудь, как зерно. Но внешность весьма обманчива. Пуля – праматерь всех снарядов, бомб, торпед и ракет. Она так же, как и стрельбище, способна постоянно преображаться и вырастать – вырастать и содержанием в себе убойного огня, и неограниченной дальностью траектории до поражаемой цели.
Разрыв! И в крошку города,
В лавину камнепада.
Тогда ни памяти, тогда
Ни костылей не надо.
И, наконец, третий образ-фигурант – память. Память не просто как свойство нашего мозга – помнить, а уже как сомноженный в одном глобальном лице портрет всех матерей, потерявших на войне миллионы и миллионы своих детей. И солдат, и мирных жителей. Она – и маленькая женщина, и самый наивысший, в чём-то даже равный Богу су-ди-я на земле. И что самое важное: она судит не только главных преступников чудовищно содеянного, но и рядовых.
Вот с таким-то как раз трудным материалом для себя я и пришёл однажды к Паустовскому. Константин Георгиевич внимательно выслушал меня и, прощаясь, сказал: «Молодой человек, вы, как мне кажется, нашли ключ к философии войны. Пишите». И я стал писать. Только не в прозе, как советовал мастер, а в стихах.
– А что вы сейчас пишите?
– Как и прежде, в основном стихи, короткие, правда.
– Для меня это новость.
– Тогда читайте «Литературную газету». Она иногда меня печатает.
– И последний вопрос, даже, может быть, в чём-то неожиданный для вас. Верите ли в Бога или нет?
– Почему неожиданный? На такой вопрос я уже однажды отвечал. Отвечу и вам. В Бога я верил даже тогда, когда не верил в него. Вера сама была во мне. Была, как вот этот воздух вокруг меня, как это синее небо с солнцем надо мной, была, как сам я, грешный, на этой живой земле. Можно ли во всё это не верить, а?
– А каково ваше отношение к Церкви?
– Церковь для меня, если говорить сугубо светским языком, – это всё равно что многопрофильный, нескончаемый университет, который и преподаёт веру в Бога, учит нас сообщности, справедливости и добру. Огорчает лишь одно: излишняя позолота.
А сердцу хочется простого
Добра от образа Христова.
– Егор Александрович, вы были когда-нибудь в Самаре?
– Прямо – нет. Косвенно – да. И всему виной эти ваши бесподобные «Самарские страдания». Они мне, как услышу, спать до сих пор не дают, стареть не разрешают, «Ах, Самара-городок, беспокойная я, беспокойная я, успокой ты меня…» Это же надо: страдать любовью, страдать красотой… Такое только у нас, наверное, бывает. Не потому ли, думаю, на самом крутом повороте войны мой Воронеж окрылил Самару своим боевым авиазаводом? Если судить по замечательным воспоминаниям Виталия Ивановича Воротникова, это действительно так. И ещё одна очень серьёзная деталь: когда фашисты уже вплотную подошли к Москве, Самара была по-военному готова принять на свои плечи всю тяжесть третьей, запасной столицы страны. Суровое было время. Ответственное.
– А какое оно теперь?
– Говорят: «сложное», «непростое», «смутное». И при этом – глаза в сторону, как извиняются за что-то. Я же прямо вам скажу: безответственное. Доказательства? Вот они. Великий и могучий Союз был? Был. Работали все поля и заводы? Работали. Пионерские горны трубили летом по всем лесам? Трубили. А теперь где это всё? Кто за это отвечать будет? Бумага? Телеэкран? Ждите. Там – простор риторике и демагогии. Заладили: демократия, свобода… Свобода, спросите, от чего и от кого? От народа, что ли? Оно и видать. Мор-то вон какой идёт. По полумиллиону, а то и больше покойников в год – на кладбище, под бугорок, а встречным потоком – миллиарды и миллиарды зелёненьких из нашей казны в чужестранные банки, за бугор. А загляните в телеящик? Что и кто там главенствует? Настоящая драматургия? Поэзия? Документ? Нет, там вовсю гуляет подмена: героическое подменяется наглым, целомудренное – пошлым, общительное – развязным. Там на первом месте бандитский пистолет с глушителем и Лолита без комплексов. И ещё – звёзды, звёзды, звёзды… Впечатление такое, что все они поют ногами, а танцуют головой. Вот уж действительно какая-то растрёпанная гимнастика.
