Тридцатые, последовавшие за «годом великого перелома», вошли в историю нашей Родины как годы решительного возрождения страны ценой сверхчеловеческих усилий и даже гибели миллионов людей. Миллионы жизней нуждались в этом и миллионы были обречены. Однако с хаосом, порождённым революцией, и отсталостью необходимо было кончать.
«Да, у многих из нас был длительный период перестройки…» – подводил некий общий итог Владимир Луговской на Всесоюзном писательском съезде в 1934 году. Но за индустриальным грохотом оживающей державы, пожалуй, сложно было расслышать в очередном предложении «перестроиться» последнее предупреждение, адресованное лично кому-то. Особенно если этот кто-то – одно из самых значительных явлений советской поэзии, если он сознаёт, что за это и спрос с него будет побольше, чем с других. Таким явлением, такой поэтической фигурой, просиявшей в этот страшный, переломный период отечественной истории, стал Павел Васильев.
Ему, другу семьи Клычковых, любимому гостю в «келейке» Николая Клюева, неоднократно предлагалось отречься от крестьянских корней или «новокрестьянских» связей и выйти «на новую дорогу». Одного и того же требовали от Павла Васильева его мнимые и подлинные доброжелатели. «Перед нами, безусловно, большой поэт с неблагополучным социально-поэтическим происхождением, с реакционными срывами в прошлом. Корни его поэтического существа, как мы уже указывали, пили влагу чужой, враждебной нам почвы. Но над поверхностью земли Васильев тянется молодым ростком, согревается солнцем нашей жизни, овевается ветрами нашей борьбы и строительства. Наша революция – величайший из Мичуриных», – писала «Литературная газета» в номере от 17 декабря 1933 г.
Мичуринцы от литературы, как оказалось, недорого ценили большой талант, развернув в печати поистине убийственную для поэта кампанию, ко греху «поэтической недисциплинированности» присовокупив и чисто уголовное хулиганство, провоцируемое ими же.
Но тем не менее талант Васильева оставался непуганым, всю эту опасную шумиху вокруг своего имени он преподносит в шутливой форме тому же Горькому (сыгравшему в его трагической судьбе весьма неоднозначную роль) как попытку изобразить его «помесью Махно с канарейкой». Эта фраза из письма, написанного из исправительно-трудовой колонии, куда Павел Васильев попал в 1935 году. А почва для этой посадки готовилась так.
В апреле Васильева в очередной раз «продёргивают» в печати, из статьи «Стихи 1934 года» Павел может узнать о себе следующее: «Конечно, и некультурность молодых поэтов, и буйные гнусности Павла Васильева – явления, далеко не одинаковые по своей социальной вредности… тихая некультурность много лучше фашистского хулиганства».
И уже в июле печатается сообщение, что «пролетарский суд посмотрел на вещи просто и трезво, отправляясь не от критических оценок творческой продукции Васильева, а от советских законодательных норм, где предусмотрены определённые меры борьбы с хулиганством… И вот он в заключительном слове роняет величественный и скорбный афоризм: «Литератор – литератору волк», желая этим сказать, что он только жертва нездоровой обстановки, господствующей в советской литературной среде. Нет, это ваши повадки волчьи…»
Шли годы – размашисто, пылко.
Удел хлебороба гас…
– писал в своё время Сергей Есенин. Николаю Клюеву, старшему из поэтов «русского лада» XX столетия, довелось близко наблюдать и Есенина, и Васильева, и адресовать тому и другому то аввакумовы ласки, а то и аввакумовы хулы. Молодёжь не спешила вослед за Николаем Алексеевичем оплакивать участь крестьянина. А Павел будто утешал его. По крайней мере таким своеобразным утешением представляется его ответ на «Погорельщину», где «под Чёртовой горой… загибла тройка удалая… издох ретивый коренник».
Васильев пишет стихотворение «Тройка», начинающееся словами:
Вновь на снегах, от бурь покатых,
В колючих бусах из репья,
Ты на ногах своих лохматых
Переступаешь вдаль, храпя…
И здесь издохший под Чёртовой горой коренник опять «как баня дышит» и к нему можно «пол-России тачанкой гиблой прицепить». И восхищение от «ожившей» тройки Васильева таково, что как-то не сразу понимаешь, что тройка-то – разбойничья…
Понимание молодым человеком, каким был тогда и навечно остался Васильев, смысла происходящего вокруг, наверное, лучше всего передаёт одно его стихотворение, в котором показана смерть коня от руки сердобольного хозяина, который не в состоянии прокормить животное. Конь падает наземь, и в тот же миг по горизонту рассыпаются звонкие голоса жеребят.
Недолгая история дружбы Васильева с Клычковым и Клюевым, принявшими как родного юношу, навеки восхищённого «крутой земляной силой» русского народа, сохранила осадок некоторого разочарования, а вернее – недоразумения, притом что их постоянно пытались рассорить и действовали весьма и весьма изощрённо. Как бы там ни было, Павла Васильева, так и не поддавшегося «перевоспитанию», ждала та же горькая участь, что и Сергея Клычкова, и Николая Клюева, и многих других поэтов и писателей, называемых крестьянскими. И нельзя сказать, чтобы они не чуяли беды.
«Случилось: Горький швырнул головню в старый чулан, где хранился старый реквизит «почвенников», заплесневелые консервы «мужицкой силы», и неожиданно и странно нашлись свирепые оберегатели этого литературного имущества», – говорилось в статье Алексея Толстого «Нужна ли мужицкая сила?», опубликованной 6 марта 1934 года «Литературной газетой». «Сегодня нам не выгодно вывозить сырьё. Вместо леса выгоднее вывозить бумагу и химпродукты, вместо мазута – бензин, вместо руды – машины. Мужика сегодня, собственно говоря, уже и нет, мужики приступают к постройке степных социалистических городов. Корявая лешачья силища, после второго мужичьего Октября учится в университетах. Сегодня мы намерены вывозить науку, философию, наши идеи, претворённые в живые формы нашего героического времени. Мы больше не хотим быть страной сырья и «мужицкой силой»…»
С высоты прошедшего времени хорошо видно, что вопреки некоторым приведённым здесь суждениям «красного графа» СССР очень скоро потребуется не только развитая индустрия, но и «мужицкая сила» и ещё то, чего никогда не было и не будет ни в одной другой стране мира, – то, что сам Алексей Толстой в замечательном очерке времён Великой Отечественной войны определит как «русский характер».
Удивительно и горько другое – то, что спустя столько времени Алексею Николаевичу очень хочется как возразить, так и согласиться с ним: и сегодня мы не хотим быть «страной сырья», но уповать нам остаётся по-прежнему на «мужицкую силу», на русского мужика с его характером.