Алла Марченко
На подъездной двери московского моего обиталища увидела не так давно объявления. Куплю, мол, дорого (!) старые, советских времён предметы культурного обихода, включая коллекции памятных значков и собрание сочинений И.В. Сталина. Удивившись, пробежалась по интернет-распродажам в надежде высмотреть вживе, а не глазами памяти единственно знаковую вещь, что зачем-то болтается и болтается в мемориальных моих авоськах. Да ещё и в трёх идентичных экземплярах. Различие лишь в сохранности составных частей. Прямоугольная карандашница, квадратная пепельница, пара кубиков-чернильниц – это у всех, а пресс-папье одно на троих. Искомое, увы, не обнаружилось. Зато обнаружился их вроде как дед или прадед. Дорогостоящий (65 тысяч руб.), задуманный как Дворец Письма Чернильный Прибор. Внушительный, целёхонький, розовато-белый, в алых прожилках. Наверняка выпилен кустарём-одиночкой из обломков-остатков облицовочного мрамора. Короче, музейный «бренд» 30-х с торговой маркой «Серп и Молот»…
Я впервые притронулась и глазом, а ненароком и пальцем, к потомку уникального сооружения году, наверное, в 1961-м, ещё на Спартаковской, в кабинете главреда «Вопросов литературы» Виталия Михайловича Озерова, забирая первую отредактированную мной и подписанную им рукопись. Долго на том столе монумент письменности не застоялся. Озеров рукописи не мурыжил, канцелярских цацек не выносил, но выбросить вроде бы стрёмно: казённый. Вот и сослали в литредакторский пенальчик. Пока здесь ютились мои друзья-товарищи (Дмитрий Николаев да Анатолий Кузнецов), мы там и секретничали, а то и кофейничали. Комнатуха была узко-длинной, с единственным на всю редакцию незанятым рабочим местом. Здесь-то и осел-прижился шедевр совдизайна, отвернувшись к окну, из которого круглогодично дуло. Впрочем, некоторое время спустя в «теоретическом» пенальчике обосновался Серго Ломинадзе, сын сталинского соратника Виссариона Ломинадзе. Выгородив угол, он перенёс в свой закут и беспризорный чернильный дворец. Кофепития сразу же прекратились. По причине необъяснимого (моего с ним!) разногласия по всем литпараграфам. Николаев, успевший с Ломинадзе впритык поконтачить, напутственно убеждал: диалог, размена чувств и мыслей – не его жанр. Бывших наследных принцев Республики Советов не бывает. Как тебе с ним общаться? Держать дистанцию и не перечить. Ну, как Пушкин советовал: «Добро, воевода, / Возьми себе шубу. / Возьми себе шубу, / Да не было б шуму». Малые шумы меж нами и впрямь прекратились, но однажды мы всё-таки расшумелись. Из-за Лермонтова. Точнее, из-за его юбилея. 100-летие (1814–1914) стёрла Первая мировая. Столетие смерти (1841–1941) – Вторая. И вот 1964-й. В ноябре 150-летие. Юбилей общий, а Лермонтовы у нас с Серго Виссарионовичем неузнаваемо разные. Мой: «Но угаси сей чудный пламень, / Всесожигающий костёр...» Его: «И царствует в душе какой-то холод тайный...» Мой: «Мне нужно действовать, я каждый день / Бессмертным сделать бы желал...» Его: «Печально я гляжу на наше поколенье... В бездействии состарится оно...»
Вулкан, поколебавшись, взорвался. Пресс-папье поползло в мою сторону... Но я его всё-таки перехватила на самом краю столешницы. Поставила на место и кубики чернильниц. А юбилей всё едино замяли. В октябре 1964‑го «свергли» Хрущёва. Что вверху, что внизу – всё дыбором. Как, впрочем, и в следующие Лермонтовские даты. И в 1991-м, и в 2014-м.
