Литературная Газета
  • Главная
  • О газете
    • История
    • Редакция
      • Главный редактор
      • Редакционный коллектив
    • Рекламодателям
    • Свежий номер
    • Архив
      • 2026 год
      • 2025 год
      • 2024 год
      • 2023 год
      • 2022 год
      • 2021 год
      • 2020 год
    • Авторы
    • Контакты
    • Партнеры
  • Темы
    • Литература
      • Интервью
      • Информ. материалы
      • Премии
      • Юбилеи
      • Авторские рубрики
    • Политика
      • Актуально
      • Экспертиза
      • Мир и мы
      • Позиция
      • СВО
    • Общество
      • История
      • Дискуссия
      • Образование
      • Право
      • Гуманитарий
      • Импортозамещение
      • Человек
      • Здоровье
    • Культура
    • Кино и ТВ
      • Премьеры
      • Сериалы
      • Pro & Contra
      • Радио
    • Клуб 12 стульев
      • Фельетон
      • Афоризмы
      • Анекдоты
      • Сатира
    • Фотоглас
    • Мнение
      • Колумнисты
      • Точка зрения
    • Интересное
  • Спецпроекты
    • Библиосфера
      • Рецензия
      • Обзор
      • Репортаж
    • Многоязыкая лира России
    • Литературный резерв
    • ГИПЕРТЕКСТ
    • Невский проспект
    • Белорусский дневник
    • Станционный смотритель
    • Настоящее Прошлое
    • Уникальные особняки Москвы
  • Портфель ЛГ
    • Стихи
    • Проза
    • Проба пера
  • Конкурсы
    • ГИПЕРТЕКСТ
    • Золотое звено
    • Литературный конкурс
    • Литературный марафон
  • Подписка
    • Электронная подписка
    • Подписка почта России
    • Управление подпиской
Search for:
  1. Главная
  2. Статьи
  3. 17 июня 2015 г.
Литература

Русский ребёнок, вдовы и война

По фольклору и по книгам

17 июня 2015
Недавно я прочитал в японском журнале «Косутёру» (ну, «Костёр», только их огласовка), что у нас, у русских, была когда-то час­тушка:

Или ты меня считаешь

Дурою набитою?

Почему ты не на фронте –

Говори в открытую!

И хотя война давно кончилась и жил я в Японии вовсе не в порядке военной службы, а вроде русского учёного-филолога, но я заплакал. Или тут я говорю неправду? Ну не знаю: в общем, как всегда.

* * *

Однако помню, что был 1941 год. Мы отбыли из Мурманска, из-под бомбёжек, в сибирскую деревню. В этот раз не на родину – к отцу, на Енисей и Минусу, – а чуть поближе, в деревню отцова сослуживца по границе. (На материном же Дону я ещё и не бывал; и если Дон тоже бомбили, то это можно себе только представить по словам брата и сестры, которые оказались там летом, перед эвакуацией.) Бабушка там же потом и погибла под бомбёжкой, в 1943-м; однако вдовой она была уже с 20-го года. Как раз тогда вернулся пешком из Новороссийска её муж. Как высокого чина казак, калмыцкий сирота, он, не имея денег на коня, по призыву сразу оказался в офицерском училище; и пошло, и пошло. На Кубани же, в 1920-м, он не мог рваться на посадку в зарубежный какой дредноут – и в Румынию или в Крым.

В Новочеркасске ведь оставалась и ждала его жена с четырьмя дочерьми.

Красные – те тоже дожидались его. Все пуховики уже шашками вспороли; а он вошёл в свой дом на Комитетской, 117 – и сразу же умер от разрыва сердца. (Другая бабушка – тоже издавна вдова, но сибирячка – скончалась в том же 20-м году от тифа и голода.)

Так вот, 1941-й. Отец был отозван из Мурманска в Москву, в управление пограничных войск на Лубянке. Оттуда он написал заявление (Сталину или кому-то ещё; кажется, майору Панкову): «Я командир, на обучение которого государство затратило 5 лет. Прошу освободить меня от бумажной работы и послать на фронт в одну из действующих частей нашего наркомата, а лучше всего в Красную армию».

