Памяти В. Гюго и русского человека
В январе 1991 года Пётр Иванович Колышков похоронил свою Любушку, жену, с которой прожил без малого тридцать шесть лет. Теперь он остался один.
Он чувствовал, что жизнь, спохватившись, заторопилась покинуть его. Нападки хворостей, естественные в таком возрасте, отражала верная Любушка, но не стало её, и он начал сдавать.
Позавчера он отсидел очередь в поликлинике. Войдя в кабинет, на реплику не смотревшей на него и что-то писавшей врачихи: «Вашу карту!» ответил: «У меня нет. Я хотел спросить, вот кружится…»
– Как нет? – перебила его, вскинув брови, медичка.
– Я забыл, что надо в регистратуру, но я в очереди просидел полтора часа, сил нет. Может, ваша сестрица…
– Сестрица не родственница, – резонно заметила врачиха. – У неё других дел полно. Идите и принесите карту. Вера, проси следующего.
– А я… – растерялся Пётр Иванович.
– Я вам сказала, что делать! Идите! – раздражённо рявкнула врач.
Пётр Иванович тяжело поднялся со стула и шагнул к двери, столкнувшись с влетевшей бабкой.
Взяв свою медицинскую карту, он вновь поднялся на второй этаж, судорожно цепляясь за перила. В очереди у кабинета терапевта требунила старушка-активистка:
– …осталось только подохнуть! Взять с нас уже нечего. Да-да, подыхать старикам всем, как старой беззубой собаке, не нужной хозяину…
– Ну уж так и подыхать, – недовольно-обиженно встряла другая пациентка.
– Подыхать-подыхать! Потому что умирают люди, а подыхают собаки, шлак отработанный.
И Колышков, почувствовав головокружение, ушёл из очереди обречённых стариков.
На воздухе ему стало полегче, и он пошёл к своему дому, где на первом этаже был знаменитый гастроном, а рядом любимый Старый Арбат.
Одиночество пожилого человека отлично от одиночества человека молодого. Если последнему кажется, что он никому не нужен, то первому – уже никому и никогда, а это весьма существенная разница.
В натуре Петра Ивановича проявились две несвойственные ранее черты. Он стал читать книги, до которых ранее был мало охоч, благо теперь на Старом Арбате можно купить любую и за копейки. Их владельцам иногда хотелось кушать, вот и отдавали книжки почти даром. А ещё он стал разговаривать сам с собой вслух, оканчивая слова ласкательными суффиксами. Телефон молчал. Родственники куда-то подевались. От старых друзей остались желтеющие фотографии.
А 18 августа Петру Ивановичу исполнилось шестьдесят шесть, уж думал и не доживёт, первый раз без Любушки, но сегодня-то ей, голубушке, было бы пятьдесят семь! Она родилась 19 августа 1934 года. Никто не поздравил. Никто вниманием к ним не отметился.
– Вот Любонька, – глядя на настольную фотографию жены, шептал Пётр Иванович, – твоё вареньеце доедаю. Пару ложечек осталось. Доедаю память о тебе… ничего уж не остаётся. Краснели глаза его, плохо видящие. Слёзы побежали. Кололо сердце одиночество.
У фотографии лежал её кружевной платочек, рука потянулась к нему. Не удержался Пётр Иванович, зарыдал в голос, благо, что один, никого не потревожив.
Сегодня бесы решили по-своему отметить Преображение Господне.
Знал ли некий русский Марат, после выпитой бутылки водки забравшийся на танк, прикрываемый бронежилетами, оравший срывающимся голосом что-то о путчистах, желающих уничтожить демократическую Россию, что 19 августа не только день рождения жены Колышкова, но что в этот день 1955 года Пётр Иванович и Любушка поженились? Знал ли, радетель свободы, что 19 августа 1957 года у них родился сын Игорь и в звании капитана сложил свою голову на афганской горной тропе в восьмидесятом?
Прожить шестьдесят шесть лет и оказаться без страны, которую Пётр Иванович строил, помогая старшим ещё в ранней юности, исполненный гордостью от своей необходимости, наполненный здоровым энтузиазмом, – это пьяный Марат знал?
Война. Она призвала Петра Колышкова в сорок четвёртом принять в ней участие.
В пятьдесят пятом, сколько ему было в пятьдесят пятом? Да-да, ранен дважды, но молод, ещё только тридцать! Он всё ещё энтузиаст и поехал с зелёными ребятами поднимать, дыбить землю, трудом своим оплодотворяя её, трепетно ожидая рождения большого целинного хлеба, так нужного огромной стране. Там семя любви упало в его сердце, и он женился на двадцатилетней красавице Любочке-медсестричке. Удивительная. Приехала в целинное неудобье девушка Люба после саратовского медучилища. Все её полюбили за доброту и отзывчивость, даже подружки.
А космос бороздили наши спутники и «Востоки», а балет был лучший в мире, а фильмы получали «Сезаров» и «Оскаров», а литература вырвалась из мраморного саркофага, а каждый театр имел своё лицо и броня была крепка, и танки быстры! Какая дивная весна! Какая чудесная оттепель!
И вот… Что это было, уж не сон ли? Куда всё исчезло, рухнуло? Зачем и кто опрокинул чернильницу на дневник жизни страны, жителей её лишил уважения к дню вчерашнему, а её созидателей – спокойной старости?
У Петра Ивановича отняли радость его августа!
Одинокое безденежье свило своё гнездо в сердце, и теперь август, ставший для него чёрным вороном, доклёвывал его память о светлом, лишая покоя.
