Павлу Крусанову шестьдесят; как будто бы самое время начинать бронзоветь: заседать в президиумах, поучать несмышлёную юность, давать многомудрые интервью. Что ж, Крусанов и заседает, и молодёжи вокруг него полно, и интервью раздаёт направо и налево – только где же бронза? Заседания что-то неподобающе весёлые, молодёжь слишком уж себе на уме, а интервью – какое ни прочтёшь, чувство такое, будто писатель водит журналиста за нос. Вообще трудно представить себе забронзовевшего Крусанова.
Несколько лет назад в Петербурге модно было обсуждать проблему литературного старчества: в литературе в каждый момент времени должен быть свой старец, как в любом уважающем себя монастыре, такой, к которому стекаются за благословением и с окрестных сёл, и из далёких столиц. Старец как бы окормляет литературную паству и в то же время представляет всю литературу целиком – для обывателя ли, которому не терпится испытать уважение к Писателю, для чиновника ли, которому надо же время от времени с Писателем сфотографироваться.
Таким старцем был Солженицын – очень хотел и пробился. Назначили старцем Гранина, хотя тут уж слишком было заметно и со временем становится только заметнее комическое несоответствие роли масштабу фигуры. А вот Битов ролью старца явно тяготился, норовил улизнуть. Почему? Да потому, что наряду с очевидными плюсами тут есть и некоторые минусы: в частности, окормляемая публика заставляет старца сесть в позу мудрости и изрекать глупости с банальностями.
Хороший старец должен сидеть не рыпаться и, поднимая утомлённые веки с печальных глаз, постоянно говорить, что добро – это добро, а чёрное – это чёрное, молоко надо пить по утрам, а менталитет русского народа не избыл крепостничество. Публика с благоговением и со слезами умиления выслушивает изречения старца. Впоследствии труп такого хорошего старца можно будет обмазать глиной, раскрасить и катать по городу в повозке по случаю различных праздников.
К чему я это всё? Да к тому, что из Крусанова старца, пожалуй, не сделаешь. Ну то есть Крусанов, конечно, первый писатель Петербурга и уже давно – первый и по уму, и по таланту, и по заслугам, – ну окей, Сергей Носов рядом с ним, но все остальные-то уж точно даже не близко. И, глядя на писателя в день его шестидесятилетия, невольно думаешь: место старца в петербургской литературе пустует, не назначить ли Крусанова? Не-а, не получится.
Не получается представить себе изрекающего банальности Крусанова, изрекающего глупости Крусанова, Крусанова, приподнимающего утомлённые веки над печальными глазами. Скорее, Крусанова, перестукивающего старцев по лбам: который тут деревянный? Крусанова, который, хохоча, закладывает динамит под повозку со статуями. Крусанова – щекочущего пёрышком в носу у печальных и утомлённых; выражение лица у него при этом исследовательское.
Нет, речь не идёт о шутовском колпаке (хотя если художник отказывается время от времени примерить шутовской колпак, то возникает закономерный вопрос: а точно ли он художник? не физрук ли? не прапорщик?) – нет, Крусанов предельно серьёзен, однако в природу этой серьёзности ещё предстоит проникнуть.
Реальность позднего капитализма выхолащивает человеческое в человеке. Лучше всего этот механизм описал один из наших министров образования, когда сказал, что позднему капитализму от школы нужен не творец, а квалифицированный потребитель. Человек превращается в кольцо червя, проталкивающего через себя капитал; сокращения его описаны давным-давно знаменитой формулой Т–Д–Т (товар-деньги-товар. – Ред.). Квалифицированному потребителю не следует иметь амбиций и устремлений выше чистенького офиса и нового холодильника. Ему противопоказаны страсти и мечты, ему надлежит быть предсказуемым и безопасным, ему чужды и соблазны, и аскеза, и грех, и святость. Хайдеггер пророчески говорит о таком человеке, что он находится в беспочвенности и ничтожестве несобственной повседневности. Этого человека отправляют пастись на электронные пастбища, и он превращается, по слову Секацкого, в хуматона. Там он не причинит никому вреда, будет радоваться своими маленькими радостями и огорчаться своими маленькими огорчениями. Впрочем, если системе надо будет всё-таки где-то для общего блага разбомбить города с детьми и старухами, то у неё всегда есть дроны и ЧВК (частные военные компании. – Ред.), главное, чтобы об этом не слишком беспокоился хуматон.
