Игорь Белодед,
Москва
Отрывок из романа-дифонии
Дневники главного героя этого ещё не написанного романа, попали ко мне в руки около полугода назад. Когда он их вручал мне, я ещё не знал, чем завершится его жизнь и какие события повлечёт его смерть. Первая наша встреча случилась задолго до этого – лет пять назад: он опоздал ко мне на занятие по мировой литературе на четверть часа. Пресекающийся смешок студенческих голов. Извинения фальцетом. <...>. На камчатке кто-то закашлялся, кто-то отодвинул стул – и резкий звук повис в воздухе, как лопнувшая струна из сновидения, которое вот-вот обратится в кошмар. Я процедил: «Проходите, молодой человек», – и взял в пальцы обёрнутый списком посещаемости мел.
– Вы вольны не посещать мои занятия, это не повлияет на вашу оценку, а лишь на ваш кругозор. Уму вообще нельзя научить, его можно лишь заострить и отточить. С писателями – сложнее. Говорят, каждый человек, прожив двадцать пять лет, уже носит в себе одну книгу, другое дело, что большинство её так никогда и не напишет. И надо сказать – к лучшему. Чем больше читаешь, тем чаще задаёшься вопросом: отчего я должен читать такой-то роман, когда в другом романе – из другого столетия, из другого языка – было описано всё то же самое? И потом – если Гесиоду и Гомеру не приходится защищать своё право описывать сельскохозяйственные работы и вереницу тысяч кораблей, то живущий писатель вынужден оправдывать перед читателем каждую неоднозначную сцену. Отсюда вывод – настоящему писателю естественно быть мёртвым.
Он, единственный из всех, посмотрел на меня с недоверием. Зрачки сузились в точку и тотчас расплылись посреди радужек.
– Да, естественное состояние писателя – это смерть. Как и всякого художника, потому что он вкладывает свою жизнь в оживление безъязыкой косности: ваятель – мрамора, живописец – холста, а писатель – в обозначение этой косности – слово.
В окно билась муха, воздух был пронзителен и пронизан солнечными лучами, часы на чьём-то запястье породили слепого зайчика, зависшего в крайнем правом углу доски, на ней было написано название курса, под ним – мутный развод, словесные остатки предыдущего предмета.
Я говорил, что плотность литературы возрастает, что каждому времени присущ свой ведущий вид искусства – словом, те общие места любой высокой литературной беседы, которые кажутся истиной в силу распространённости и относительной новизны. Но это было неважно. Мне хотелось им внушить, что литература – это ад, порочный в своём основании, страшный не муками – кого ими теперь испугаешь? – но ад, страшный вечным повторением.
...Над классом возвысилась рука – это он, опоздавший, задавал свой вопрос.
– Вы говорите, Андрей Николаевич, что все произведения, созданные в письменную эпоху, спорят между собой. Но если это так, то почему лично я должен читать современную литературу, если в последние двадцать лет создано от силы два романа, которые будут читать через сто лет?
– Прежде всего вы никому ничего не должны. Каждым поколением понятие образованности пересматривается. Если бы мы жили в самом конце восемнадцатого века и не читали Вергилия с Горацием, мы считались бы олухами, равно и в начале двадцатого века – Вагнер, Ницше, «Остров мёртвых» в гостиной, «Весы» на журнальном столике – sine qua non настоящей образованности. А в наше время, если хотите знать моё мнение, для образованного человека незнание итальянских неореалистов или французской волны – большее преступление, чем незнание современной литературы.
– И всё-таки – зачем читать то, что написано в наше время?
– Для читателя? По одной-единственной причине – тщеславию; чтобы почувствовать себя случайно сопричастным будущему. Для писателя – по причине гимнастики пера и вычёркивания тем, затронутых до него в предыдущие десять лет. Финансист же не задаётся вопросом, почему он обязан сотню раз на дню просматривать биржевые котировки? То же самое с писателем.
Я часто вспоминаю этот семинар. Видимо, я не был убедителен, раз он отдал мне свои предсмертные записки со словами: «Прошу, Андрей Николаевич, напишите на основе них то, что считаете нужным, через пару месяцев они вам очень и очень пригодятся. Поверьте мне». И теперь я пишу роман о нём и вспоминаю, как я, ещё не знающий, что буду его писать, и он, герой моего романа, обсуждали то, что случится с книгой о нём через сто лет. Писатель смотрит на персонажа, и персонаж спрашивает его, насколько ценно то, что будет написано о нём – с точки зрения вечности? И писатель отвечает ему: видишь ли, персонаж, это русская рулетка, игра соков вечности.
Я спросил его в последнюю встречу, почему он даёт мне материал для романа, почему сам не хочет выпустить дневники отдельным изданием, если на то пошло? «Искусство живёт дольше документа», – был его ответ. «Но не современное?». – «В сочетании «современное искусство» есть что-то противоестественное. Если искусство не выступает за пределы современности, оно ничем не отличается от документа». Последняя наша беседа. Мне было приятно, что спустя пять лет он повторил почти дословно то, что я тогда говорил на семинарах.
2018 год