Леонид Иванович Бородин (1938–2011) – человек и писатель могучей, благодатно остойчивой силы. И совершенно отдельный, ни к какому гурту не примыкающий, ни в какой окоём не вписывающийся. Сибиряк кряжистой гранитной породы. Как та волшебная скала его детства, о которой он поведал в своих повестях и рассказах.
Вообще он на редкость автобиографичен. Кажется, что ни один эпизод его сложносочинённой жизни не остался – с точки зрения писательства – втуне. Что человек жил, чтобы писать.
Однако и писать можно по-разному. И для форсу, и для славы изведены горы бумаги. Но мало о ком можно сказать, как о Бородине: вот человек, который жил и писал для пользы. Не собственной пользы и выгоды ради, а для пользы отечества, государства. Звучит, может быть, высокопарно, но это так. Не всегда стёртые застарелой демагогией слова пустозвонны. Бывают редкие, яркие исключения – когда слово и дело совпадают, вливаются друг в друга нерасторжимо. Леонид Бородин и есть такой редкостный рыцарь и мастер, из первого ряда ратоборцев за всю историю русской литературы.
ХХ век стал историей, и его литературные достижения ныне вполне обозримы. Как огоньки на просторной карте Родины, сияют они навстречу и нам, и будущим поколениям. Вспыхивая не только в точках обеих столиц, но и в самых разных уголках невиданной нигде в мире протяжённости. Вот вологодцы Рубцов и Белов, куряне Воробьёв и Носов, кубанцы Кузнецов и Лихоносов, алтаец Шукшин, сибиряк Астафьев, поморы Шергин, Абрамов, Личутин. И ещё многие, многие прочие «провинциалы». Справа, на дальней иркутской окраине, поражает литературным блеском и мудростью своя звёздная троица: Вампилов, Распутин, Бородин. Они из тех классиков, чьё значение и вс¸ присутствие в литературе будут со временем, конечно же, только увеличиваться и нарастать.
Особенно это касается Леонида Бородина. Он – так сложилась судьба – словно всё больше и больше выступает из тени. Долгое время, пока Бородин отбывал свои сроки, его печатали только за рубежом. У нас он практически не был известен. А когда вернулся к полноценной писательской деятельности и даже возглавил один из самых авторитетных литературных журналов – «Москву», началась кутерьма перестройки; в её смутные и поначалу так обнадёживающие годы читающий люд интересовался газетами больше, чем книгами. Обличительными очерками и гневными разоблачениями-уличениями зачитывались больше, чем сказом. Лишь когда поостыла горячка внезапных перемен и наступило опамятование, вспомнили и о новой художественной литературе. И недавний узник совести Бородин смог в полной мере раскрыться не только как константино-леонтьевской закалки публицист, но и как художник слова. Он возник в пространстве слова весомо, грубо и зримо. Чтобы утвердиться среди самых профильных писателей века.
Как писатель Леонид Бородин не улавливается привычной сеткой определений, почти на автомате прилагаемых к современной ему литературе. Он не «деревенщик» и не «городской» из числа не менее именитых его ровесников, дружно выступивших в своё время – в начале 70-х – в когорте так называемых сорокалетних. Он – всеобщий, «всешный», как и вменялось прежде в обыкновение любому национальному классику.
Отсидевший более десяти лет «за политику», он тем не менее не был и привычного образа диссидентом. Ведь в политику из литераторов (как обозначал себя в анкетах не кто иной, как Ленин) устремляются, как правило, люди недаровитые – на репетиловских основаниях. Шумим, братец, шумим. И одна у них всех вымечтанная сласть – власть. Самодовлеюще прущая сила, готовая крушить всё вокруг ради своих бессмысленных мечтаний или, чаще, пустого самоутверждения.
А Леонид Бородин был не разрушитель, а защитник здоровых, разумных устоев. Классический, образцовый, как из хрестоматии, государственник по основному своему призванию. Чаще всего человек разумный приходит к такому мировоззрению с годами, медленно созревая. А Бородин словно с ним родился. Это ведь надо было ещё отроком избрать себе поприще: поступил в школу милиции, чтобы служить Порядку. Осознанно избрал не такую уж популярную стезю, понимая всю важность скреп и веря в то суровое послевоенное время в мудрость вождя. А как только разуверился в ней вместе с зашатавшейся под весенними ветрами страной – немедленно подал рапорт об увольнении.
