В новой рубрике, которую мы представляем сегодня, предполагается публиковать материалы,
где будут подробно разбираться наиболее заметные произведения современных авторов.
Предлагаем вниманию читателей статью Льва Аннинского о романе Анатолия Макарова.
. В ожидании звонка. – М.: Олимп, 2007. – 444, [4] c.
...Мираж, фантом, видение…
ничего более реального не случалось в моей жизни.
Анатолий Макаров.
В ожидании звонка
Анатолий Макаров соединяет в себе обаятельного рассказчика и дотошного знатока жизненной фактуры.
Как опытный повествователь, он нанизывает материал своего объёмного (полтысячи страниц) романа на историю любви, начавшейся (и кончившейся) ещё в советские времена и пронизавшей душу героя на все последующие годы ощущением «непонятного долга» перед «роковой возлюбленной» – «женщиной его жизни».
А чтобы эта любовь не отдавала мелодрамой, в постсоветские времена герою всё время названивает по мобильнику незнакомая особа и мерзким тоном предлагает себя в любовницы.
Так эти мотивы: сентиментальный и издевательский – двумя вожжами держат действие, направляя его к «последнему звонку», меж тем как «по сторонам сюжета» одна за другой сменяются эпохи, прорисованные с замечательной фактурной скрупулёзностью.
Фактура послевоенной Москвы. Корявый асфальт. Переулки, чёрные ходы, подворотни. Короли танцулек, виртуозы катка, ухари, драчуны. Очереди. Зажатые в зубах беломорины. Вдовьи скандалы. Барская квартира, посечённая на коммунальные клетушки «жилплощади». Общая вонь коридоров и кухонь: кислая капуста, борщ, перегар, валерьянка, нафталин. Драгоценная книжка Эренбурга. «Хилый, головастый, в какую-то дрянь одетый пацан на щербатом подоконнике читает про сиреневые сумерки Парижа».
Фактура Первой Оттепели. Спальный район. Квартира в панельной пятиэтажке. Восторг отдельности; совмещённый санузел, полторы комнаты, четырёхметровая кухня. Шаткие пластиковые столики, трёхногие табуретки, образчики чёткого конструктивного стиля. Телевизор «Рубин», магнитофон «Днепр», стеллажи из древесно-стружечных полок, набитые книгами с полузапретных толкучек. Из трамваев и плацкартных вагонов, из мира кондовой натуралистической живописи можно воспарить в мир реактивных лайнеров, условной живописи и Театра на Таганке. Служивый народ прёт из метро с авоськами и сумками, а ты – владелец записей Окуджавы – в линялой маечке и потёртых джинсах шатаешься по улицам, ведя с корешами бесцельные умные разговоры. А утром стоишь «под допотопным, со всех сторон протекающим душем в малогабаритной советской ванне»…
Минуточку! Почему «советской»? Что, малогабаритные ванны были только в Советском Союзе? Или «советскость» – качество ванны?
Нет, это качество эпохи. Всё, решительно всё в эпохе – «советское». Лепя это клеймо ко всему, что тогда было, Макаров отчасти пародирует собственно советское клеймение всего досоветского: всё, что «до», – «старорежимное», «царское», «буржуазное». Отчасти же этим определением (а «советское» уже прочно окрашено у нас не гордостью, а гадливостью) он гасит и в себе, и в сознании читателей возможное обвинение в ностальгии по прежним временам.
Ностальгия вообще-то дело психологически нормальное, и извиняться тут нечего. Но вот определяться с советской властью приходится, ибо она, как мы теперь знаем, тоталитарная и террористическая. Как можно было жить при этой власти, да ещё быть счастливым?