Примечательное дополнение, а? Догадывался старый партизан, что чего лучше. Незадолго до фронта, поздней осенью 1942-го, отец на неделю заехал к нам в деревню. Он прожил у нас, теперь уже год как съехавшихся со всех концов в одно место, ровно неделю. Накануне его возвращения в Москву ходили со всеми прощаться. Перед сельским советом стояла толпа. Это провожали на фронт подросших уже молодых парней. И раздавался душераздирающий вой воплениц.

Мать громко изрекла: «Женщины! Зачем вы плачете? Посмотрите: вот мой муж. Ему завтра тоже на фронт. Я же не плачу!»

Но отец оборвал её: «Дай людям вволю поплакать». Мать же любила «выступать», и она была несколько уязвлена.

* * *

Пришло и то завтра, о котором мать говорила людям. Мы снова стояли у того же сельского совета, на краю деревни. Отец сказал: «Ну, до свидания, Женя. А ты, Серёжа, подрастай, и вместе с Алёхой приезжайте ко мне на фронт».

Родители потянулись друг к другу; но внезапно отец вроде поёжился и обернулся. Его что-то сбило с настроения; и действительно: из окна сельского совета на нас смотрели чьи-то острые-острые, пронзительные глаза.

Это был председатель совета Афанасий Рыбин. Он только что вернулся с вой­ны, где горел в танке. Лицо его стало красное, как вечно раскалённая сковорода; и ни волос, ни бровей, ни ресниц.

Отец отвёл глаза; потом он только кратко повторил своё «до свиданья»; деловито пожал матери и мне руку и ушёл пешком в районный центр.

Пусть кто как хочет догадывается о безмолвной встрече взглядами между ними, тремя взрослыми. Но больше отец к нам никогда не вернулся: лежит в братской могиле под Мозырем; могила в заражённой и выселенной чернобыльской зоне.

И вот недавно мне сообщила старшая сестра такую вещь. Не кто-нибудь, а сама наша мать потребовала от мужа, чтобы он ушёл из Москвы на фронт. Поэтому я и разволновался, прочитав частушку в журнале «Косутёру». Стоит читать этот журнал: он знакомит японцев с детским вопросом в России, с детскими книгами и с русским народным искусством. Издаётся в Осаке; и никаких в нём территориальных претензий.

* * *

Кто-то с рождения жил в Москве, а мы когда-то слыхали о ней лишь издалека. Запомнились и стихи о Москве: их писала сестра в тетрадке. Я подсмотрел это на столе, к которому отец, кстати, во время побывки подбил снизу дорогие мне кубики с картинками, на что я сильно обиделся:

Ползёт, подползает кровавая птица

К Москве-столице.

Но мы не пустим кровавую птицу

К Москве-столице.

И поскольку не пустили, то нам, даже детям, было не безразлично, что это произошло с участием всё тех же сибиряков. А то бы – то есть не будь вообще Победы – я бы, вдуматься, никогда не побывал в Японии, не жил там и не любил бы эту страну; не читал бы их журналов и тем более не печатался бы там. Дед одной из моих тамошних клиенток, то есть старый японец, бывал под американскими бомбами и очень любил – ну, потом – советскую песню «Эх, дороги». Тоже любопытно: это мой привет сыну войны и ученику Льва Ошанина, поэту Саше Боброву.

* * *

Но мы о матери, о матерях! Как донская казачка мать прощать не умела. Помните лихую Дарью в «Тихом Доне», в сердцах – по убитому мужу – схватившуюся за винтовку? Ну, или – как «ружьё заряжает джигит, а дева ему говорит»? И однажды, в 1968 году в декабре, мать сказала то, что прозвучало вразрез с общесоветским настроем: «Не пой мне: «Ты меня ждёшь и у детской кроватки не спишь». Да и Симонов вот написал: «Жди меня, и я вернусь». Так ты что думаешь, Сергей? Ты думаешь что: ЭТО Я-ТО НЕ ЖДАЛА? Места себе не нахожу, когда слышу такое».

* * *

Что ж, вдова… И как вот ведь получаются сразу трое русских вдов:

Жили три друга-товарища

В маленьком городе Н.