– Но вы известный поэт. Что бы вы сказали о литературе вообще и о поэзии в частности?
– А лучше Библии не скажешь: «В начале было Слово». Это не просто мудрый афоризм. Это ещё и прямое приглашение к действию, своеобразный, так сказать, нравственный указатель: куда идти и что делать. Слово – оно и прилагательный эпитет, и глагол-поступок, и родовое имя существительное. А если взять более крупным планом, оно и наше отчество и наше отечество. Документ, он обычно только фиксирует, удостоверяет, а слово-образ озвучивает, изображает, даёт всему сущему определённый объём, эхо, пульс даёт. И даже, если хотите, право на бессмертие. Такова магическая сила образа: Лев Толстой давно уже умер, а его юная прелестница Наташа Ростова до сих пор танцует на своём первом балу, а мудрый старик Кутузов решает в Филях: сдавать Москву или не сдавать? Такова сила главного слова – сила настоящей большой литературы, которая не просто обслуживает жизнь, а сама является жизнью.
Она к нам издалека-далёка,
Как свет с небес, как по земле – река,
Как зеркало с глубоким отраженьем
Всего, что есть в покое
и в движении.
Она и символ и сама натура…
Откройте дверь – идёт литература.
Что же касается поэзии, то я лично всё-таки предпочитаю дарить цветы золушкам, хотя, признаюсь, и к изящным феям весьма и весьма неравнодушен.
– А вы, оказывается, не только с поэзией, но и с публицистикой в ладу.
– И с критикой не в разладе. Поэзия, она не только в себе и для себя. Она, как электричество, как особый вид энергии, везде и во всём. Она и красота и польза одновременно. Праздник и будни. Она – и в цветах, когда весна, она и в плодах, когда лето и осень, она и морозоустойчивая озимь, когда зима. И опять по кругу. Она и в слезах, когда печаль, она и во гневе, когда лицом ко злу. Она, если по-настоящему любишь, всегда талант.
– Вы когда-то заведовали редакцией поэзии в издательстве «Советский писатель». Что это вам как поэту дало?
– Прежде всего возможность общения. Общения, как говорил Маяковский, с поэтами и разными и хорошими. А это значит, и со всей страной в стихах. Я же ведь не только отбирал и готовил к изданию их рукописи, я же и учился у них. И, конечно же, занимался будничным делом – редактировал.
– И кого, интересно?
– Ну, например, Твардовского. Помню даже такой случай. Работая над его рукописью «Стихи этих лет» (кстати, я был инициатором этого издания), я предложил Александру Трифоновичу снять одно небольшое стихотворение. Какое, точно не помню. Твардовский насупился и спросил: «А почему?» «А потому, что оно не ваше, – ответил я. – И по своей интонации не ваше и вообще по языку». Твардовский перечитал вслух это стихотворение, посмотрел на меня своим прямым долгим взглядом и, просияв лицом, сказал: «А, пожалуй, вы правы. Не моё. Давайте снимем». Книга через месяц вышла, и Александр Трифонович подарил мне её с такой вот непростой надписью: «Исаеву, моему либеральному редактору».
– А с политиками высокого ранга вам приходилось общаться?
– Приходилось. И косвенно, и прямо. Косвенно с Ельциным со слов его предвыборного интервью, которое он дал журналисту Караулову. На вопрос журналиста, кто ему наиболее интересен из современных поэтов.
