, ПСКОВ
Это уже библиотека. Я писал об альманахе «Тобольск и вся Сибирь» три года назад, когда вышло четыре выпуска, и они на глазах становились неотменимой страницей истории России. А теперь их десять, и они, двигаясь с запада на восток, охватывая город за городом, достигли Иркутска.
Праздничное чувство первых встреч прошло. Альманах стал «рабочим». И читается спокойнее, пристальнее. И переставляет акценты нашего восприятия. Или это просто мы «входим в берега». По-прежнему вчитываешься в историю Омска ли, Красноярска, Иркутска, как прежде читал о Тюмени, Сургуте, Тобольске, дивишься молодой силе этой истории, которая ещё и назад-то только-только оборачивается, потому что слишком сильна закваска идти вперёд. Но уже не ловишь себя «на боковых мыслях». То есть сила-то всё остаётся силой, напор напором, но ты всё чаще думаешь о «литературе», о том, что прежняя страсть движения, открытия, освоения и присвоения, медвежьей ухватистости и крепости одних и умной энергии других, которые отличали предков в молодые дни формирования Сибири, всё больше поворачивается у их наследников к слову, к «рассказу о».
В истории есть опасность. Переведённая в слово, она укрепляет род, возвышает сердце, учит прозревать связи явлений, но, странно сказать, как будто ослабляет мускулатуру жизни. Её изучают, ею гордятся, но её не продолжают, потому что вполне утоляются сознанием минувшего величия. Иногда кажется, что исторические герои и делатели, за которыми мы прячемся, – воины, первопроходцы, молитвенники, – видя, как мы «помыкаем» ими, так бы и встали и укорили нас за это «партийное» насилие над ними, но это уже не в их власти. Им теперь и говорить только то, что они говорили, думать, как думали, уже не переменить поступков и даже не умереть. На службе они у нас.
Я пишу это не для укора (сам такой), а только как невольно напрашивающийся повод для размышления. Вот нарочно сравните, скажем, в иркутском номере открывающий его текст из «Жития» протопопа Аввакума и отрывок из романа Глеба Пакулова «Гарь» про того же протопопа. Сами всё и поймёте и сами и увидите здоровую твёрдость, страшную простоту гибельной жизни, грозную силу веры реального протопопа и почти нарядный оборот этой жизни в романе, который патриотичнее протопопова жития, но весь соткан из приблизительных слов, рождённых не землёю, а ветром. Или в омском (можно и в красноярском) выпуске грамоту Михаила Фёдоровича с покойной распорядительностью дальней землёй, с отеческой серьёзной заботливостью и первое же эссе омича А. Пищухина о прошлом веке, который всё ещё хочется взять в кавычки – так плохо он сознаётся прошлым. Тут уж в истории прописываются и хрущёвки, и бомбоубежища холодной войны, и недопущение городского строительства выше девятого этажа в «сибирском Чикаго», каким намеревался быть Омск, чтобы нечаянный востроглазый гость не мог сосчитать числа труб над секретными предприятиями. И уже перевешивает улыбка в размышлении о том, как звались бы те или иные улицы, когда бы победили «те» или «эти».
Да вот, наверное, что останавливает – эта улыбка и остранённость. История – это всегда немного «вне» и «над», но это «вне» держится силой корня, который всё собирает и даже в печаловании о неразумии главным держит величие Родины. А тут вот читаю в иркутском номере эссе А. Лаптева и улыбаюсь. Только что сказал, что он тут родился и ему ничего не внове. И вдруг пишет: «Главное, что остро чувствуешь в Сибири, – это пронизывающее чувство какого-то безвременья. Словно ты выпал из общего потока и оказался на другой планете». И дальше уж совершенно обобщительно: «Сибирь никогда не жила заботами остального мира».
Откуда бы вдруг эта постороннесть – «безвременье», «выпадение из потока», «заботы остального мира», если ты тут родился и живёшь? Если это твоё с колыбели, то ты ведь другого-то «потока» и не знаешь.
