Мобильные телефоны, электронная почта, социальные сети, блоги, чаты. Казалось бы, в современном мире одиночеству места нет, но вот парадокс: чем больше средств коммуникации, тем дальше мы друг от друга. Согласно опросам за последние тридцать лет число близких друзей у среднестатистического американца упало с трёх до нуля, в Японии появилось 541 тыс. хикикомори, людей, которые оборвали все социальные связи и живут в полной самоизоляции, а в Великобритании даже открыли министерство по делам одиночества. В России, судя по данным ВЦИОМ, одинокими себя считают лишь 7% сограждан, но насколько корректным был опрос, если в нём не участвовали подростки, люди пожилого возраста и жители заброшенных деревень?
Востребованы только в праздник
В будни ветеранам податься некуда
На подступах к Преображенскому рынку есть переулочек, отделённый от жилых домов металлической оградой. Это «узкое место» облюбовали люди пожилого возраста для распродажи старых, уже не нужных им вещей. Я иногда задерживался здесь перед книжными развалами или изделиями допотопной техники, разложенными прямо на земле. А заодно выступал в роли адвоката бедолаг, объясняя пытающимся разогнать «блошиный рынок» блюстителям порядка: это не спекулянты, не бизнесмены и не мошенники, а одинокие люди, которые ищут не материальную выгоду, а духовное общение.
Но местные власти барахолку всё-таки ликвидировали, установив вдоль переулка металлический барьер. Теперь на оставшийся «пятачок» приходят самые отважные и, наверное, самые… одинокие.
Связь человека с обществом – важнейшая часть его выживания. А возможностей для общения всё меньше. Детский сад, школа, производственный коллектив – всё это позади. Выйдя на пенсию, homo sapiens уже не ходит на работу и не общается с «братьями по разуму». Когда-то ему претили забюрократизированные профсоюзные собрания, но и их больше нет – негде сказать «за» или «против». Не тянет и на фазенду, где по выходным стало некомфортно из-за шумно гуляющей молодёжи, а в будни – от набегов бродяг и мошенников.
Куда податься человеку, чтобы излить накопившуюся на сердце тяжесть? По знаменательным датам седовласых приглашают на торжественные мероприятия во Дворец молодёжи (для пожилых дворцов не строят), там посадят рядами в затылок друг другу, а через пару часов, одарив сладостями, выпроваживают домой. И опять монотонно тянутся дни «заслуженного отдыха»…
И вдруг – чудо! Наша братия снова влилась в коллектив. Попробуйте угадать, что случилось. Воскресла держава с её стабильностью и профсоюзом? Вовсе нет! Как ни парадоксально, помогло несчастье. Однажды мы настолько плохо себя почувствовали, что угодили в… госпиталь.
Лечебное учреждение – это не заоблачная планета, а наше, земное общество в разрезе. Малая ячейка – это палата, где размещено обычно от трёх до пяти человек. А в столовой – двадцать, тридцать. Целый коллектив.
Циники говорят, что пожилой мужчина – это «отработанный материал». У моего соседа по палате при обследовании обнаружилась не только сердечная недостаточность, но и букет других заболеваний. Удивлённый их запущенностью, врач спросил пациента:
– Где вы были раньше? Почему не обращались к нам?
Ответ был типичный:
– Думал, само пройдёт.
Мужчина не спешит признаваться в своей болезни, расценивая её как неполноценность. Он плохо ходит, его пошатывает, но он демонстративно не пользуется тростью. Надо бы спросить мужчин: почему им было недосуг заняться лечением, куда они тратили драгоценное время? Окажется – на любимую работу. Пусть он будет всего лишь токарем или слесарем, но высшего разряда. Для него это – как национальная идея в миниатюре. Вот только с исчезновением державы сузилась, исчезла и востребованность. А размениваться на «мелочи» (например, подметать улицу) – унизительно.
О своих болезнях мои «коллеги» говорят мало, больше – о здоровье нации. Это происходит не только в палате, но и в столовой, имеющейся на каждом этаже. Слово за слово, возникает разговор. Сначала кто-то коснётся качества супа и котлет, а кто-то не удержится – затронет тему «продовольственной (не)зависимости» страны. И – пошло-поехало, как на том самом настоящем профсоюзном собрании.
Наша палата, кстати, оказалась настоящей современной ячейкой общества: двое русских, украинец, татарин и армянин. Мы жили дружно, уважая достоинства и прощая слабости каждого (ночное бодрствование или храп). Никто не страдал комплексом превосходства, почитая русскую культуру, но и свою не забывая. Бывшие водитель, автомеханик, садовод, программист, учитель. Естественно, ни дня не проходило без обсуждения политических новостей. Никто не мог дать точного определения того, что мы построили за четверть века и куда идём, и все переживали по поводу игнорирования нынешней властью ценного советского опыта, к которому неплохо было бы присовокупить лучшее из американского и европейского.