Неведомая ранее сила заталкивала Петра Ивановича в обстоятельства, ему обидные, неуютные, немилосердные, относящиеся равнодушно к его прожитой на благо Родины жизни. Заоконная реальность, усиленная телевидением, радио, газетами, талдычившими ему истошно, что этот разбойничий вертеп не временный сон разума, а подлинная, настоящая жизнь, а до него и его старости дела нет в теперешней неделикатной стране, ставшей ему мачехой. Он как развёл руками, подняв плечи, да так и застыл. Оторопев в столбняке и беспомощности.
Он не понял в тяготах своих, как прошмыгнул год девяносто второй и пришёл девяносто третий, окончательно превратив опыт его жизни в бесполезную труху. Роман Виктора Гюго «93 год» стал сюжетом, перепетым в России двести лет спустя.
Два века назад один из законов Конвента республиканской Франции впервые включил рубильник шоковой терапии, ещё не зная электричества: предельная ставка заработной платы утверждалась от всеобщего максимума цен. Тогда весьма скоро у многих французских свободолюбивцев обнажились зады от безудержной инфляции и галопа цен, превративших в прах труды всей их жизни.
Великую французскую смуту 1793 года повторила Россия в 1993 году.
Пётр Иванович, прочитав «93 год», стал Нестором, записывая на внутренней стороне обложки хронику событий. Считая их, по своему разумению, существенными:
25/IV – Референдум о российском будущем.
1/V – На концерте перед своим выступлением умер народный артист СССР Иван Лапиков.
4/VI – на 90-м году жизни умер всесоюзная и всекиношная Баба-яга Георгий Милляр. В его домашнем холодильнике было пусто.
С 26/VII – понедельник, в ночь изъяты из обращения купюры Госбанка СССР 1961–1992 гг. Заморожены вклады в Сбербанке на 6 месяцев.
21/IX – указ № 1400 о прекращении деятельности Советов. Двоевластие: Ельцин и Руцкой.
3/X – стрельба из танков ельциновцев по зданию Верховного Совета. Отключено телевидение в Останкине.
4/X – арестована верхушка Верховного Совета и посажена в русскую Бастилию (Лефортово). С 23-х в Москве введён комендантский час.
5/X – потушили здание Верховного Совета, которое горело два дня. Наверное, надо было, чтобы все бумаги сгорели.
6/X – снят пост № 1 у Мавзолея В.И. Ленина.
7/X – похороны жертв прошедших событий. День траура.
Очередной референдум: быть новой Думе или нет. Дума есть. Мыслей нет. Радость непонятно кем выбранных избранников.
29/X – сегодня я пошёл за хлебом. Он стоит 220–240 рублей! Как же это! У магазина на углу Арбата увидел: 1$ – 1181 рубль! Кошмар! В СССР он стоил 66 к.! Теперь я буду миллионер! Инфляция 50–60%... Кругом крах и катастрофа разрухи… Купил почти на последнюю наличность десяток яиц, коробку молока, три яблока и буханку. И все мои тысячи улетели…
Исписанная неверной рукой титульная страница кончилась. Записывать было негде.
Закрыв томик В. Гюго, ставший его дневником. Пётр Иванович взял в руки настольную фотографию Любушки, поцеловал её и ещё долго смотрел на свою единственную. Голод, однако, заставил его пойти на кухню.
Он решил приготовить яичницу. Вспыхнувший огонь горелки газовой плиты искрился в его глазах. Он заулыбался подрагивающими сухими губами. Улыбался недобро, и глаза уж заискрились от его внутреннего огня, обозлённого и затравленного старика. Серебрящаяся щетина небритых щёк придавала его лицу мистический оттенок. Сгущавшиеся за окном сумерки усиливали впечатление предстоящего аутодафе, где главный судья и исполнитель высшей меры был несчастный Пётр Иванович. Вот… Вот сейчас произойдёт на этой сковороде великий суд!
Шипящая змеёй сковорода брызгала раскалённым маслом. Дивно, дивно!
Всплеск треска и брызг от разбитого над ней яйца вызвали в нём прилив злодейского, мстительного чувства.
– Ну что, олигархушка! Ну что, разбойничек? Как задок-то твой шкварчит! – причмокивая, тыкал ножиком в желток Пётр Иванович. – Как потёк! Радостно тебе сейчас, а, мерзавец? Что?.. А… Растёкся жёлтеньким, поди, маму вспомнил? Так, бес – твоя мама! Вот он тебя и вернул в твоё местечко родовое…
Есть Петру Ивановичу уже не хотелось, он жаждал продолжения суда, он был сыт в роли наказующего обидчиков своих. Следующее яйцо, отправленное на раскалённую сковороду, вызвало в нём очередной поток беспощадного вердикта.
– …И ты, подстилочка, своё по заслугам получи. Шипишь. Что, горячо тебе, а? Уж ты с юного возраста по комсомолу да партии пошла кроватки мять, свои местечки подкладывая одноклубцам-то. Кто у власти – тот и желанен! Как не порадеть за дело великого Ленина, за истинное учение, пока мы в окопиках да палаточках дырявеньких на целине. Мы тебя там на строечках не видели, ты нас уже тогда объегорила… А? Каково сейчас-то, на сковородочке-то? Теперь-то уж ножки сомкнула, теперь-то они у тебя вместе, а то, поди, забыла, как они вместе-то бывают! А я напомнил!
А ты, сволочёнок! Чьё золото в яхте возишь? Всё пристать боишься? Не бойся теперь, – говорил, задыхаясь от чада, Пётр Иванович, – теперь уж тонет твой кораблик, – дым от подгорающей яичницы заполнил маленькую кухню, – что ж твой папашка-сапожник не научил тебя ремеслу своему, тюкать молоточком, каблуки подбивая, ты ведь молоточком-то куёшь себе валюту… грабитель ты и наказан мной теперь…
Было Петру Ивановичу 68 лет. Угорел. Умер. Схоронили возле Любушки на Пятницком.