Да вот то и есть, что мы теперь в России все немного «сбоку» и все глядим на родное со стороны – одни для того, чтобы ещё больше возвеличить это родное и укорить «тех», а «те», чтобы расшатать покачнувшуюся Родину окончательно, потому что она им не Родина. Но, конечно, причина «бокового взгляда» и не только в этом. Мы все сегодня по-настоящему только входим в историю, как-то всенародно чувствуем её движение и потому так жадно пишем её и домашнюю, и общую, будто обживаемся, как в новой квартире, глядим, как обставиться. А может, ещё и то, что вкус-то мы к истории почувствовали, а она «ушла на обед», и мы остро чувствуем безвременье и защищаемся от него прежними днями.
Такая «прикладная» история скоро разделяет человека на «мы» и «они». Мы – читающие и правые, они – делавшие и ошибавшиеся. Мы – говорящие, и они – властные, слышащие нас и делающие выводы. А только где они, эти властные? Хоть искричись! И вот прав, горько прав Лаптев: «Теперь всё лучшее из Сибири бежит. Население уменьшается, производственный потенциал падает». И дальше ещё тяжелее: «Сибирякам остаётся лишь отравленный воздух и чувство неизбывной горечи». А только кому он это кричит? Где «слушатель»? И в осадке действительно остаётся одно чувство неизбывной горечи как беззащитности.
Вообще, кажется, в последних номерах эта горечь множится. Или это наше зрение обостряется? И вот, кажется, что её уже слышишь не только у современных писателей, которые узнали некий «общий поток» и увидели, что не причастны к нему, но даже и в речи прекрасных старых женщин, наших матерей, доживающих по брошенным деревням и тоже, к сожалению, узнавших власть мира, которая достанет везде. Вот В.Г. Распутин цитирует из «Словаря байкальских говоров» старушку, которая говорит, что раньше «Тут же власти никакой не было. Здесь же вся Сибирь посельгой заселённая, родчего здесь никого не было: все пришедшие люди. Тогда до лешего посельги было. Сибирь-то вся в ссыльных. Где прильнёт, там и строиться начинает. Поселенцы же нам рассказывали про жись про российскую. Больше-то некому шибко рассказывать. Все же свои, все про всех знают». И тоже не спрашивает, откуда она узнала, эта славная бабушка, про «власть-то», если она выросла там, где её «не было»? Значит, теперь «появилась» и стало можно сравнить. Да только разве «власть» появилась? Появилось её кривое понятие, иначе бы чего бабушке печалиться. А она вот видит, что «нынче народ какой-то всё ненастный» и тоскует по любви «безвластного» времени.
И, конечно, кому что ближе, а я всё вслушивался в каждом выпуске в речь сибирскую, в слово русское, которое там хранилось крепче. А вот теперь, по замечанию одного из авторов поминаемого «Словаря» Галины Афанасьевой-Медведевой, и в Сибири «слова уходят из жизни как люди». Она торопится застать их живыми, боится не встретиться с теми, кто это слово помнит, и потому стучится почти в каждую избу. Распутин назовёт её труд богатырским и тоже увидит, что «говоры эти чудом подхвачены уже на излёте в небытие». И не обманет себя и нас, что можно не тревожиться, что слово убережётся: «Всего-то двадцать-тридцать годочков тонким слоем припорошили сибирские просторы, а окунувшись в недавнее прошлое, о котором повествует «Словарь», трудно отделаться от впечатления, будто вековые заносы погребли то время и то бытие и нет между ними и сегодняшней действительностью никакой родственности».
