В сентябре 1989 года Ватагин отдыхал в Сочи на бывшей сталинской даче. Он был мрачен и сосредоточен, уходил от общения с аппаратчиками, которых всей душой ненавидел за то, что они делали со страной. А они всё же лезли к нему с анекдотами, с коньяком – так, на всякий случай: ведь если свалят генсека, такие, как Ватагин, наверняка пойдут в гору. Лишь один из обитателей госдачи держался с ним ровно, без заискивания. Это был совершенно седой старик – всегда бодрый и довольный собой. По утрам он бегал на речку, обливался ледяной водой. После обеда уходил в горы. На пляже появлялся редко: видно, не любил солнце. Ватагина почему-то беспокоил его жёсткий, всегда насмешливый взгляд. «Где же я его видел, чёрт возьми? И когда?» – думал Ватагин. И не мог вспомнить.
Однажды поздним вечером старик зашёл в бильярдную и предложил Ватагину сыграть в «пирамиду». Начали. Ватагин проигрывал и от этого приходил в бешенство.
– Вы, дорогуша, слишком долго прицеливаетесь, – посмеивался старик и почти не глядя закатывал в лузы один шар за другим. – Ещё партию?
– Можно, – согласился Ватагин, – если уж вам так хочется проиграть.
– А вы, я вижу, такой же самоуверенный и напористый, как ваш батюшка, – заметил старик.
Ватагин насторожился, но ничего не сказал. Сжав зубы, он с треском забивал шары в тугие лузы сталинского бильярда.
– Ну что ж, неплохо, – улыбнулся проигравший старик и поставил свой кий к стене. – Оказывается, вы ещё что-то можете. Спокойной ночи.
Ватагин вернулся в свою комнату. Не включая свет, распахнул окно. Закурил. Где-то совсем рядом выли спустившиеся с гор шакалы. И то ли от этого воя, то ли от воспоминаний накатывала на душу чёрная тоска. В голове Ватагина бродили, путаясь, мысли о смерти, о Сталине, о войне. Он слышал грохот первых бомбовых ударов по Сталинграду и видел сквозь дым уходивший от пристани катер с женщинами и детьми. Видел, как этот катер через минуту погружался, пылая, в Волгу. Да, если бы он не отстал тогда от своего класса... Зачем он выжил? Почему не сошёл с ума, как тот мальчишка, которого вытащил из воды бакенщик? Есть ли какой-нибудь смысл во всей его прожитой и, судя по всему, неудавшейся жизни? Зачем он пришёл на Старую площадь? Чтобы заодно с мелкими и трусливыми выскочками хрущёвской поры оплёвывать победителей, втайне мучаясь от сознания собственной обречённости на поражение? Или только для того, чтобы изнутри наблюдать разложение проклятой касты и, постигнув психологию великого предательства, запечатлеть её в задуманной им книге о крушении сталинской империи? Почему же тогда все собранные им архивные материалы, наброски, так и не опубликованные мемуары его отца до сих пор лежат мёртвым грузом, омрачая его жизнь напоминанием о не исполненном им долге и загубленном им самим даровании? Что мешало ему работать, мыслить, творить? Обстоятельства? Окружение? Семья? Да нет, конечно же. Подобно своему отцу, с которым до хрипоты, до одурения спорил, он не устоял перед соблазном власти, поддался гибельному и тёмному порыву. Он хотел быть среди тех, кто принимает последние решения. Не это ли страстное и неосуществимое желание абсолютной власти мучило и пожирало его изнутри?
Ватагин с отвращением вспоминал о своём бунтарстве в конце пятидесятых, когда шалел от разоблачений культа личности вместе с пустозвонами, которые теперь называют себя детьми двадцатого съезда.
– Да не было никакого культа личности! – кричал тогда на него отец. – Пойми: это придумано для таких вот идиотов, как ты!
«И он был совершенно прав», – думал Ватагин. Ему вспомнился последний разговор с отцом в кунцевской больнице. Тот рассказывал ему о своём сне.
– Представляешь, вижу тот самый кремлёвский зал, где в сорок третьем Будённый поздравлял нас, вручая меч победы... Никого. И вдруг появляется Сталин. Идёт не спеша, раскуривая трубку. А на полу книжица про перестройку валяется. Остановился Верховный, поморщился да как дал сапогом – и запорхали по залу странички горбачёвской писанины.
