Художник и фотограф Ребров, человек трагической судьбы и неординарного таланта. Его семья умирает по пути в Эстонию, сам же Ребров находит в Ревеле пристанище и работу в фотоателье. Нансеновский паспорт делает его фактически бесправным, но не может ограничить таланта художественного: Ребров пишет картины и статьи, он мастер дагеротипа. Не скажешь, что Ребров зарывает талант в землю, скорее, дарование его растворяется в хаосе и мороке эмигрантской жизни. Однажды ночью он придумывает стих, который как нельзя лучше его характеризует:
я вырванное из жизни существо
семя которое нигде не прорастёт
Ребров физически ощущает смерть, приближающуюся и неотвратимую. Бытие перейдёт в ничто, конечность жизни обретает сакральный смысл, а само существование превращается в абсурд. «Вся моя жизнь, как кривая нога Ипполита из Madame Bovary, высохшая, как то дерево в парке: большей частью сухое, треснуло, но живёт, так и я. Мою ногу уже не выправить; ампутировать разве что», – пишет художник в своём дневнике. Вспоминается при этом набоковский собирательный образ русского эмигранта – Пнин, в самой фамилии которого зашифрованы оторванность, сухость, бесплодие. Пень пнём, как говорится. «Сухой, треснул, но живёт». Только для чего живёт?
Пнин ищет смысл в русской литературе. Ребров постигает жизнь талантом художника. В самом деле, что может лучше охарактеризовать художника, как не его творчество? Персонажу Иванова, в отличие от Пнина, удаётся создать нечто замечательное. Довольно долго сквозь алкогольный и кокаиновый туман он продирается к собственному замыслу, вынашивает его, как дитя, и, будучи больным (что примечательно, ведь болезнь – прорыв в область трансцендентного), молниеносно реализует. Ребров делает дагеротип с собственной инсталляции и становится известным. Его творение называется «Вавилонская башня» – образ вечный, понятный и вместе с тем неисчерпаемый. Все помнят библейский миф о Вавилоне и башне, которую строят люди, чтобы «сделать себе имя», приблизиться к Господу, стать с ним наравне. И все знают, чем это закончилось: народы разбросало по свету, и перестали они понимать друг друга. Иванов не упускает шанса поиграть с мифом: Вавилонская башня Российской империи разрушена, народ-богоносец бежит из собственной страны, и не за горами то время, когда заговорят русские на разных языках. Ребров «делает себе имя» в Эстонии с помощью «Вавилонской башни», однако слава преходяща. Неприкаянность и оторванность не оставляют шансов на хеппи-энд. Разруха, она не только в клозетах, но и в головах. А в головах у персонажей «Харбинских мотыльков» – разброд и шатание. Эстонская эмиграция увлекается модным фашизмом, неприкаянный Ребров невольно становится в их ряды и даже оказывает помощь. Впрочем, он не горит идеями и действует, скорее, за компанию. Что, как известно, не освобождает от ответственности.
Кажется, Ребров не воспринимает всерьёз эту гремучую смесь национализма и православия, которой заражена «передовая» часть эстонской эмиграции. Но и не спешит отдаляться от людей, которые некогда были очень ему близки. Художник предпринимает попытки доказать бессмысленность новой идеологии: «Человек – ничто, – говорит он. – Человек не может изменить историю». На что получает вполне вразумительный ответ от Ивана Каблукова: «Очень даже может, иной человек сам не подозревает, что история сквозь него идёт... Я трезво смотрю на свою роль. Я всего лишь крыса, которую заразили чумой и направили во вражеский лагерь. Какая-нибудь дрянная тварь империю может на колени поставить. Сколько городов горело…»
Реброву в какой-то степени повезло: против этой чумы у него иммунитет, хотя заразить его, конечно, пытались. Впрочем, иммунитет этот оказался банальной трусостью: Ребров прекращает помогать фашистам только после того, как попадает в руки властей. Испугавшись, он перестаёт передавать корреспонденцию из Харбина, но призрак фашизма преследует его ещё долго: «…появились противные бабочки; у меня есть подозрение, что они заехали с посылочкой из Харбина; мотыльки бархатные, бледно-лиловые, маленькие. Надо чем-то травить».
Реброву хочется вытравить своё трагическое прошлое, вытравить идеи, вытравить мысли и знания, которые не дают облегчения человеку. Ещё в начале книги он признаётся, что от мысли не может быть никакой пользы: «– Мысль… Обязательно вам нужна мысль. – В голове у Бориса вспыхнуло. – Я уже задыхаюсь от мыслей! Не знаю, как от них избавиться! Пыль смахнул, и нет пыли. А вот Киркегаарта или Ницше, если прочитал раз, до конца жизни с ними жить будешь. А они там, внутри, что-то с тобой делают. Хочешь, не хочешь, поздно. Впустил, значит, что-нибудь будет. Старый диван из комнаты можно выкинуть, а Достоевского не выкинешь».
Философия Бориса проста и понятна. Каков прок от мысли, идей и искусства, если вокруг нищета и разврат, если ты умрёшь и превратишься в ничто? Умирающая от туберкулёза и погрязшая в эзотерике писательница Гончарова предсказывает чуть ли не всей русской эмиграции смерть в 1940 году. Мы, читатели, с высоты свершившейся истории понимаем: оснований ей не верить нет. У эстонской эмиграции нет будущего. Понимает это и Борис Ребров. Надежды нет, впереди лишь смерть и распад. Записи в дневнике художника всё более пессимистичны: «Я боюсь смерти, как животное, к которому приближается мясник… Смерть – это пустая комната, предельное обнажение, окончательный распад бытия. Кому достанется моя каморка? Кто в ней теперь будет жить? На полке я оставил книги, на стенах – картины, в чулане чемодан, тетради и журналы. Кто их прочтёт? Может, следующий жилец ими цинично растопит печь. Каждое существо стремится к теплоте и сырости, к хлюпающей складке, к сочащейся титьке, потому что каждое существо окружено небытием (человек ни к чему не присоединён, ни с чем не связан – отбросить эти иллюзии! – человек одинок и точка)».
Впрочем, Андрей Иванов всё же оставляет нам отсвет надежды. Ребров жив, ему удаётся выбраться из Эстонии. Только вот что это меняет? Даже если выживет, он так и останется сухой, треснувшей, бесплодной деревяшкой, оторванной от почвы, удел которой – трухлявость, гниль и небытие.