А вот так, отвечает герой (и автор романа). Жил, показывая этой власти сложенную в кармане дулю. А когда дорос до журналистики – научился обводить цензуру вокруг пальца. Демонстрировал комсомольский задор, наслаждаясь тем, что идиоты-начальники принимают тебя за крутого диссидента. Макаров даже термин такой сооружает: «советский антисоветский интеллигент». Я не только не опровергаю его в этом терминотворчестве, но торжественно подтверждаю его правоту, ибо сам был точно таким же интеллигентом, существовавшим автономно внутри системы, сквозь систему, благодаря и вопреки системе…
Но вот нынешнюю попытку свести с той эпохой поздние счёты, когда награждают презрительным определением «советский» тогдашнюю мебель-утварь, то ли добивая в душе ту мебель, то ли реабилитируя, – я не понимаю и не принимаю. В этом есть что-то… бедное. В том, как герой без конца упрекает в бедности свою «шестидесятническую» юность. Протекающий душ, видишь ли, – это такая нищета перед джакузи! Двушка в хрущобе – это такой срам перед современным шале. «Рубин» и «Днепр» – просто стыдоба перед ноутбуком. И чем мы только упивались тогда! Нищие! Нищие!
Может быть, и нищие – с точки зрения какого-нибудь нынешнего нувориша, воздвигшего себе дом с башенкой. Но по внутреннему ощущению – никогда не чувствовали мы себя нищими! И «Днепр» с катушками был отличной техникой, ибо о компакт-дисках тогда вообще не ведал никто. А что, если нынешние хозяева жизни, купающиеся в своих джакузи, покажутся нищими тем, кто в следующем поколении обретёт что-нибудь покруче?
Не путайте нищету духа и нищету быта. И не сплетайте одно с другим. А то ведь это типичный «задний ум»: пустые советские магазины, торгующие жуткой советской колбасой за смешные советские рубли. Просто мираж какой-то.
Притом фактура – точная. Блуждает по ночному городу от одной телефонной будки до другой счастливый доморощенный философ, «лопоухий демократ»; идеология не мешает ему сохранять человеческое лицо, тем более что он (сын портнихи-надомницы, прячущейся от финиспекторов, и внук портного, знаменитого на весь город) – он-то спец больше «в плане костюмов и обуви» (на жаргоне того времени – «шмоточник»), и шатается он по «советской» Москве в нелепом бобрике с цигейковым воротником, а мечтает он посреди нелепой «советской» барахолки о фирменных джинсах и кожаном пиджаке, а уж если подцепит теннисную ракетку, то все поймут, что он поклонник Бродского, читатель самиздатского Набокова, ночной ловец зарубежных радиоволн.
Но это уже не 60-е. Это 70-е. Наш герой «посредством английских кепок и кашемировых шарфов» реализует наконец свой юношеский «кинематографический европеизм». Повязав платочек, он чувствует себя парижанином. Это – его вызов «тупой советской неподвижности, которую он ненавидит». Вызов – «интеллектуальной советской нищете». Вызов – «несчастным шедеврам советской цивилизации». Вообще – «вечному убожеству перманентного строительства коммунизма».
Шмоточник, пижон, «подворотный западник» находит свою интеллектуальную стезю; это – интонация едкой безнадёжной горечи по отношению к невменяемой системе. Что куда тоньше (и ядовитее) тех воплей, которые издаёт «диссидентская трепливая чернь».
Но это уже фактура 80-х. Радикалы. Пламенные борцы за гласность. Растащенный на цитаты Бердяев. Шатающаяся власть (всё ещё советская). Вкус близкой над ней победы. «Когда ничего нельзя, тогда-то и хочется больше всего – говорить, петь, сочинять, колебать мировые струны… А когда можно всё…»
Но это уже фактура 90-х. «Когда можно всё, то ничего не хочется». Дефицит испаряется. Он уступает место «базарному криминальному изобилию, повсеместному блатному торжищу среди луж, сугробов, заплёванных тротуаров, мордобоя и шашлычного дыма». Купить можно всё, хоть ожерелье от Тиффани, «хоть гроб, тем более дощатый, только-только из-под хмельного рубанка».
И тут у гробового входа возникают у Макарова, вытесняя всё остальное, фигуры двухметровых откормленных гигантов, в дорогих, до полу, чёрных пальто и длинных шёлковых шарфах. Все расступаются: парни идут в морг оформлять бумаги. По ночам у них – разборки, стрелки. А днём братва хоронит застреленных.