– Ладно, отец. Я поехал. Ты про сон свой никому здесь не рассказывай, если не хочешь, чтобы я остался без работы.
– Тебе нужно уходить из аппарата. Работать у Горбачёва – позор!
– Не кипятись, – улыбнулся Ватагин. – Куда мне идти?
Утром Ватагин был не в духе. Позавтракав, спустился к морю. Занял своё место на волнорезе – в стороне от жарившихся на солнце партийных функционеров. Ему хотелось забыться. Набегавшие и разлетавшиеся на тысячи сверкавших капель волны действовали на него умиротворяюще. Он ощущал и себя частью этой первозданной стихии и в себе угадывал немую, неподвластную человеческим запретам и велениям мощь.
– Здравствуйте, голубчик! – услышал Ватагин знакомый голос. К нему приближался его вчерашний противник по бильярду. – Не помешаю?
– Как вам сказать?.. – Ватагин раскручивал удочку. – Вот странно: человека, который завязал этот узелок, уже нет, – сказал он, разглядывая леску, – а узелок остался.
– Это вы о своём батюшке? – догадался старик.
– Да. Он умер в больнице весной. Вы знали его?
– Не просто знал. Мы с ним ещё в Гражданскую воевали против Деникина.
– Да? Отец мне никогда о вас не рассказывал. Правда, сохранилась одна довоенная фотография... Теперь мне понятно, где я вас видел. Вы тогда пенсне носили?
– Так точно. Значит, сохранил он всё-таки эту фотографию? А я всю войну в Иране работал.
– И Тегеранскую конференцию готовили?
– Ну, что значит готовил? У меня была довольно-таки скромная роль. Без проколов, конечно, не обходилось, но в целом мы работали неплохо – не то что нынешние разгильдяи, которых высылают пачками то из Парижа, то из Лондона.
– Неплохо, говорите? А мне кажется, ваше поколение строило на песке. Вы соорудили грандиозную и неустойчивую времянку. Она уже зашаталась. Восточную Европу мы потеряли. На очереди – Прибалтика, Украина, Молдавия. Ваш Сталин завязал такой узел, который мы до сих пор не можем распутать. И вот империя рушится, а эти недоумки,– Ватагин кивнул в сторону своих коллег со Старой площади, – грызут орехи, играют в преферанс... Вы говорите: Тегеран, Ялта... А мне вспоминаются горы обмороженных трупов на Мамаевом кургане. Видели бы вы этот зловещий слоёный пирог смерти: слой гитлеровцев, слой наших... Они просто выкашивали огнём друг друга, и шёл снег, и накрывал и тех и других, и всё это повторялось много раз. А осенью сорок третьего город ждал Сталина. Вы тогда, наверное, по-своему тоже готовились к его приезду в Тегеран.
Ну вот... вычистили железнодорожное полотно. Грязища тогда была у нас непролазная, и пройти можно было только по шпалам. Так эти хождения запретили: встречали правительственный поезд. Представьте себе всеобщее любопытство и нетерпение: что скажет Сталин, увидев руины своего города?
– Что же он сказал?
– Да ничего. Он даже не спустился на платформу. Постоял на подножке минуту-другую и скрылся в вагоне. И знаете, мне запомнился его взгляд – убийственно-холодный, невидящий.
– Ну, ему тогда было не до сантиментов,– заметил старик. – Вот вы все хнычите: империя рушится! И склонны во всём винить нашего брата. Но мы-то во всяком случае знали, за что шли под пули. И Сталин тут ни при чём. Была великая идея. Мы не изменяли ей никогда. У нас не было колебаний. А вот вы получились какие-то пришибленные. Это и понятно: детские потрясения, страхи. Сначала горы трупов, потом – откровения о сталинских «чистках», лагерях и расстрелах. Вы запуганы на всю жизнь и поэтому отказались от борьбы. Погодите, не перебивайте меня. Вы отвергли великое наследие, захотели «мира во всём мире» и прочей чепухи. И теперь сокрушаетесь: империя разваливается! Было бы очень странно, если бы она стояла непоколебимо при таких умниках! Зря, говорите, расстреливали? Может быть, и зря. А насчёт невинных жертв – не надо преувеличивать. Поймите: революция – это шторм, ураган, движение огненной лавы. Мы кажемся вам наивными людьми. Вы смотрите на нас как на чудаков или безумцев. Думаете, в чём-то превзошли нас? Вы даже не можете ненавидеть врагов так, как ненавидели мы. Поэтому вы не опасны. Вот вас всех, здесь загорающих, пожалуй, расстреливать не будут. О вас просто вытрут ноги.