Да, да, и это! Пропасть эта между тогда и теперь. Особенно остро как раз и ощутимая из сопоставления документов, свидетельств лиц миновавшей истории и нынешнего времени за окном. Даже если не брать великих сибиряков, которым каждый номер альманаха отдаёт золотые страницы и чьи имена города торопятся выставить как герб и знамя (Менделеев, Ершов, Суриков, Ядринцев, Лавр Корнилов по одну сторону и Валериан Куйбышев по другую), а одни только старые открытки поглядеть, совершенные вроде пустяки, которые, кажется, и представлены-то составителями не без улыбки – вот-де какими детьми мы были полтора столетия назад. А были-то ни чем иным, как ясно очевидным целым, соразмерной человеку затонувшей цивилизацией, портретом народа в его ясно осознаваемых границах. Сегодня-то город тоже портрет, только как после ухода неприятеля, «нашествия иноплеменных и междоусобныя брани», от которых напрасно остерегает нынешнего человека великая ектения.
Только уж у себя-то «в России» мы как будто привыкли, потому что давно в «потоке-то», а они – нет. И оттого всё там острее, виднее, больнее. Да и красота этой земли ещё не сдалась, ещё дика и самовластна. Проедьте в Красноярске от аэропорта «Емельяново» до города – как после Москвы ахнет сердце от простора, воли, полей без края, сопок, выглаженных временем до девичьей лёгкости. Поневоле сразу поверите страстному юношескому гимну Григория Потанина, написанному, когда автору было уже 73 года и его уже нельзя было заподозрить в «партийности» и игре (да и было это уже 90 лет назад). Для него в Сибири (а он мир повидал) и солнце ярче, и небо выше, и звуки чище. А оттого и колористы сибирские для него богаче европейских, что омский альманах, где этот гимн напечатан, сразу и подтвердит, показав работы Кондрата Белова, который на похвалу большого искусствоведа, что богатство неба как следует пишут только Тинторетто и Белов, нарочно поедет повидать Тинтореттово небо и только рукой махнёт – тот ему не соперник.
Порыв Потанина можно было бы счесть поэтическим (всякому своя родина ярче и чище), да он не даст свернуть на поэзию-то. У него разговор доказательнее: «В климате Сибири прочный залог обособления сибирского населения как в физическом, так и в духовном отношении… Климат самый упорный, самый закоренелый сепаратист, и ничто не помешает ему вопреки обрусительным вожделениям образовывать расу».
Вот слово-то и прозвучало – «сепаратизм». И даже вот с какой совершенно украинской интонацией – «обрусительные вожделения». Мы ведь его не в первый раз за последние годы слышим и могли бы подумать, что в Сибири оно повторилось просто от моды – все отделяются, почему бы и нам… А только традиция-то далека и Потанин не из нынешних авторов, и напоминает он о «сепаратистских» листовках 1864 года, появившихся сначала в Омске (не оттого ли А.В. Колчак и избрал потом этот город в столицы «свободной России»?), а там и в Иркутске. Не беда, что они были рукописные и всё было быстро погашено, а беда, что причина «сепаратизма» не устранена. Как тогда сибирякам было обидно отношение к ним как к колонии, из которой тянут всё лучшее, а в неё – что похуже, так и теперь, что у Лаптева и вырвалось – «отравленный воздух и развороченный лес». Разве что теперь не в Сибирь ссылают, а из Сибири бегут.
А только время всё-таки не зря шло и аргументы Потанина уже не так прочны. Вот Потанин пишет: «В уме русского жителя Сибири живёт неизгладимое сознание, что он живёт не на родине того ядра русского народа, которое создало Русское государство, русскую литературу, русскую политическую жизнь, и ему не побороть в себе желания продолжать творческую работу русского племени в формах не старых, а новых, соответствующих его новой обстановке. Это преломление русского народного луча под лучами сибирского солнца не обеднит, а только обогатит русскую жизнь».