Были три друга-товарища

Взяты фашистами в плен.

……………………………

Стали допрашивать третьего,

Третий язык развязал:

«Не о чем нам разговаривать», –

Он перед смертью сказал.

Три жены овдовели, три матери остались каждая без сына. Это мы учили наизусть в детстве, в школе.

И лишь поздно, поздно стало ясно, что именно мама вкладывала в своё чтение по Некрасову, из «Кому на Руси жить хорошо»: заклинание вдовы, похоронившей и родителей.

На кого меня покинули?

Что без вас я выношу!

День как травка пристилаюся,

Ночь слезами обливаюся –

Я потупленную голову,

Сердце гневное ношу.

Как-то я посетовал, насколько тяжело переживать и терпеть всё такое, причём из десятилетия в десятилетие, Урану Абрамовичу Гуральнику и Георгию Иосифовичу Ломидзе, фронтовикам. Рассказал, как мать однажды, в 1947 году, чуть не задушила огромного ростом пленного немца, который простодушно, хотя и с бубновым тузом на спине, ходил по нашим домам с сумой, за хлебом Христа ради (дело было не в Москве.)

Ну а хлеб-то давали; помню, что давали. Ну, мать вот и бросилась душить того немца, когда он вошёл, гигант, к нам в сени. Но Гуральник, caм который потерял в войну всю семью в Виннице, несколько глуховато и всё же внятно сказал: «Ну, да ты же её понимаешь». А Георгий Иосифович Ломидзе, слушавший нашу беседу, с чего-то вдруг обнял нас обоих.

За что меня-то? Слишком много было бы взять на себя утверждением, будто ещё и я всё понимаю. Ибо если я тоже, когда в 1979 году попал-таки на германскую землю, – если я там собирался первого же попавшегося немца, пускай и из демократического Берлина, именно задушить, то это было безотчётно и, конечно, вне всяких пониманий.

* * *

А мать лишь один раз, я помню, вдруг спела что-то бойкое и почти залихватское: «Лейся, песнь моя-а, комсомольская-а! Берегись, фашисты, Седьмого ноября!» А что уж у неё общего с комсомолом, у дочери офицера-белоказака? Не она ли содрогалась в 1919 году, видя, как потаптывали донские святыни, от икон до знамён и монументов, в красном Новочеркасске, где только что умер её белый отец?

Хотя что: она, пришло время, и в ВКП(б) вступила – правда, уже после войны. О предыстории же этого говорила она следующее: «Только «Тихий Дон» вместе с Конституцией 1936 года сделали из меня, лишенки, снова человека».

Вот это понимаю, понимаю. Сам бывал лишенцем. Как и то, что именно она-то всю свою жизнь – ну, с 1914 или с 1920 года – и была именно вопленицей, только немотствующей. Почему же немотствующей? Ну, хотела как мужчины: держать строй. И не она ли сказала отцу в деревне, когда тот прибивал к сестриному столику мои кубики: «Вот сюда забивай гвоздь, в мой бицепс: не пикну»? (И засучила рукав над своим каменно выпученным мускулом.) Журналистов – уже после войны – гнала; на сходки челюскинцев, ежегодно в феврале в ресторан «Прага», не ходила. Чуралась слушать тех, кто хотел вспоминать о её муже с улыбкой; а восхищаться – тем более не они имели право.

Ещё хорошо помню, как для неё был тяжёл «Василий Тёркин». Она говорила: «Не верь этому, Сергей». И вот опять: как тут быть, простите, литературоведу советской школы? Да что советскость: возьмите геморроидально, то есть до крайности, антибольшевиствующего Бунина. Его ведь заставлял упиваться вовсе не «Тихий Дон», который вполне уже был налицо, а как раз поэма Твардовского. Однако и кристально честный Михаил Петрович Лобанов, искалеченный в 1943 году фронтовик, внушал мне то же, то же самое, что и мать.

Суровая тяжесть их наставлений управляет и мною: то есть о Тёркине – молчать. По крайней мере уважать суждения и чувства тех, к кому война повернулась не в режиме созерцания издалека и совсем не тёркинской отчётно-партийной стороной.

