Пять лет назад не стало поэта Юрия Кузнецова
Я малодушно заимствовал название своих заметок у Вячеслава Ивановича Ивaнова. Столпа русского символизма, чудного эзотерического поэта и метафизика редкой артистичности. Как некогда писал его знаменитый однофамилец, уже «само имя Вячеслава Иванова символизировало русский символизм». В 1917 году Вячеслав Иванов издал свои историософские и профетические статьи военной поры под названием «Родное и вселенское». В недавние времена подобное определяли как диалектику интернационального и национального. В наши дни мы говорим витиевато и празднично об интуициях славянофилов, Достоевского и евразийцев. А если отбросить суесловие, то это – превратившееся, по слову Блока, в «лирическую величину» и универсалистскую метафору суждение Ф.М. Достоевского из очерка «Пушкин»: «Ибо что такое сила духа русской народности как не стремление её в конечных целях своих ко всемирности и ко всечеловечности?»
В деяниях нашего народа это более чем очевидно. Для европейских же «братьев» – сомнительно и тревожно, потому что уличает их в отступничестве, исторической трусости и неблагодарности к великой защитнице-России. Чтобы умерить высокопарность произнесённого, хочу припомнить один пустяк.
Серый денёк, иду по дворику «Дома Герцена», навстречу Кузнецов с убогим, а потому витиевато-моралистическим стихотворцем. Проводил он его до ворот, подошёл ко мне и, как всегда, при встречах, произнёс: «Пры-вет! Ну шоо?..» Я спросил: «А что здесь делал «Вячеслав Иванов» за три копейки?» Кузнецов с лукавейшей улыбкой: «Да то же, что делал бы «Георгий Иванов» за целковый, – был у меня на семинаре».
Знаменитый наш мыслитель Георгий Федотов писал в изгнании о Пушкине – «певец империи и свободы». Памятуя о всём сказанном и ещё очень многом, замечу, что при всей огромности русского, что несут в себе поэзия и мировидение Юрия Кузнецова, оно в той же мере, в границах временных и географических – всечеловечно, всемирно.
Я не буду здесь приводить всем известные стихотворения или их фрагменты. Русскость Кузнецова-художника равна его всеславянству, европейскости, евразийству. Это явлено на уровне тем, сюжетов, образов, мифологем. Чувства эти в стихах Кузнецова выражены с огромной печалью и скорбью. Как всякий поэт, Кузнецов верит мифу и песне, которые всегда живы в вечности и поруганы в сиюминутном.
За сияние севера я не отдам
Этих суженных глаз, рассечённых к вискам.
В твоём голосе мчатся поющие кони,
Твои ноги полны затаённой погони.
Кузнецов был суровый, многознающий и не трусивший перед «последним» человек. Его так называемые мифологизм и символика решительно не сводимы к иллюзорности, самообманам и прочим прелестям «садика и огородика».
Вспоминаю, как в ноябрьские холодные, но солнечные дни мы с ним бродили по Михайловскому и в Святогорском монастыре обошли «посолонь» могилу Пушкина. Он спросил меня: «Ты что-нибудь чувствуешь здесь?» – «Да, пожалуй, ничего». – «Я тоже, – ответил он. – Как и в Крыму, где похоронен мой отец. А вот «на берегах такой могилы» молчит душа. Почему нам никто не подаёт знак, когда мы приходим на святые и священные места?..»
Мифическое и «мифологическое», о чём так много наговорено и написано, для поэта было ясным как божий день: «Пламя поэзии бушует в устном народном творчестве, псалмах, в речениях пророков (все пророки были поэтами), в гимнах Ригведы, в русских былинах»; «Начиная с семнадцати лет я всюду видел одни метафоры».
Вот как чудесно:
– Отдайте Гамлета славянам! –
Кричал прохожий человек.
Глухое эхо за туманом
Переходило в дождь и снег.
Или другое, полное неслыханной многосмысленности:
Повернувшись на Запад спиной,
К заходящему солнцу славянства,
Ты стоял на стене крепостной,
И гигантская тень пред тобой
Убегала в иные пространства.
И далее такая тонкая печальная мощь, на которую не падает даже тень правоты и праведности:
Может быть, этот час недалёк!
Ты стоишь перед самым ответом.
И уже возвращает Восток
Тень твою вместе с утренним светом.
И другое о том же, с могучим напряжением отчаяния, когда и верить нельзя, и разувериться невозможно:
Для того, кто по-прежнему молод,
Я во сне напоил лошадей.
Мы поскачем во Францию-город
На руины великих идей.
…………………………………
Только русская память легка мне
И полна, как водой решето.
Но чужие священные камни,
Кроме нас, не оплачет никто.
Как-то в начале 90-х судьба занесла нас в края южные. Побродили по Одессе, кроме дома, где жил Бунин и кабачка «Гамбринус», Кузнецова ничто не задело. Верно, расстроился, когда официант сказал, что купринский «Гамбринус» совсем в другом месте. Глотнул пива и бросил: «Кругом обман».