Конечно, тут немного и хитрости есть, как во всяком сепаратизме, любящем загородиться благом нации, от которой хочется отделиться, но сама жизнь и история тоже участвуют в диалоге цивилизаций и культур и вносят свои коррективы. С той поры, как это было написано великим сибиряком, мы могли не раз видеть «преломление русского луча под сибирским солнцем» и роль Сибири в «формировании русского ядра».
Про советскую-то историю мы теперь как-то криво говорим (и тут пока и в альманахе редкое исключение – благодарный очерк М. Сильвановича о долго работавшем первом секретаре Омского обкома партии Манякине), а она, матушка, как раз Сибирь-то во многом и сделала «ядром русского народа». И в промышленном смысле (нефтью, углём, электростанциями, никелем, металлургией), и что, может быть, дороже всего – в духовном устроении русского человека. И того человека, который за эти десятилетия в Сибирь переехал, и того, кто никуда не трогался, да зато прочитал Астафьева и Распутина, Шукшина и Вампилова, которые именно потому и были так жадно приняты и сделались всенародны, что принесли свет, высоту и ясность, при которых мы словно впервые увидели и низкое своё небо, и запущенность души. И узнали в них своё духовное лучшее. И будто распрямились. Будто тут только и осознали: ядро-то своё, которое стали забывать. Они вернули нам утраченный простор и волю, то великое русское, по которому мы все родня.
За последнее столетие Сибирь стала нашим сердцем, вошла в кровообращение. И теперь уж и Потанин не решился бы повторить, что «в Сибири потребность в автономии сильнее, чем в какой-либо другой части Великороссии». Сама она бы и не позволила это повторить, хотя она по-прежнему в своём величии и богатстве – подлинная вселенная, самодостаточная для себя, Бога и человека.
И, перечитывая альманахи один за другим, видишь, что Сибирь уже не прилепляется к России, а как будто перетекает в неё, что они уже единое генетическое тело, которое без взаимного разрушения не разорвать. И хоть какой-нибудь нынешний ямщик ещё повторит за поэтическим ямщиком И. Омулевского «Здесь места – благодатное дело, / Не другим, не России – чета», но повторит разве с озорством и гордостью и твёрдой верой, что он себя только потому с Россией и сравнивает (а не с Китаем, Францией или Штатами), что чувствует себя более удачливым сыном среди других сыновей одной матери.
Да и забыть ли, что теперь и беда общая нас уже соединила – не разорвать, читаешь ли о проблемах Красноярского края, о Енисее, который теряет роль, какую от века играли главные реки России – «великого воспитателя человечества». Об умирающей омской промышленности. Об умершем казачьем селе Мурочи («…будто и не было его, как будто почти триста лет не хлебопашествовали и не охраняли там границу с Монголией, а значит, и с Китаем предки мои, забайкальские казаки»). А разве оно одно такое село теперь по России. И как не встревожиться вместе с автором этого очерка Юрием Буданцевым, что вот уже и китайцев в Сибири два миллиона и «договорись прозападненные китайцы с Западом... и с нашими продавшимися соотечественниками, почему бы не оттяпать у нас всю Сибирь».
Какой уж тут «сепаратизм»! Тут только за Россию и ухватиться. Да и ей самой дать почувствовать, что она не за одно «Московское царство» ответчица. Как о высокой истории ни пиши, как возвращение «Святой Руси» ни декларируй (а этот раздел, слава богу, в каждом альманахе всё шире и всё увереннее и спасительнее), как ни ухватывайся за доживающий быт, а всё тревога за будущее не перестанет теребить сердце. И поэты будут проговариваться об этой боли первыми. «Господи, взгляда с меня не своди. / Мало добра остаётся в груди» – отмаливал свою душу светлейший, всегда такой улыбчиво спокойный Ростислав Филиппов, на склоне лет дивившийся, как скоро мы поделились:
Это – мы. Отечество – Россия.
Вот – они. Отечество – карман.