Не знаю, как в других больницах, но в нашем госпитале спасали не только от старых ран и болячек, но и от одиночества... Помните у Достоевского: «Острог стоял у крепостного вала. Большой двор был обнесён забором из высоких заострённых столбов. В ограде были крепкие ворота, охраняемые часовыми…» Это «Записки из мёртвого дома». Наш госпиталь внешне в чём-то на него похож: тоже забор, ворота, часовые и т.д. Но если тот дом угрожал жизни его постояльцев, то этот, наоборот, воздвигнут ради сохранения их жизни. И это не просто дом, а «остров спасения».
Евгений Ельшов,
участник Великой Отечественной войны
Как у Христа за пазухой
И по сей день есть деревни, до которых нет дорог – одни направления
В одну из таких деревень я приезжаю уже 25 лет. Не раз обращалась за помощью к руководителю района, губернатору, депутатам, но о реальной жизни глубинки России ХХI века никто знать не хочет.
Пришли бабушки, слетелись с двух сторон деревни к Зине Бородулиной. А я, признаться, боялась, что не придут. Три старушки и лежачая Рита – самые мои дорогие люди на Вологодчине, упрятанные среди светлых полей, среди белых вьюг. Пришла Шура с двумя палками, с одной уже не дойти. Тоня, быстрая, лёгкая, худенькая. Острые, тонкие черты лица, пронзительные глаза. Тонино бледное лицо утонуло в огромном, толстенном, повязанном под подбородком платке. Она моложе Зины и Шуры на десять лет, ей ещё только за семьдесят.
Домишко – никудышный, барак, у остальных не лучше. При входе, по сути уже в доме, – спрятанная от холодов собачья конура с соломой для приблудной большой собаки, которая теперь неотвязно ходит за Зиной. Комната перегородкой поделена на две. На полу, на линолеуме белые блюдечки с не выпитым кошками молоком. Посередине, на две комнатки – белая печь с чёрным от сажи большим чугуном на подтопке. Два огромных продуваемых ветрами окна, у одного из которых – зелёное, нездешнего вида растение. Фикус. Телевизор, диван, стол, стулья – всё.
Мелкая весёлая кошечка прыгает по столу, ест из Зининых рук. Белёсо за окном, ветрено. Выметает ветер тепло из дому, но бабушки, с детства закалённые холодом, не приучены к жару. Дровишки с экономией, не досыта.
Дети войны так доживают свой век.
Многие уже ушли, умерли, сражённые старостью, оставив за собой свою линию фронта, свою передовую – пустые без них деревни. И нет им подкрепления. Никто теперь так не работает на родной земле, никто её так не любит. Иду по Глотову мимо пустых на века построенных домов – ни одной души. Последнюю одинокую Галину Копышеву увезли по осени в психиатрическую больницу по скорой.
Год назад до деревни доехала-таки, несмотря на бездорожье, вологодская съёмочная группа. К пяти жителям. Младшей – восемьдесят пять, старшему – за девяносто. Брошенным, ненужным. Приехали – уехали. Показали сюжет. И – тишина.
Пять душ, пять человек. Плакали старые! Живут без причастия, души забытые. Православные ли мы? Неужели же в нас до сих пор сидит языческая жестокость? Тихо-тихо по деревням умирают брошенные старики. Много сделано на Вологодчине для укрепления православия. Но даже восстановление церквей не может заменить милосердия и сострадания. Поезжайте, батюшки, к нашим сирым, не брезгуйте нищетой. Учите нас быть милосердными.
Неубранные поля, несжатые овсы. Как золотые волосики на белой головке младенца – торчат овсы сквозь снег. Три дорогие мои женщины, как кулачок всей деревни. Плечо к плечу, жизнь к жизни. Борются за жизнь, чтобы не слечь, чтобы подставить худенькие плечи своим сыновьям-алкоголикам, чтобы быть им до последнего вздоха опорой. Всё маленькие они для них, для старых сильных духом матерей. Всё прощают: и украденные деньги, и водку. И сами её им покупают...
Переселяли народ из опустелых деревень, из старых домов сюда, в Минино, давали эти бараки. Всё надеялись – разживутся, заживут. Не сложилось. Тоню переселяли три раза, три раза укрупняли деревни, от реки Вологды, от Ламанихи, от церкви Николы на высоком берегу сюда, всё ближе и ближе к дороге.
Теперь укрупнять не из кого. Глотово – пустое, Лызлово – пустое, Филькино – четыре души, два дома. Фенино – четыре души, два дома. Неожиданно и страшно ухают в крепкий мороз пустые дома, аж внутри всё сжимается. Как выстрел, резко, раскатисто. Да некому ответить в белых просторах. Мёртво.
Работать негде. Скоро закроют и последний, на ладан дышащий скотный двор, собранный из двух. Уже идёт делёжка: кому – трактора, кому – скотинка, потому и не убрано, и не пахано, никому не надо, несмотря на импортозамещение. Если прикроют скотный двор, то и единственная водонапорная башня, качающая воду для коров, будет не нужна. На людей не посмотрят, закроют, а колодцев в деревне нет.
Но сегодня у матерей радость: сыновья рубят лес. У каждой по сыну, живут вместе с матерями, семей нет, есть материнские пенсии. Сегодня сыновья не пьют. Валят лес. В печах для них уже припасена еда, греются на шестке кастрюльки и чайники, матери ждут. Работающие дети – такая радость для матерей, такая гордость.
Ольга Толстикова