Такой хуматон живёт, объясняет Жижек, в МакМире – мире стандартизированном, предельно упрощённом и уплощённом. В этом мире нет ни гор, ни бездн; ни подлости, ни благородства; ни зла, ни блага. Движение по заранее вычисленной траектории, конвейер, несколько предустановленных опций на выбор – всё. В этом мире ток времени ослабевает, и сама история вместо поступательного движения вперёд только делает туда-сюда тик-так, как постепенно затухающий метроном.
Так вот, на фоне всеобщего восторга по поводу отмены больших нарративов и торжеств в честь конца истории Крусанов первым в русской литературе увидел явление хуматона и наступление Мак-Мира. И с весёлой яростью бросился в бой.
Уже в ранних рассказах поражает прежде всего галоп безудержной фантазии и лихой замах замысла. Тут вам не жилищные сложности маленького горожанина, не спермотоксикозные страдания онлайн-онаниста, не похвальбы «настоящего мужика» своей тачкой, бабой, хатой – о чём там ещё нынче принято писать, – нет, тут действуют колдуны и человекогусеницы, халиф Кордовы и птица Феникс, проносятся пейзажи Аравии и Трапезунда, вздыбливаются континенты и разверзается инфернальная бездна. Так заканчивается рассказ «Бессмертник», рассказ о человеке, «ставшем копилкой вечной страдающей жизни», о том, что «человек, чьи слёзы побеждают немоту мёртвой глины, должен побеждать собственную смерть». В «Сотворении праха» рассказывается о пламенниках, чине медвежьей охоты и солярных мифах, в «Скрытых возможностях фруктовой соломки» – о пробуждении титанов, забегах обезглавленных и закипающих колодцах, а в «Том, что кольцует ангелов» – ну да, об этом и рассказывается.
Что, не реализм? Ну так Крусанов как раз и отказывается признавать реализм, и в особенности т.н. психологический реализм (что бы под этим ни имелось в виду и как бы кто до сих пор ни верил, что этот махокрыл существует и работает); в частности, потому что он в историческом плане – изобретение и творческий метод буржуазии, когда-то героической и прогрессивной, но к концу шестидесятых годов окончательно испустившей дух, а к девяностым уже и провонявшей, как старец Зосима. Крусанов нащупывает в литературе её мифологическое основание и на этом камне возводит свою поэтику.
В первом своём романе «Ночь внутри» Крусанов делает пробную попытку мифологизации русской истории XX века – в этом, кстати, его опыт должен рассматриваться в связи с совершавшейся независимо и параллельно в Москве работой другого великого визионера и мифотворца, Владимира Шарова, – и в этом же романе впервые появляется архетипический мотив любви героя к собственной сестре, любви, которая роковым образом уничтожает не только любящих, но и мир вокруг них.
В полной же мере этот мотив развернётся в «Укусе ангела» – романе, который и сейчас, двадцать с лишним лет спустя, обжигает пальцы того, кто переворачивает его страницы. Иссушённый своей наукой, библиограф определит карточку с этим романом в ящичек для альтернативной истории: Россия не проиграла Крымскую войну, а вместо этого вернула себе Константинополь с проливами, потом разделилась на Западную и Восточную империи, а теперь под рукой императора Некитаева по прозвищу Чума объединяется и вступает в войну со всем подлунным миром. Но дело тут не в фантастике с её попаданцами, магическими бластерами и прочей белибердой, а в создании небывалой силы мифа о Небесной России, империи, по которой катятся гигантские огненные колёса; на чьей стороне ангелы вступают в сражения с вертолётными звеньями противника; которая в конечном счёте отказывается удовлетвориться противостоянием с дольними врагами и вступает в неравный бой с Псами Гекаты – зловещими порождениями изначальной тьмы.