И позже – студентом, аспирантом – основывал нелегальные общества и кружки или вступал в них, чтобы противостоять официальной лжи, искать пути к переустройству страны, к возвращению её в собственную историческую колею. Рисковал свободой и жизнью, но до конца стоял на своём. Предпочитая тюрьму и суму расставанию с Родиной, высылке на «благополучный» Запад.
Писатели такого стояния за идею, такого тождества мысли и жизни не только в советской, но и в мировой литературе ХХ века – наперечёт. Лоуренс Аравийский, Андре Мальро, Эрнст Юнгер… Кого ещё вспомнить? Разве что любимого поэта Леонида Бородина – Николая Гумилёва. Ни в чём никакой расплывчатости, приблизительности, никакого двоедушия и лукавства в помыслах – ни перед читателем, ни перед собой. Ни перед Богом. Душа моя чиста – как сказал поэт поколения Рубцов. Несгибаемое упрямство в отстаивании своей внутренней, тайной свободы их роднит. Но Бородин, как никто в поколении, стремился сделать тайное явным. Раздумья, сомнения, иной раз мучительнейшие, но только внутри себя; а наружу, к читателю, всегда выходил с чётким, продуманным, решительным выводом. Был строг, собран, подтянут – не только во внешнем облике своём, чуравшемся всякой расхлябанности. Но и в публицистике, но и в прозе.
Его строгая проза графична – прямые, чёткие, нередко порывистые молнии-линии, чёрные на белом, но – вот чудо! – с целой гаммой тончайших оттенков. Вероятно, подошло бы ей и сравнение с работой скульптора: осязаемый объём оживлённого камня. Или, может быть, ещё ближе: неожиданный, дивный труд кузнеца, выковывающего из металла нежную розу.
Словесный аскетизм Бородина сродни чеховскому. Но это Чехов, помнящий о ритмах экспрессионистов, выступивших в 20-е годы под опекой Ремизова и Андрея Белого. Чехов, положенный на лекала конструктивистов с их архитектурно-расчерченной композицией. Чехов, обогащённый и великими предшественниками, впитавший в себя аналитизм Толстого и страстные душевно-духовные углубления Достоевского. Тоже, кстати (или здесь некстати об этом?), потомка литовских людей, вышедших к Руси из Речи Посполитой. Словом, Бородин, как всякий большой писатель, – это новация, опирающаяся на сращение и возделывание богатейших традиций.
Советская власть, покаравшая Бородина казематами за его ерепенистое свободомыслие, как раз и выковала нам на радость и в поучение большого писателя, достигшего в своём узилищном уединении предела отпущенных ему возможностей. Карая, она возвысила его и укрепила. Разумеется, исходный материал для такой цели нужен был соответствующий: мощный дар и сильная воля.
Дар оказал себя и в застенках – пророс там, где, казалось бы, ничто не в состоянии расти. Воля помогла не сломаться там, где ломаются почти все. Особенно тяжким оказался второй срок. В первый раз его посадили, как считал сам Бородин, за дело: ведь он со товарищи готовил как-никак свержение существующей власти. Во второй раз на него – словно бы на какой-то античный манер – ополчился сам рок. Доброхоты переправили его сочинения не куда-нибудь, а в западногерманский «Посев». А именно это издательство советские бдящие органы считали почему-то – то ли по недоразумению, то ли по всегдашней некомпетентности своей – особенно опасным и вредоносным. В самих-то сочинениях Бородина, собственно говоря, не было ничего крамольного. Однако факт сотрудничества с подобным издательством – да и вообще с заграницей – представлялся закомплексованной власти смертельной опасностью. Писателя, слава богу, спасла вовремя подоспевшая перестройка.
Горько думать, что и кончина писателя прошла почти незамеченной. Во всяком случае, не отозвалась эхом скорбной боли в народных толщах. Когда-то Некрасова хоронила, стеная и плача, вся Россия. Бородин, писатель по меньшей мере такого же значения и веса, ушёл как частное лицо, каких в России без счёта. Век нынешний и век минувший…
Что ж, за русской смутой всегда следовало опамятование. Произойдёт оно и в отношении Бородина. И пусть первое собрание его сочинений будет тому порукой.