Потом мы долго ехали по Приднестровью через политые русской кровью степи, змеился Днестр, мелькали одинокие памятники на братских могилах «чудо-богатырей». Потом Дунай. Поселились в каком-то колхозе, довольно богатом. Много ездили по этому блаженному краю, да и плавали. У Дуная низкие берега. Был июнь. Когда плывёшь на пароходе, кажется, что почти по земле, в каком-то зелёном гроте. Кузнецов на эту красотищу взирал с палубы мрачно: «Ну просто как на Амазонке». Мы там гостили у военных моряков. Однажды шли на катере по Килийскому гирлу. Кузнецов смотрел на берега, на жёлтую грязную воду и повторял: «За Саву, за Драву, за синий Дунай!» – и качал головой. Округа Дуная – «люлька» славянского племени, которому остались верны одни мы. А потом мы были в знаменитом Вилкове, где вместо улиц ерики и у каждого дома стоят лодки. Половина населения – белобрысые синеглазые люди, потомки староверов, пришедших в этот райский край веке в семнадцатом. А другая часть – смуглая, темноволосая, кареглазая. Объяснялись друг с другом так: «Маш, ты в туретчине была?» – «Да завтра пойду». Туретчина – просто другой край городка. Кузнецова всё это очень радовало, и он сменил мрачность на ласковую улыбчивость. И вершина той улыбчивости совпала с моим разговором с директором краеведческого музея Вилкова. Говорю я директору: «Как же у вас ходят-то по вечерам и ночам, да ещё все пьяные от молодого вина. Ноги-то вкривь и вкось, а голова ясная. А тут фонарей нет, тропинки узейшие и легко полететь в ерик. А если не утонешь, то голову точно свернёшь!» Серьёзный директор на сие ответил: «У нас, товарищ Смирнов, научились качаться не в разные стороны, а вперёд-назад, поэтому в лучшем случае лоб разобьют». Мы остановились, и Кузнецов воссиял от этой вертикальной горизонтальности.
Помню и другую, «военно-морскую» поездку. На Северный флот. Когда собирались, он всё спрашивал: «А северное сияние увижу?» Ему отвечали: «Да, да, Юрий Поликарпович». Приехали, потом на катере шли по Кольскому заливу в дальний гарнизон, дальнюю базу пограничных кораблей. Было темно, и он всё спрашивал моряков: «А северное сияние?» Занятые делом, они небрежно показывали на небо. Там брезжило нечто серенькое. Его изумлению не было предела: «Как, и всё?» И потух.
«Вселенскость» Кузнецова сказалась более всего в двух шедеврах – «Петрарка» и «Русская бабка». Это шедевры лирические, а потому и историософские. С русской вопросительностью к их цивилизованному гуманизму. Стихотворение предваряется пространной цитатой из письма Петрарки, наполненного такой надменностью в отношении наших предков, а следовательно, и нас, мало различимых «средь скудных растений». В небольшом сочинении из семи строф Кузнецов совершает немыслимый рывок от возрожденческой Италии, цветущего европейского гуманизма, человекобожия; от «священной грозы» Куликова поля к Великой Отечественной, к боям под Сталинградом, а ведь это были уже бои не за Сталинград и Советский Союз, а за человечество. И там топтали наш снег потомки Петрарки и Данте:
В сорок третьем на лютом ветру
Итальянцы шатались, как тени,
Обдирая ногтями кору
Из-под снега со скудных растений.
Он бродил по тылам, словно дух,
И жевал прошлогодние листья.
Он выпрашивал хлеб у старух –
Он узнал эти скифские лица.
И никто от порога не гнал,
Хлеб и кров разделяя с поэтом.
Слишком поздно других он узнал.
Но узнал. И довольно об этом.
В смешном литературоведческом волапюке это называется кольцевой композицией. Последние слова в эпиграфе из Петрарки – «об этом довольно». Нелепо, если я сейчас буду заниматься так называемым анализом «лирического стихотворения». Всякий, кто слышит, – слышит.
И вот в развитие почти того же, но не совсем – нашей русскости, в кровь разбивающейся ради вселенскости. Только уже не наследник Петрарки, а простенький немец, «фриц»:
Утром фрицу на фронт уезжать,
И носки ему бабка вязала,
Ну совсем как немецкая мать,
И хорошее что-то сказала.
………………………………
Его ужас три года трепал.
Позабыл он большие морозы.
Только бабку порой вспоминал
И свои непонятные слёзы.
Подобное мог воплотить лишь большой русский художник, коим и был Юрий Кузнецов. Поразительное русское явление.
И о русском явлении. Холодной декабрьской ночью мы шли на пограничном катере из Кувшинской Салмы в Мурманск. Нам отвели место в кубрике, еле светили лампочки, качало. Я пытался задремать. Сквозь сон доносились слова беседы, которую вели Кузнецов и наш молодой товарищ, литератор, бывший офицер ВДВ. Он воспользовался этой бессонной ночью и всё спрашивал и спрашивал Кузнецова о том о сём, о жизни, смерти, России, армии и флоте, Пушкине, снеге… Кузнецов отвечал кратко, без каких-либо доказательств и характеристик. Я стал засыпать под тихий разговор и вдруг услышал: «Юрий Поликарпович, а как вам Хлебников?» Потом длинная пауза, скрип корабельного корпуса и глухой ответ: «Русское явление». Я подумал: «Как хорошо, как верно…» И заснул.
, профессор Литературного института им. А.М. Горького