Для поздней ельцинской России, страны, которая с упоением пьяного вдрызг недоросля, впервые оказавшегося в борделе, училась продавать, покупать, потреблять, наживаться, жить по принципу «умри ты сегодня, а я завтра», – для этой страны «Укус ангела» был как звонкая пощёчина, как явление с иголочки одетого аристократа-офицера на шабаше вспотевших менял и ростовщиков: автора, разумеется, обвинили в фашизме. (А знаете, кто ещё мечтал об империи?) Обвинения эти были столь нелепы, что сами собой стихли, едва прозвучав.
Дело тут вот в чём. При спорадическом внешнем сходстве крусановской эстетики с эстетикой, скажем, Эрнста Юнгера – основания её существенно иные. Фашизм – это идеология и политическая практика мелкой буржуазии на том историческом этапе, когда экономический рост сменяется спадом, а эксплуатируемому классу нужно объяснять, на каком основании в петлю надо лезть сообща, а курицу из борща слаще грызть в одиночку. Крусановские же видения – при всех своих выпуклости, гомеричности, некоторой онейрической монструозности – в своём основании имеют тоску впавшего в спячку порабощённого человечества по судьбе, истории и телеологии.
И не вина Крусанова, если кто-то из недалёких умом читателей прочёл «Укус ангела» как манифест великой национальной России или рессентимент униженного имперского сознания. Дело вовсе не в том, чтобы захватить проливы или отсоединить Новороссию от одной торгашеской олигополии и присоединить к другой. Дело в том, чтобы вернуть человека в измерение истории – туда, где находятся его достоинство и основа для самостояния. И если кому-то нужны доказательства этого, то такие доказательства – последующие романы Крусанова.
«Бом-бом», «Американская дырка» и «Мёртвый язык» отнюдь не повторяют ни блистательные приёмы «Укуса ангела», ни друг друга.
В «Бом-бом» Крусанов обращается к мифогенности русской истории в последний раз. И то сказать: если мастер из раза в раз пользуется всё тем же набором инструментов, то возникает вопрос: не надоел ли ему инструментарий, а вместе с ним и само мастерство? Роман весёлым ветром проносится над всей русской историей, рассказывая историю рода Норушкиных, мистическим образом связанного со всеми самыми тёмными, хаотическими её эпизодами.
Именно в «Бом-бом», может быть, выпуклее всего явлено мастерство Крусанова-стилиста. Эпизоды из разных эпох рассказаны в этом романе каждый своим языком – языком, стилизующим эпоху. И тут становится очевидно, с какой лёгкостью Крусанов переключает регистры, играет оттенками и пользуется самыми разными словарями. Обычно принято приписывать великое стилистическое мастерство Сорокину, и так-то оно так, только тот с такой настойчивостью всё время тычет им в глаза, что становится ясно: разница тут примерно как между человеком, который долго учился и выучился правильно петь, и тем, у которого слух и голос от рождения, просто так, так что ему и в голову не приходит как-то специально ими гордиться.
В «Бом-бом» впервые появляется мотив башни наоборот – подземной колокольни, который станет центральным в «Американской дырке». В этом романе Крусанов вызывает дух великого питерского беспокойника Сергея Курёхина, чтобы вместе с ним бросить вызов цивилизации наживы и чистогана, и заодно крусановская поэтика заметно смещается в сторону сократического диалога как важнейшего приёма. Именно по этой формальной линии заметнее всего сближение двух великих современников – Павла Крусанова и Виктора Пелевина, их творчество в русской литературе, уж конечно, существует не по принципу конкуренции, а по принципу дополнительности. Это отдельная большая тема, наметим её лишь одним штрихом: оба писателя, отталкиваясь от структуралистской и постструктуралистской традиции, в диапазоне от Ги Дебора и Маркузе до Делеза с Гваттари и Жижека, вглядываются в политическую и социальную реальность позднего капитализма, анализируют её, издеваются над ней и внутри созданного художественного мира отменяют её, хотя и по-разному. У Пелевина отмена происходит на субъективном уровне – так, героиня «Священной книги оборотня» в финале просто «перестаёт создавать этот мир», – Крусанов же не удовлетворяется утверждением субъективного идеализма, его герои вмешиваются в работу этого мира и меняют его.