* * *

Конечно, доставшееся кому-то лично несоизмеримо со всеобщим. Филология дальнего следования – нелёгкое дело. И разве не помеха чувству дистанции, когда ощущаешь, что древнее прощание Гектора с Андромахой – оно было не под три тыщи лет назад, а чуть ли не на твоих глазах? Или то, что ты хоть и не чеченец, но ты тоже уверен, что где-то там, в краю родных бурных рек и вечно снежных гор, в самую пору жестоких битв состоялось что-то самое значительное в твоей жизни? Ну не на Кавказе; но и не в Москве, а в Сибири; а всё равно: видеть отца хоть в Сибири, но хоть раз живым – такое на улице не валяется. И туда надо вернуться, бросив разные там «монастыри». Остроту чувства к далёкому и родному не снимают никакие ощущения нынешних упорядоченностей и устойчивостей развития.

Оно никуда не исчезло – то, что меж высоких хлебов затерялося: то есть воспетое ещё когда небогатое наше село. Его-то почти уже нету – ну, в силу ряда причин. А всё равно видишь как вживую ветерана-фронтовика Ивана Африкановича или, с ним чуть ли не рядом, обожжённого танкиста Рыбина, хотя и они уже давным-давно, как посчитать, скончались. Веришь и в сны Николая Рубцова:

И только, страдая, измученный бывший десантник

Расскажет в бреду изумлённой старухе своей,

Что ночью промчался какой-то таинственный всадник,

Неведомый отрок, и скрылся в тумане полей.

А доля ты, русская долюшка женская? И если горе-горькое за кем-то всё идёт, всё шляется по свету, и всё оно даже и за тобой по пятам, вполне и сейчас, то не в этом ли ваша, воскликнешь иной раз в сердцах, «устойчивость развития»?

* * *

И ещё пристают к ветеранам-орденоносцам с жалкой просьбой обязательно, обязательно рассказать, «как на войне было страшно». Хлебом не корми, но дай удостовериться, что и ты хоть трус, но человек. Правда, на фронт таких лучше не посылать.

* * *

В книгах говорят о неоправданности жертв. То, что никого не вернёшь – оно торжеством справедливости не выглядит; но… как-то странно. Не хотят ли вот чего – заслонить саму жертву её выдуманной неоправданностью?

Нашим делом не было – в разгар кровопролития проводить жертвам такую опись и калькуляцию: исчислять, отмерять и отпускать их в пасть истории по каким-то спискам, накладным и по путевым листам. Не лучше и заниматься этим задним числом: делать это что в лживых, что в ищущих правды книгах о войне – ну вроде кожиновских томов о том же. Он, Кожинов, любил цифры.

А цель – она всё равно оправдывает жертвы. Семья, к примеру, была разбита наголову – страна же победила. И скажите, пожалуйста: сколько именно и точно должен был отрезать от своего тела Иван-царевич, куда-то и к какой-то цели несомый чудо-птицей, чтобы она только обязательно долетела?

Он скормил, он отхватил от себя в том полёте живые свои полтела. Вот при том, что птица-то ведь достигла всемирно-спасительной точки, вы и останьтесь.

Почему не думать именно так же и о жертве, принесённой страною ещё до вой­ны (а было и такое, да и полёт ведь уже начался). Сначала надо удостовериться в необходимости, в спасительности полёта, а потом вдаваться в калькуляции. Даже и не злобные, но все они – потом; в общем же – они для калькуляторов, все эти калькуляции.

Едва ли излишне напомнить, что такие жертвы и предусмотрены, и оправданы ещё и Священным писанием («за други своя»). Так что не надо мне баек о нашей неготовности к войне. Не готов к ней оказался Гитлер, при первой же встрече с белорусскими партизанами; не готов он был и к своему поражению. А мы к победе были готовы всегда, уже в Бресте: там клали головы именно за други своя. И самым православным человеком Советского Союза я считаю ветерана-татарина, который после августа 1991 года покончил с собой у стен Брестской крепости.