Замечательный символ эпохи! Я нахожу, что, вычертив по десятилетиям впечатляющую фреску новейшей российской истории и водрузив у входа в демократический рай эти монументальные фигуры, Анатолий Макаров заслужил нашу читательскую признательность.
А теперь сам рай. Фактура 2000-х. Кастинг, лизинг, шейпинг, консалтинг, маркетинг. Промосьон, конфексьон, презентасьон. Риелторы, брокеры, топ-менеджеры. Киллеры.
Короче: мерседесы, лексусы, ситроены, тойоты, хаммеры, гелендвагены, круизеры, галоперы.
В переводе на язык родных осин: старорежимное лакейство, проступающее сквозь новейший комфорт. Суховато-хамоватая «деловая этика», под которой прячется (или демонстративно торчит) ледяное равнодушие. Холуйская услужливость, сменившая плебейское бунтарство. Пошлость гонений, вывернувшаяся в пошлость признания (успеха). Власть бандитская, оказавшаяся хуже власти тоталитарной.
В этой новейшей российской реальности бывший шмоточник, ненавидевший всё «советское», надо сказать, тоже не потерялся. Он – хозяин четырёхкомнатного пентхауса в «сталинском» доме на Фрунзенской набережной, владелец типографии, телестудии, компьютерного центра и автомобиля «Рено-Меган». Главное же – он консультант босса (олигарха? – я их иногда путаю), претендующего на власть чуть не в масштабе всей страны.
Вопрос: как же он скакнул из той фактуры в эту? Весь интерес тут в динамике перехода. Анатолий Макаров ведь не затем размещает портреты эпох на боковых стёклах своего сюжетного Ситроена; смысл фрески в том, как связать всё воедино. Фигурально говоря – советское и антисоветское.
Чтобы задачка получилась порельефнее, герой совмещает времена действия как места пребывания. То есть, живя в пентхаусе и разъезжая в иномарке, он одновременно сохраняет за собой двушку в хрущобе, куда заявляется в линялой майке и потёртых джинсах. То есть разыгрывает то тех соседей, то этих.
Ещё одну смычку мы уже засекли на лирическом уровне: «роковая любовь», начавшаяся при советском тоталитаризме, преследует героя и при буйной демократии (а параллельно его преследует издевательскими предложениями некая телефонная шмара). Эти эротические петли только разогревают нас в попытке ответить на главный вопрос, ради которого и написан роман: как это страна, которая единодушно пестовала новую историческую общность людей (коммунистическую), мгновенно и без борьбы «скакнула» (или провалилась) в такую же единодушную историческую общность, но антикоммунистическую? Это та же страна или не та же? Это те же люди или не те же? Это тот же народ или какой-то другой?
Ещё одна стягивающая петля – уже не на лирическом, а на философском уровне: перед нами очередное русское непредсказуемое чудо.
«Причина всех великих неудач – в характере российского народа».
«Народ любит размашистых, общительных людей, с некоторой даже беспардонностью в манерах».
«Родимый, российский, безалаберный, расхристанный… в доктрину не укладывается».
Эти определения столь же недоказуемы, сколь и неопровержимы – они общи; доморощенный философ, проштудировавший в юности самиздатские книжки русских идеалистов, повторяет то, что и должен повторять вслед за коноводами западников-славянофилов.
Один нюанс у Макарова я нахожу весьма современным:
«Это… молодые ребята, для коих несбыточная и невероятная русская свобода совпала с наступлением половой зрелости».
Ох, правда. Зрелость есть зрелость. Деловая молодёжь в парижских костюмах мало чем отличается от бандюков в длинных пальто; халявщики из ЦК комсомола похожи на халявщиков из современных тусовок; вчерашние утюги-фарцовщики сегодня – государственные мужи, и здесь же – вчерашние комсомольские секретари. Недавние «коммуняки» клянут Маркса и Ленина, выкрикивая с тою же напористостью лозунги, вывернутые наизнанку; вчерашние кагэбэшники идут в священники; вчерашние мэнээсы, завлабы и прорабы осваиваются в новой роскоши. Новая элита похожа на элиту советскую так же, как советская была похожа на царскую…
Чем похожа?