О стеклянном свидетеле своего первого пожизненного разномыслия я позабыла бы напрочь, когда бы случай не подбросил почти заподряд две рифмующиеся встречи с его двойниками. На одного вскорости напоролась не где-нибудь, а в ИМЛИ! При обсуждении второго издания сдаваемого в набор последнего тома уникального есенинского пятитомника (1961–1962), первого посмертного собрания сочинений поэта. Письменный монумент красовался-важничал на председательском месте, на котором в тот день высился Юрий Львович Прокушев. Не знаю, предвидел ли он уже и тогда блистательное своё будущее (главный редактор приснопамятного издательства «Современник» (1970–1979) и несменяемый «командарм» есенинского ополчения), но сидевшая напротив ЮП и рядом со мной аспирантка всерьёз опасалась за английские свои колготки. И не зря. Воспользовавшись отсутствием Корнелия Люциановича Зелинского, автора и издательского проекта, и вступительной статьи, он до того во гневе размахался руками, что на нас только чудом не рухнуло скопом всё монументальное громадьё письменного прибора. Мелочь, конечно, к тому же выпавшая из другого сюжета, но упоминаю о ней не между прочим, а для «тройственного созвучия», поскольку главная, по сказочному счёту, третья встреча с памятником «прекрасной эпохи» ещё впереди. Впрочем, неподалёку.
1967-й. В «ЛГ» чуть ли не весь январь зимние праздники. 1 января юбилейного года газета потолстела вдвое (!!!) и решительно распалась на две тетради. Второтетрадники, мобилизованные и призванные на борьбу с неустройствами общественно-экономического «без-Порядка», «пьют шампанское». Гуманитарщики в тайном миноре. Окололитературными скороделками первую – фасадную – тетрадь не заполнишь. После процесса над Синявским и Даниэлем (1965–1966) литкарусель, хотя и изображает движение, свершений не обещает. Александра Борисовича Чаковского, пять лет как владельника сотен двух крепостных, благодушие подданных душ раздражает. Как и затянувшиеся торжества. Во весь голос чихвостит расслабившихся коллег. Ну и что? В своём праве. Когда б не вкрадчивая Чак-энергия, так и остались бы многоумной обслугой при издании «средней упитанности». А им хоть бы хны. Психическая атака, дескать. Если вздумает кого-нибудь тайно изъять, артподготовки не будет. Телефонно, впрочем, активничают: авторский запасник расширять-таки надобно. Вот и меня то переманивают с пятого этажа на шестой, то заманивают выдвинутым на премию братьев Васильевых Василием Шукшиным. Поначалу отбрыкивалась. То немногое, что опубликовано до 1967-го и в «Октябре», и в «Новом мире», и в «Смене», ни в какое сравнение с «Привычным делом» Белова не шло! Но Нина Подзорова в два голоса со Смоляницким всё-таки уговорили. Чак, мол, целую литгазетовскую пятилетку (с 1962-го) осторожничал, не задевал «почвенников», опасаясь, как бы философическая тяжба не обернулась коридорно-коммунальной перебранкой (да ещё и с антисемитским подтекстом). Шукшин, по его разумению, та центростремительная фигура, что может объединить и все вкусы, и все позиции. Может быть, может быть... Но мне-то другое виделось. Меж нашей тогдашней малоформатной прозой и доморощенным кино-нео-соц-реализмом перекрёстное опыление, что в случае с Шукшиным и грубо, и зримо. Зримо, но непонятно: ломающий все барьеры личный его Фавор уникален или безличностно закономерен? Да и вообще... Может ли что-нибудь доброкачественное получиться из скрещивания прозы и кинематографа? Что? Мулу-подобный казус или жизнеспособный гибрид? Не только убедительного, но и гадательного ответа и через полвека всё-таки нет. Боюсь, что и вообще нет. Но той давней зимой…
Новоназначенный, шапочно знакомый по «Знамени» Соломон Смоляницкий – человек и обходительный, и добрый. Сообщать, что моего Шукшина Чак «зарубил», ему некомфортно. К тому же, кажется, и впрямь не догадывается, с какой стати при таком раскладе понадобилась «очная ставка» с неудачным автором. И в самом деле, какого чёрта?! Явились тютелька в тютельку, а четверть часа торчим как ходоки на пороге огромного, якобы ещё по вкусу Симонова «оборудованного кабинета»? Смоляницкий откровенно закисает, я же – наоборот. Виталий Сырокомский, первый зам АБЧ, свои воспоминания о нём назовёт завлекательно – «Загадка патриарха», но при этом доведёт изображение почти до карикатуры: маленький, некрасивый, сутулый. Волосы