«Если бы я нашёл правильные слова, – говорит главный герой «Мёртвого языка», – я бы давно остановил состав, я бы взорвал эти дьявольские рельсы, по которым мир скользит в мерзкое небытие, прикрытое, как дымовой завесой, цветной, мерцающей, надушенной, облитой лаком, сочно лоснящейся телекартинкой». В финале, разумеется, герой именно такие слова и находит. Финал «Мёртвого языка», может быть, самый загадочный из всех крусановских финалов. Решив, что старый мир неспасаем, и разрушив его, автор создаёт для героев новый, в котором они, однако, уже никогда не будут людьми. По отношению к героям, которые мыслили и любили, это выглядит, пожалуй, несколько жестоко, но Крусанов никогда и не исповедовал гуманизма.
Из книги в книгу Крусанов настойчиво повторяет: в мире, где есть благородство, подвиг, любовь и правда, – в этом мире неизбежно, логически уже допущены и подлость с жестокостью, и ненависть с несправедливостью. Попытки политкорректного вегетарианского общества выполоть из человеческой природы эти последние не то чтобы обречены на провал, нет, но они неизбежно оставляют её и без тех первых. Скорбный умом читатель, вероятно, может вычитать тут призыв к жестокости и оправдание насилия, но всё-таки не для дураков писано. Крусанову вообще чужд страх смутить малых сих, потому что если всё время бояться, что тебя не так поймут, то придётся никогда не раскрыть рта.
Крусановский текст зачастую провокативен, дерзок, высокомерен, он любой ценой хочет раскачать сознание читателя. И пусть кое-кто из открывших крусановские книги схватится за сердце, прочитав, что провозглашаемое эпохой равенство прав каждой букашки не стоит того, чтобы его защищать, – нельзя не заметить, что как раз Крусанов-то, как никто, внимателен к каждой букашке и знает их куда лучше среднего сердобольного читателя.
Биолог по образованию, Крусанов всегда предельно конкретен и подробен в описании живого мира. Важнее других тут одна из последних книг, «Голуби», которую можно навскидку охарактеризовать как «Записки охотника» XXI века. Как будто бы эта книга более камерная и спокойная по сравнению с другими книгами писателя – тут нет рушащихся миров и вздыбливающихся континентов, просто внимательный, ироничный, влюблённый в жизнь охотник ходит с ружьём по псковским лесам, а то и, вооружившись сачком, по южноамериканской сельве. (Крусанов-энтомолог, коллекционер жуков и автор удивительнейших композиций из этих прекрасных созданий, – отдельная тема, для которой сегодня нет места.) Однако и тут то и дело задувает метафизический сквознячок – то герои изловят и посадят в трёхлитровую банку чёрта, то заговорят с ними ангелы, а то монтировщик насекомых своим искусством невзначай уничтожит тварный мир.
Тут кроется, быть может, важнейший для крусановской прозы мотив – мотив прямого воздействия искусства на реальность. Мотив вопиюще несовременный. Трудно в 2021 году всерьёз верить в то, что искусство и в особенности книги могут что-то поменять в жизни. Не в последнюю очередь именно поэтому падают тиражи и переводится читатель; все философы мира не смогли, вопреки 11-му тезису о Фейербахе, изменить его – так стоит ли тратить время на бесплодные фантазии, не лучше ли потратить его на шопинг? Или всё-таки смогли?