– В последнем пункте вы, возможно, и правы, – усмехнулся Ватагин, складывая удилище. – А что касается великой идеи – не соглашусь. Были массовые галлюцинации. Были маньяки, за которыми шли толпы. Всё это, слава богу, в прошлом. И мы – не такие, как вы.
– Не серчайте на меня. Я ведь не хотел вас обидеть! – крикнул старик вслед уходившему с волнореза Ватагину. – Заходите вечерком. Потолкуем.
«Не о чем мне с тобой говорить, старый гестаповец! – думал Ватагин, быстро взбираясь на гору. – Всё с тобой ясно...»
Придя в номер, он прилёг на диван, раскрыл «Военные мемуары» генерала де Голля. Полистал, ища строки о его визите в Сталинград в сорок четвёртом, и наткнулся на воспоминание о беседе со Сталиным:
«В течение приблизительно 15 часов, что длились в общей сложности мои переговоры со Сталиным, – писал де Голль, – я понял суть его политики, грандиозной и скрытной. Коммунист, одетый в маршальский мундир... он пытался сбить меня с толку. Но так сильны были обуревавшие его чувства, что они нередко прорывались наружу, не без какого-то мрачного очарования». Дальше читать не хотелось. Ватагин достал из холодильника графин водки, выпил залпом полстакана, потом, не закусывая, ещё. И завалился спать. И снова увидел сверкающий паркетный пол, по которому неторопливой пружинистой походкой шёл генералиссимус. А за его спиной ползал на четвереньках маленький лысый человечек в очках и, всхлипывая, собирал странички книжицы, разлетевшейся от удара сталинского сапога. Ватагин в растерянности смотрел то на уходившего Сталина, то на ползающего человечка, вертел в руках будённовский меч победы, не зная, что же ему делать...
И тут послышался стук. Ватагин открыл глаза. Стучали упорно, требовательно, зная, что он здесь. Ватагин с изумлением смотрел в окно, не понимая, почему солнце всходило на западе.
– Сколько же я вчера выпил? – он взглянул на часы и успокоился: всё было в порядке: он принял вечернюю зарю за утреннюю.
– Да кто там, чёрт возьми?
– НКВД.
– Шутки у вас маразматические, – заметил Ватагин, впуская в комнату неугомонного старика.
– Что же это вы обедать не пришли, ужин проспали?
– Голова разболелась.
– Нужно больше двигаться. Пойдёмте – подышим.
Они вышли во внутренний дворик. Ватагин закурил.
– Люблю этот дом, этот парк, – промолвил старик и улыбнулся какому-то своему воспоминанию. – Особенно хорошо здесь ночами.
– У вас психология настоящего энкавэдэшника.
– Ошибаетесь. У нас с НКВД были сложные отношения. Нередко они мешали нам работать – и мне, и вашему отцу. Пытались нас сломать. Ничего не вышло: ведь мы люди из крепкой, нержавеющей, негнущейся стали, как сказал один писатель.
– Отцу-то, точно, не хватало гибкости. Знаете, кого он обложил матом, когда разбирали его персональное дело? Он был слишком прямолинеен.
– Он не был приспособленцем. Осторожно, не споткнитесь, – предупредил старик Ватагина. Они спускались к морю.
– Вы правы: он всегда оставался самим собой. И эта вспышка ярости озадачила инквизиторов. Они оставили его в покое. А где же тогда были вы? Уже сидели?
– Нет, работал в Генштабе. Он мне звонил, но я ничем не мог помочь.
– Ну и вы не долго продержались. И знаете почему? Вы такой же неизлечимый идеалист, как и мой отец. Вы не поняли, что в людях идеи Сталин уже не нуждался. Да и народ устал от вашей комиссарской дури, от кровавой романтики непрерывной войны.
– Народ? – старик как-то нехорошо улыбнулся. – Народ устал от вашей болтовни. С этим народом мы построили великое континентальное государство, раздавили Гитлера, освободили Европу. А что сделали вы, слабаки?
