Боре Левиту
Под обстрелом на станции Плюсса во дворе нежилого жилья среди месива стёкол и бруса под телегою мама моя. Не найти на пути мне ночлега, не пробиться сквозь синюю мгу: это мама моя под телегой, а я маме помочь не могу. Всё горит он, горит, не погашен этот свет, не поросший быльём, звёзды красные с танковых башен отпечатаны в сердце моём. Торошковичи – Старая Русса... Я к тому отхожу рубежу. Под обстрелом на станции Плюсса под телегой пожарной лежу. Задыхаюсь в случайном побеге, смерти жду в станционном чаду. Всё-то было спасенье в телеге гужевой на железном ходу.
* * *
За откосом, где помнят травы эшелонов разбитых мат, русской правдой последней правы, ополченцы Москвы лежат. Я пройду, положу поклонец, в воскресенье слегка поддат – Войска Певчего оборонец, ополченец его, солдат.
На дорогах вовсю ухабы, а дороги в военкомат, и, как исстари плачут бабы, только злее, чем век назад. То мертвели, а то вдовели от неистовых вех до вех, но они нас с тобой жалели, вот и нам их всех жальче всех. Вон из бронзы стоит кобыла, хмур седок в золотом огне, не народ, а живая сила в командирском его уме. Мало, мать, ты поклоны била, надо б нощно поклоны класть, за что в вилы живая сила не пошла на такую власть.
Тут я с миром и упокоюсь, голубой объят тишиной, и на Истру электропоезд свистнет весело подо мной, на откосе, где травы помнят звук, с которым костыль забит, и по ком звонят, а по ком – нет, и, кто умер, а кто убит на земле моей осиянной, ни следа где зла, ни следа… На земле моей окаянной лебеда цветёт, лебеда.
* * *
Там, где берёзы стоят у колодца,
в полночь давно уже нет никого.
Он постоит, перекурит, напьётся
и мимо дома пройдёт моего
в стоптанных валенках,
без портупеи
между продавленных
влажных колей...
Павших за Истру
бесплотные тени
ночью проходят деревней моей.
Птицы на крыше стучат
в черепицу,
ветер маньчжурку полощет в саду,
мёртвой пехоте сегодня
не спится –
короток сон в сорок первом году.
* * *
Когда за ночным Ленинградом ночные плоды упадут, и вишни над вишнёвым садом, как красные звёзды, взойдут, спеша в суматохе одеться, льняной зажигая фитиль, я вспомню советское детство, тяжёлые косы Рахиль. А ветер бушует за Истрой, и лупит прожектор в окно, и нет пионеров-горнистов на Пулковском поле давно, и филин летает над садом, и ворон – над русской судьбой, но слышится из Ленинграда знакомый «платок голубой».
Мне только бы этот глоточек забытого всуе кино. Про синенький скромный платочек я что-то не слышал давно. Чарующий голос давнишний поёт в сорок третьем году, и падают спелые вишни, и буря бушует в саду, и крут фронтовой кипяточек, и жизнь прибывает на треть, за синенький скромный платочек я тоже готов умереть. Мой мир незабвенен и жарок, и полон воды дождевой – пока догорает огарок, фатьяновский тот фронтовой.