Герой «Яснослышащего», последнего на сегодняшний день романа Крусанова, рассказывает об Асса-культуре, путешествует в воюющий Донецк и живёт в трудовом скиту на приладожском Севере, но, главное, он сочиняет музыку – такую, которая по-настоящему изменит мир, потому что иначе какая же это музыка? Настойчивость, с которой мотив этот повторяется у Крусанова: «и тут рыбки запели», – заканчивается «Американская дырка», но в финале любого крусановского текста в том или ином смысле поют рыбки, – не даёт счесть его просто метафорой – ну там, например, облагораживающего воздействия доброго слова на душу человека. (Все помнят поговорку про доброе слово и кольт.) Тут что-то другое. Тут как будто бы в нашу эпоху заглядывает из-за крусановского плеча другая – эпоха, в которой у искусства ещё не было вырвано его ядовитое жало, а идеи, овладевая массами, становились материальной силой.
Впрочем, если и так, то взгляд этот не столько строгий и угрожающий, сколько озорной и хулиганский. «Не чужд он был и чистой мистификации, подчас выдувая пузырь голой выдумки, весёлой бессмыслицы, а затем оборачивая его, словно слоями чёрного перламутра, историческими аналогиями, социокультурными парадигмами и непугаными метафорами, так что в результате на свет являлся основательный и вполне жизнеспособный мираж, бесспорный в своём торжествующем безумии» – это сказано об одном из крусановских героев, но подобным образом любит развлекаться и он сам. Крусановская весёлая вакханалия фантазии уже сама по себе перпендикулярна плоскому миру, главному его врагу.
Широта взгляда и величие порыва, ирония и игра, внимание к вещному миру и глубокое знание живого, стремление проникнуть за их метафизическую подкладку, глубокие познания в самых неожиданных областях, от алхимии до теоретической геофизики и от средневековой китайской литературы до особенностей северо-западных русских говоров, мотивы радикального изменения реальности под воздействием искусства и преодоления немоты речью как демиургического акта – из этого всего складывается проза Крусанова.
Что ещё мы забыли? Ну, конечно. Язык.
Крусановский язык – одно из главных сокровищ современной русской литературы (впрочем, почему же только современной). Афористичный, звучный, торжественный, кристально прозрачный, гибкий, способный звучать и громовыми раскатами, и журчанием ручья, и высокогорной тишиной, – его невозможно спутать ни с каким другим, и любую крусановскую страницу опознаешь среди других неподписанных с первого взгляда. Попытки подражать Крусанову проваливаются.
Что ж, мы ничего не сказали о деятельности Крусанова как издателя, многолетнего главреда «Лимбус Пресс», человека, который инициировал десятки издательских проектов, среди которых только в последние годы «Как мы пишем», «Русские дети» и «Русские женщины», а ещё раньше «Беспокойники города Питера», «Незримая империя» или первое в новейшее время переиздание Розанова. Ничего не сказали о Крусанове – лидере группы «Петербургские фундаменталисты», которая прославилась многочисленными хулиганскими, гомерически смешными выходками вроде похорон языка современной прозы во дворе ЦДХ или письма Макрону с предложением восстановить Бастилию. Не сказали о Крусанове-охотнике, Крусанове-путешественнике, Крусанове – исследователе истории терроризма, Крусанове – авторе тончайших статей о современной и классической литературе. Да мало ли. Всего не перескажешь. Рискуем сбиться с жанра юбилейной статьи к провозглашению тостов. Тосты ещё непременно будут.
А пока – главное. Павлу Крусанову шестьдесят. Но не представить его ни забронзовевшим, ни чиновным литературным старцем. Слишком он для этого умён и беспокоен, слишком независим. Однако если у искусства вообще есть какая-то задача – быть камертоном подлинности, транслятором зова бытия, резонатором счастья, то крусановская проза – искусство высочайшей пробы. И если уж говорить о тостах, то пожелаем Крусанову не бронзоветь. Не бронза подобает крусановской стати, но чистое золото.
Вадим Левенталь
Поздравляем Павла Васильевича Крусанова с юбилеем! Желаем крепкого здоровья, умных читателей и новых книг!