И словно на прямое дружеское печальное единомышленное письмо отзовётся ему, иркутянину, из Красноярска Татьяна Бычковская, тоже ушедшая от боли до срока: «Эй, старуха-горюха / Выходи на войну! / Защити-ка, старуха, / Ты родную страну. / Дети, внуки, что гости / Всё пустили в распыл. / Собирай свои кости, / Выползай из могил». Беда, когда на спасение страны призываются старухи, когда карман становится религией и «распыл», как злое знамя.
И как-то следом за поэтами (и, видно, не без правой внутренней связи) просятся на память приведённые в красноярском номере афоризмы губернатора А.И. Лебедя (хотя губернатором его кажется, только Красноярский край и воспринимает, а для всякого русского человека он был просто русский генерал, вышедший вперёд в роковой для Отечества час). В редкий час душевного покоя он, как и все мы, поглядит на мир с радостной уверенностью в праведной силе жизни: «С каждым новым поколением из всё более плохих детей вырастали всё более замечательные родители, и жизнь шла своим чередом». Но выйдет «на улицу» и оптимизм как рукой снимет: «Если ребёнок семи лет от роду уже лихо пользуется двумя хоть и на русском языке, но по сути не русскими глаголами «мочить» и «трахать», то, когда он вырастет, будьте уверены, будет писать «Родина» с маленькой буквы, а «сало» с большой».
К чести генерала, он говорил это не для упражнения в красноречии, а как делал всё, чтобы «людей с «опытом боевых действий» на планете становилось все меньше», так отлично понимал, что «не дело власти возрождать духовность. Дело власти не мешать ей быть». И он старался «не мешать ей быть» в том числе и для того, чтобы слова «Родина» и «сало» писались с положенной буквы.
Простите, что душа от восхищения, какого достоин каждый номер альманаха, всё поворачивает на больное, но это ведь тоже заслуга альманаха. И, может быть, более важная, чем если бы он вызывал одни восклицания. Значит, глядит он на жизнь, не опуская взгляда, не обманывая нас и себя, а уж как есть, так и есть. И потому, опять пересматривая теперь уже целую библиотеку альманахов, вчитываясь в грозные, драматические страницы давней истории и жёсткие, неустановившиеся в определениях страницы о войне Гражданской, вглядываясь в красоту перемежающих главы фотографий лучших мастеров Сибири, вчитываясь в прекрасные стихи «изборников», где воскресают так уместно и так далеко слышно давние, забываемые нынче голоса старых поэтов И. Омулевского, Д. Давыдова, П. Васильева и ещё вчерашние стихи З. Яхнина и А. Кутилова, глядя на счастливо богатую живопись таких разных К. Белова, А. Поздеева, В. Кузьмина, я вижу, как живо деятельны выпуски альманаха. Как они естественно идут рядом с читателем, не проваливаясь в историю, как в учебник, а идя рядом и слушая реальность в одно сердце с ним. И если всё там воспринимается острее, чем воспринимаем свой день мы, так именно от красоты и силы этой земли, которая и от человека и власти ждёт красоты и силы, а не «подставки», не колониальности и предательства.
Теперь уже кажется, что Фонду возрождения Тобольска, который издаёт этот великий историко-художественный эпос, уже и остановиться нельзя, пока не обнимет эта живая история весь край, пока не утолит и нашего голода. Потому что и мы с ним словно впервые видим Сибирь сердечно близко и только-только понимаем её уроднённость и такую желанную нашей уже обленившейся крови животворную молодость.
«Удивительно и невыразимо чувство Родины… Какую светлую радость и какую сладчайшую тоску дарит оно, навещая нас то ли в часы разлуки, то ли в счастливый час проникновенности и отзвука», – писал Валентин Григорьевич Распутин.
Слава богу, не разлуки, а подлинно только сейчас по-настоящему осознаваемых «проникновенности и отзвука», которым и служит с такой деятельностью и горячностью каждый номер дошедшего до первого малого «юбилея» альманаха «Тобольск и вся Сибирь».