Да сказано же: степенью вызревания. Это только кажется, будто бывшие члены партбюро «переворачиваются» в оруженосцев свободы; на самом деле просто бьёт их час, и они идут на приступ. Не все, конечно, а лишь особи определённого типа, габарита и формата.
«Чисто биологически, – замечает Макаров, – они принадлежат к одной и той же человеческой породе». А как повернётся ситуация в момент их вызревания – это уже вопрос исторической закономерности. Или исторической случайности. Подвернётся красный цвет – красное знамя подхватят. На лацкан – бант. Подвернётся оранжевое – его подымут. На лацкан – розу. Или тюльпан. Пойдут на баррикаду. Или на Куликово поле. Или на Сенатскую площадь. Возьмут Зимний. Возьмутся за булыжники. За автоматы. За топоры…
Последний вариант возмужания вызывает у макаровского героя чернышевски-зайончковские ассоциации, и мы читаем следующий пассаж:
– Вместо того чтобы звать Русь к топору, – я умолк на мгновение, поражаясь тому, какая завлекательная идея меня вдруг посетила, – почему бы нам, по примеру старых проверенных демократий, не сформировать так называемое теневое правительство?
Удержится ли молодая поросль в тени – большой вопрос. Но что передано точно – так это то, что мысль повествователю приходит вдруг и поражает своей нежданной завлекательностью: не надо зацикливаться на том, в какие идеи (национальные, религиозные, классовые, внеклассовые – любые!) оденется созревшая энергия, а надо только подбросить в занявшийся костёр нужное поленце.
Например, такое: «Все, кто с нами, – все русские».
Или такое: «Кто не русские – не с нами». (Хорошо ещё, что не «Россия для русских».)
Эти последние вариации у Макарова отсутствуют. Он вообще очень аккуратно выписывает психологические круги своего героя, незаметно подводя нас к некоторым выводам, но останавливаясь на «художественной грани».
Так я эту грань переступаю. Ибо интуиция художника работает отчаяннее его рассудка, и смысл художественного открытия работает поверх (или из-под) фактуры.
Смысл такой: в недрах системы (любой человеческой системы – тоталитарной, демократической, авторитарной, олигархической, советской, антисоветской) вызревает очередная смена, она ищет выхода своей энергии.
– Ну и поколеньице! – ахают власти (из той же, гроссмановски выражаясь, квашни извлекаемые) и начинают либо душить его, либо использовать. Движение одевается в те или иные идеологические формы (макаровски выражаясь, шмотки). Иногда глобальные, иногда региональные, иногда племенные, иногда межплеменные, иногда измеряемые в деньгах, иногда несокрушимо бессребренические. Одни принципиально стяжают, другие принципиально не стяжают, третьи вообще не знают, против чего они, иногда они против всего «ва-ще». И тотчас к ним слетаются вожди, подъезжают коноводы, подбираются командиры и комиссары, норовят построить в полки, в колонны: шагом марш! Современная формулировка: марш несогласных…
Разумеется, эти картины я извлекаю из романа Анатолия Макарова, опираясь на его интуицию, и я думаю, что он в своей интуиции прав. Прибой поколений неотступнее причуд теоретиков.
Что же до рассудка, выверяющего чисто литературную сторону сюжета, то «ожидание звонка» оборачивается у нашего героя срочным крахом: разорением и вылетом из «олигархических» структур. И получается, что всё это – мираж, фантом, видение.
И любовь?!
Да! Не только «роковая женщина» его жизни отворачивается от него окончательно, но и назойливая потаскушка даёт от ворот поворот. Так что приходит ему в голову мысль: а что, если вообще всё, что с ним и с нами произошло (и происходит, и будет происходить), – если это не что иное, как липа, провокация? Розыгрыш!
Под занавес (напоминаю: роман называется «В ожидании звонка») герой берёт напрокат честную проститутку и удаляется с ней в намерении удостоверить реальность предполагаемого акта.
Может, литературно такой финал и приемлем. Но что до реальности, то у меня вдруг возникает завлекательная мысль: а если и это – очередной розыгрыш?