* * *

О слезах ночью. В итоге кому-то, конечно, станет чуть легче, если он вволю наплачется. Да и как не заплакать, как даже не возопить? Волосы дыбом встают, тем более что и при любой учёности до конца так и не разобраться во всём. Но есть и ещё что-то, и оно чаще всего обязывает к бестрепетности.

О, я не могу, всё-таки и всё равно, бестрепетно думать, каково жилось в мозырской деревне Михалки под немцами моим сверстникам и их матерям и сёстрам. А ещё у кого-то остались вдовы. Когда под этими Михалками 9 января 44-го года к командному пункту полка подкрался немец, его граната завертелась по снегу рядом с нашим отцом, молодой ординарец подхватил гранату и прижал к животу. Так что отцу досталось ещё целых пять дней доживать в госпитале. И вот не знаю (мой, мой грех): а как звали сибиряка-ординарца? И вдову его, в 1984-м, я не искал.

Ещё случай. Уже в Москве осенью 44-го года мы жили вшестером в отцовской комнате на Мерзляковском: жильё было, я говорил, выдано отцу на Лубянке. Расстилает мать газету на столе, и мы читаем, как немцы какого-то нашего несговорчивого лейтенанта прибили к доскам гвоздями. Мать сурово повторила: «И не пикнул». Знаю, о чём и о ком она думала. Рассказывали однополчане погибшего отца.

На том же столе поставит мать, бывало, хлеб и кусок масла, вынет варенье – и довольным взглядом голодной тигрицы любуется, как мы едим. А сама не ест.

Не помню и фамилии замученного лейтенанта. А в целом-то, по фольклору и по книгам, помню многое хорошо. Они все есть вещи весьма дальнего следования – фольклор, книги и песни. И как-то даже неловко браться за науку, не справившись сперва о правде по источникам, которые здесь пришлось упомянуть.

Ведь и у подорвавшего себя ординарца, и у растерзанного пленного лейтенанта были и матери, и сёстры. Без знания их непомерных нош дело науки досадно усыхает. Чего ходить за примерами.

То есть, например – вот. Под Гомелем ещё живёт, возможно, плотник из деревни Михалькú: с тринадцати лет он, убежав из занятого немцами места, два года провёл в соседних лесах; потом по разным лагерям; младшему братишке его немцы сделали какой-то укол, и мальчик умер. Пришёл из лаборатории, куда его вызвали на полчаса, и сказал: «Я, кажется, сейчас умру». И умер. В деревне, через три года выйдя-таки из спасительного леса, живою ждала ведь и его родная его мать. Вернулся к ней домой только старший сын: в освобождённом лагере, в Словакии, он вступил в Красную армию.

* * *

Нет! Вникнуть в их горе можно, а до конца постигнуть – нельзя. И как нету книги о муках генерала Карбышева – чтобы с масштабом и глубиной «Тихого Дона», – так неслучайно отсутствие таких же книг о матерях 1941–1945 годов.

Вы же едва ли считаете, что повесть о жене, любившей и укрывавшей в тайге мужа-дезертира, есть постижение души той нашей женщины, какая и сейчас живёт в русских селеньях?

О, амбивалентность; о, парадигматики и дискурсы! Креста на них нет. Я и заговорил про них не к месту: жалко лишь, что и ты сам в филологию ихнюю поневоле впрягаешься, как лошадь в шорах влачится, крутя карусель.

* * *

Хочется обратиться к ним ко всем: Маша Неупокоева с Тобола! (Она когда-то, в 1956 году на веялке, жарко полыхнула в меня глазами при рассказе о невзгодах 40-х годов и крикнула: «Вот, Серёжа, как метро в Москве строилось!») Несправедливо и обидно слушать; но правда. Или же вы, сёстры, Мила и Тоня, кто после Сибири ходил по ряду причин в прикарпатскую украинскую школу, и ходил под пулями! Да даже и сами бандеровцы и дети из их общин! Или же хозяйка моя по ночёвке из деревни Михальки под Гомелем, которая с 44-го года, после выхода однажды в заминированное поле на сенокос, девушкой осталась без ноги!

О, мы тоже после войны долго-долго и часто ели не хлеб, а жмых, смаковали синие лепёшки из картофельных опилок, жевали вар. И прочее; но ты меня, любая, всё равно, не знаю за что, но прости. Каждый отдельно перенёс меньше тягот, чем весь народ.