Два раза я общался с Путиным. Накоротке, правда, но общался. А когда мы отмечали его юбилей, я послал ему такую телеграмму: «…Иногда снижение в народ бывает превыше восхождения на трон. Примеры: Дмитрий Донской, Толстой, Шолохов. Нечто подобное просматривается и в Вашем общении с простыми людьми…» А потом на приёме в Кремле я посчитал уместным сказать ему: «Ждём дела».
– Егор Александрович, вы, как известно, больше эпик, нежели лирик. Скажите, что вас сильнее всего подвигло к такому многолетнему труду, к написанию дилогии «Суд памяти» и «Даль памяти», за которую вы получили Ленинскую премию? И какие идеи легли в основу этих произведений?
– Первая идея – в «Суде памяти» – это кого мы победили, и вторая – в «Дали памяти» – это какой ценой мы победили. И во имя чего. Теперь отвечу и на вторую часть вашего вопроса. Более сложную. Читатели обычно думают, что у любого литературного, и не только литературного, произведения есть, как правило, один автор. Редко два. Ильф и Петров, например. Но это не совсем так. Есть ещё и третий, и четвёртый, и пятый-десятый… Это сам жизненный материал. В данном конкретном случае – это Вторая мировая война и все её основные, так сказать, образы-фигуранты.
Первый образ-фигурант – это стрельбище. По своей пропускной способности, если вдуматься, стрельбище превосходит, пожалуй, все молитвенные заведения на земле, храмы всевозможных конфессий и времён. Через стрельбище из века в век прошли и проходят, как волна за волной, целые поколения молодых мужчин. Сначала выстрел по фанерному человеку, а затем по живому… а затем, а затем стрельбище перерастает как бы в реальную смертоубийственную войну, охватывающую собой все мыслимые и немыслимые пространства живой земли. Стрельбище становится кладбищем.
Второй образ-фигурант – это пуля, внешне гладко обкатана и безобидна, как жёлудь, как зерно. Но внешность весьма обманчива. Пуля – праматерь всех снарядов, бомб, торпед и ракет. Она так же, как и стрельбище, способна постоянно преображаться и вырастать – вырастать и содержанием в себе убойного огня, и неограниченной дальностью траектории до поражаемой цели.
Разрыв! И в крошку города,
В лавину камнепада.
Тогда ни памяти, тогда
Ни костылей не надо.
И, наконец, третий образ-фигурант – память. Память не просто как свойство нашего мозга – помнить, а уже как сомноженный в одном глобальном лице портрет всех матерей, потерявших на войне миллионы и миллионы своих детей. И солдат, и мирных жителей. Она – и маленькая женщина, и самый наивысший, в чём-то даже равный Богу су-ди-я на земле. И что самое важное: она судит не только главных преступников чудовищно содеянного, но и рядовых.
Вот с таким-то как раз трудным материалом для себя я и пришёл однажды к Паустовскому. Константин Георгиевич внимательно выслушал меня и, прощаясь, сказал: «Молодой человек, вы, как мне кажется, нашли ключ к философии войны. Пишите». И я стал писать. Только не в прозе, как советовал мастер, а в стихах.
– А что вы сейчас пишите?
– Как и прежде, в основном стихи, короткие, правда.
– Для меня это новость.
– Тогда читайте «Литературную газету». Она иногда меня печатает.
– И последний вопрос, даже, может быть, в чём-то неожиданный для вас. Верите ли в Бога или нет?
– Почему неожиданный? На такой вопрос я уже однажды отвечал. Отвечу и вам. В Бога я верил даже тогда, когда не верил в него. Вера сама была во мне. Была, как вот этот воздух вокруг меня, как это синее небо с солнцем надо мной, была, как сам я, грешный, на этой живой земле. Можно ли во всё это не верить, а?
– А каково ваше отношение к Церкви?
– Церковь для меня, если говорить сугубо светским языком, – это всё равно что многопрофильный, нескончаемый университет, который и преподаёт веру в Бога, учит нас сообщности, справедливости и добру. Огорчает лишь одно: излишняя позолота.
А сердцу хочется простого
Добра от образа Христова.