Старик отвернулся и побрёл с пляжа. Ватагин остался на волнорезе и долго так стоял, вслушиваясь в дыхание ночного моря.
Последние дни отпуска он провёл в полном одиночестве. В Москву вернулся раздражённым, словно и не отдыхал. Вечером в понедельник, когда он сидел в своём кабинете на Старой площади над материалами к очередному докладу генсека, ему позвонил шеф – Коротышка.
– Зайди ко мне.
Ватагин вошёл в кабинет Коротышки. Тот сидел перед телевизором со стаканом чая и смотрел репортаж о визите Горбачёва в Восточную Германию: жизнерадостный генсек целовал Эриха Хонеккера.
– Садись, – кивнул он Ватагину. – Ты знаешь, это счастье, что мы работаем с Горбачёвым. Я останусь с ним до конца. Как отдохнул? – Коротышка взглянул на Ватагина своими злыми поросячьими глазками.
– Нормально.
– Догадываешься, зачем я тебя пригласил? – Коротышка грозно шевельнул густыми седыми бровями.
Ватагин молча разглядывал тщательно прилизанный клок крашеных волос на лысине своего шефа.
– Ты пойми: на нас висят вериги тридцать седьмого года. Мы должны их сбросить. Это наша линия, – рассуждал тот. – А ты против?
Ватагин отмалчивался, выжидая.
– Мне-то казалось, что ты умный человек. – Коротышка вышел из-за стола, прошёлся в задумчивости по кабинету. – Помнишь, Гегель где-то сказал: история невозможна без омоложения духа. Понимаешь, всем нам необходимо духовное обновление, если, конечно, мы хотим участвовать в историческом творчестве! А в тебе всё же сильна сталинская закваска. Ну, ты, по крайней мере, прекрати трепаться! А вообще-то я бы на твоём месте начал подыскивать работу...
Ватагин встал и вышел из кабинета. Домой ехать не хотелось, и он решил пройтись по вечернему городу – такому же пустому и тёмному, как его душа. Не было ещё и десяти, а Москва словно вымерла. Ватагин брёл по переулкам своей юности, а вокруг, как чьи-то надгробья, громоздились дома без огней. Отчего же так гнусно? Может быть, просто, как всегда, душит его поздняя осень? Или угнетает то, что мертва земля под ногами и всё вокруг как-то безжизенно замерло, окоченело?
Ватагин вспомнил слова Коротышки об «омоложении духа» и выругался. «Высокопарное ничтожество, позёр... Но не в нём дело. Что же, собственно, произошло? Что изменилось? Я стал им не нужен. И отлично! А гадко оттого, что они опять решили за меня...»
Его невольно влекло к тому единственному месту в Москве у Никитских ворот, где, как ему казалось, пересекались благостные, родные, одухотворяющие токи жизни. Только здесь он ощущал дыхание любимого города – трижды преданного и распятого. Ватагин остановился перед старинным двухэтажным особняком. Вот за этим окном – кабинет отца, где тот строчил мемуары, где спорил с сыном, высмеивая его философские пристрастия:
– Да забрось ты своего Гегеля-могеля подальше! Вот послушай... – и он зачитывал вслух что-то об обороне Царицына, о казаках-ополченцах из пятнадцатой Донской кавалерийской дивизии.
– Тебе чего надо-то? – прорычала высунувшаяся в форточку взъерошенная голова. – Иди куда шёл!
Ватагин быстро перешёл на Тверской бульвар и, уже не оглядываясь, пошёл к Пушкинской площади. Там заглянул в бар, выпил рюмку коньяку и уже в новом, умиротворённом настроении вернулся на улицу.
– Куда ехать, начальник? – крикнул ему, притормозив, таксист.
Ватагин сел рядом с шофёром.
– В Барвиху.
И вот когда они летели по Рублёвскому шоссе, Ватагину послышалось, будто кто-то шевельнулся за его спиной. Он оглянулся и тут же получил сильнейший удар по голове. Казалось, молния разорвала на мгновение беспросветную ночь, и он снова увидел чёрную реку своего детства, и зарево пожаров над Сталинградом, и катер с женщинами и детьми, уходивший сквозь дым в сторону Красной Слободы – к тому берегу…