Я же как был для вас Серьга-Мерьга, так и остаюсь.

Все вышеупомянутые, – вы не пожурите меня, что в первый раз я ехал к братской могиле под Мозырем, где лежит отец, этаким гоголем: вот, мол, чей я сын. Я слишком долго о нашем семейном думал и брал это в отдельности от общего.

А подошёл к могиле – пал на землю, выл и ел её. Теперь мне лучше понятно желание нашей матери – чтобы прах её упокоили рядом с останками мужа и его однополчан.

Но кладбище выведено из употребления: в 1986 году его накрыл ядовитым духом Чернобыль.

Где мне теперь быть и есть землю? Не знаю; а надо и хочется.

* * *

Говорят, что на старости лет люди впадают в детство, и слёзы тогда или все по ночам, или где-нибудь подальше от людей, в лесу – слёзы из-за этого; только что рассказанного; они поэтому и понятны.

Однако у нас с женой порядком детей и внуков, и те не плачут. В сибирских реках тонули, леса не боятся; и при всех передрягах не плакали. Память берегут, это да; но только не плакать!

Правда, они своего ещё наплачутся. Но я рассказывал о несколько другом, и далеко не только о своём личном – семейном.

Страна, которая осталась то ли сиротой, то ли вдовою – вот это да: оно – далеко не личное; и оно, как подумаешь, вот уже четверть века налицо.

* * *

Я совсем забыл досказать про 1942 год. Афанасий-то Рыбин, обгоревший танкист, который в отчаянии наблюдал за нашим расставаньем, вскоре после гибели нашего отца женился на самой красивой девушке села. Звали её, помнится, Ирина. Счастья она к концу войны уж и не ждала, но получила. Вроде взяла реванш у других вдов, в частности у Андромахи.

Тэги: Великая отечественная война
Перейти в нашу группу в Telegram
Небольсин Сергей Андреевич

Небольсин Сергей Андреевич

Место работы/Должность: доктор филологических наук, профессор, ведущий научный сотрудник Института мировой литературы им. А.М. Горького

Небольсин Сергей Андреевич, доктор филологических наук, профессор, ведущий научный сотрудник Института мировой литературы им. А.М. Горького. Родился 13 ноября 1940 года в Мурманске в семье пограничника. 1968...

Подробнее об авторе

Быть в курсе
Подпишитесь на обновления материалов сайта lgz.ru на ваш электронный ящик.
13.03.2026

Жизнь вне времени

Выставка работ Елены Кошевой готовится «Михайловском»...

12.03.2026

Где новые Денисы Давыдовы?

Готовится к печати о спецоперации «СВОя строка»

12.03.2026

Толстой в цифре

В России оцифруют рукописный фонд музея-заповедника Льва...

12.03.2026

«Сделано женщинами»

В Москве впервые пройдет международный женский кинофестив...

12.03.2026

Да, скифы мы!

СК возбудил дело в отношении должностных лиц Нидерландов ...

    Литературная Газета
    «Литературная газета» – старейшее периодическое издание России. В январе 2020 года мы отметили 190-летний юбилей газеты. Сегодня трудно себе представить историю русской литературы и журналистики без этого издания. Начиная со времен Пушкина и до наших дней «ЛГ» публикует лучших отечественных и зарубежных писателей и публицистов, поднимает самые острые вопросы, касающиеся искусства и жизни в целом.

    # ТЕНДЕНЦИИ

    Екатериненская МарияАзербайджанская классическая поэзияПевецСудебный очеркАзербайджанская ашугская поэзияАварская поэзияТаврида ЛитБестселлерПремия им А ДельвигаСовременная поэзия АрменииПроза КабардиноБалкарииМеждународная книжная ярмаркаБолезньЭра СтаниславскогоПроза Бурятии
    © «Литературная газета», 2007–2026
    • О газете
    • Рекламодателям
    • Подписка
    • Контакты
    • Пользовательское соглашение
    • Обработка персональных данных
    ВКонтакте Telegram YouTube RSS