забриолинены. Умная дочка многолетнего главреда «Знамени» Надежда Кожевникова вместо сырокомского грубоделия сделает элегантный портретный набросок: «Лощёный, барственный, от дорогих ботинок до сигары, свисающей с брезгливой губы». Обувка, кстати, и в мою фотопамять попала: «Он джентльмен! Посмотрите на его ботинки!» (из новой английской прозы, какую АБЧ публиковал в «Иностранке» в бытность её главредом в 1958–1962 гг). Да, стены облицованы породистым шпоном, но не под служебный апартамент советского министра печати, а как бы под командный офис совладельца Великобританской медиа-корпорации. Пока небольшой, но набирающей тиражи и влияние. Ассоциация, естественно, не по смежности, а по сходству и в проекции воспоминаний. В тот же январский день любопытство, интригуя, раздражали мелкие детали, а больше всего плохо различимый с моей, стоячей, «точки наблюдения» вроде как знакомый предмет. Переменив незаметно позу, а значит, и ракурс, на мгновение прозреваю. Несмотря на общекабинетный англоманский антураж, на главном, с телефонами, длинном столе восседает-заседает не что иное, как второй двойник Стеклянного Письменного Дворца! Правда, поймать его в фокус затруднительно. Чаковский, мелькая, застит. Он жонглирует телефонами с ловкостью то ли фокусника, то ли теннисиста. Наконец звонки прекращаются. Смоляницкий получает свои огрехи, а я свою тяп-ляп машинопись, точнее, идеальную её перепечатку. На финской бумаге и через два интервала, в которые вписан изменённый до неузнаваемости мой бывший текст. Почерк, разумеется, незнакомый, но об авторстве правщика догадываюсь... Догадываюсь, но поперёд батьки в пекло не лезу. Загламуренные нынче байки про слабонервных сочинителей, каковых якобы отпаивали валерьянкой после показательных «издевательств» Чака, не слухи, а жанр. Но и батьке недосуг лясы-балясы точить... Пока жонглировал телефонами, курительная его трубка закапризничала, и он неожиданно раздражённо стал приводить её в рабочее состояние. Ситуация, секунду назад стереотипная, сдвинулась, развернув в мою сторону дубликат старой знакомой – увесистый тёмно-зеленый квадрат стеклянной пепельницы. По прямому назначению ни сам АБЧ, ни его собеседники этой бандурой наверняка не пользуются. Здесь она вроде как нечто коллекционное, но при этом ещё и полезное: мусорница. Почуяв, что аудиенция выходит на последнюю прямую, Смоляницкий вынимает себя из гостевого кресла. Но делает это так резко, что пепельница от него словно отворачивается, и меня тут же разбирает безудержный смех. Нет, нет, не нервический – самый что ни на есть натуральный. Загоняя мусорницу на место, я задеваю локтем микросветильник, и в круге света оказывается озадаченное лицо Чаковского, внезапно помолодевшее на десяток лет...
Зима 1957–1958 гг. То ли Ивану Фотиевичу Стаднюку, то ли Константину Ивановичу Поздняеву, оба пока ещё начальствуют в «Советском воине», потребовался очерк о художнике Юрии Непринцеве. А я не то чтобы в Питер-командировку напросилась, я лишь недавнюю выставку ленинградцев в Манеже сдуру «жвалила»... И вот теперь, получив командировочные, мандражирую. Подруга вникла и выручила. Добыла рабочие телефоны Трёх Граций – однокурсниц по журфаку ЛГУ. В отличие от подруги, Грации к ленинградскому ТВ притулились, так что поиски координат Непринцева изобретательности от меня не потребовали. Однокурсницы мигом всё выяснили да ещё и на новоселье зазвали. Там, мол, и пообщаемся. А то некогда, ой, некогда... Новоселье оказалось чисто питерским. Мать новосёлки, забрав старенькую свекровь, дочь отселила. Вместе с бабулей уехало с Васильевского острова на Охту и всё остальное, включая и старинную мебель. Впрочем, Грации не растерялись. Из ненужных на Охте картонных коробок с книгами и содержимого здешнего кухонного столика уют обустроили. Да и гости не одну снедь, но и стаканы прихватили. Под стаканы и разговорчики – обычный постуниверситетский застольный пинг-понг. Да ещё и в девическом варианте. Я совсем было собралась сматываться, присоседившись к семейной паре, присланной родичами на помощь, но тут навзрыд затрезвонил дверной звонок... Три Грации ринулись в коридорчик, чтобы хором представить нового гостя: Александр Чаковский! Урождённый ленинградец. Наш козырной автор. А новосёлка, сияя, добавила: «Авторов много, а он Друг!»