Леонид Леонов: «Игра его была огромна». – М.: Молодая гвардия, 2010. – 569[7] c.: ил. – (Жизнь замечательных людей: Сер. биогр.; вып. 1227). – Издательская программа правительства Москвы. – 5000 экз.
Эта книга читается с неослабевающим интересом, и не только потому, что хорошо написана – живо, ясно, лаконично и временами образно.
Но кого сегодня удивишь умением писать!
Вероятно, немаловажную роль здесь сыграло то обстоятельство, что герой книги Леонид Леонов (1899–1994) – фигура в некоем роде мифическая (писатель прожил без малого почти весь XX век) – воскрешён для новых поколений писателем уже века XXI. Молодым, известным, вошедшим в мейнстрим текущего литпроцесса, если не сказать модным: он непременно входит в «обойму» дарований, определяемых критикой как самые успешные и значимые (хотя, заметим попутно, не всегда между ними можно поставить знак равенства). Это значит, жанр традиционного жизнеописания, получая прописку в новой современности, естественно приобретает и скрытые дополнительные резервы к творческой энергии, сопрягаемой с понятием новизны.
Новизна в искусстве – это всегда прыжок в сторону, считает французский поэт и философ Мишель Серр. Что на «языке родимых осин» (по выражению Леонова) может означать игру. Игру – на литстратегии, на расшифровке символов и кодов, на постановке эксперимента. Игру на поле читательского сознания. Тем более заразительную для него – а серия «ЖЗЛ», напомним, рассчитана на массового читателя, что возникает сразу же, незамедлительно, без долгой раскачки.
В предисловии к книге, воспользовавшись правом «от автора», Захар Прилепин сразу же раскрывает свои карты перед читателем: мир Леонова сложнейший, судьба амбивалентна, не стоит ли её представить не в одной, а в двух версиях: как «несомненно успешную» (сов. пис., многократный лауреат, орденоносец, «Русский лес» и что-то там ещё) и как безусловно трагическую (распад семьи, Гражданская война, провал в университет, жестокая рапповская критика, причисление к «попутчикам» революции, запрещение пьес, страх ареста, вначале растерзанный в пух и прах «Русский лес» и борьба вокруг него, постепенное исчезновение в конце 80-х годов из эпицентра литературной жизни).
Как посмотреть на эти два варианта судьбы – выбор остаётся за читателем. Автор же книги берёт на себя смелость, обязательство – «не без трепета», по его словам, «совместить, сшить не самой ловкой иглою» в нашем повествовании обе эти жизни воедино».
«Нашем» здесь не для красы слога. Это – принципиальная установка, позиция автора. Вероятно, в целях большей объективности, а может быть, потому, что лично не знал своего героя, Захар Прилепин отказался от первого лица повествования, предпочтя ему «мы», «нас», сохраняя тем самым дистанцию между Ним и нами. Мастером – художником и «последышами» (Г. Адамович).
«Игра его была огромна» (читай – трагична).
Эти слова, сказанные Леоновым о своём герое (Глебе Протоклитове в романе «Дорога на Океан»), Захар Прилепин прилагает к самому автору – писателю Леониду Леонову и выносит в подзаголовок книги. Это – ключ, шифр к биографии на всём пространстве текста.
Зададимся вопросом: насколько это уместно в случае Леонова?
Сошлюсь на личный опыт своих бесед с писателем (а они велись в последнее десятилетие его жизни с 1985 по 1994 год), когда на вопрос, как написать его биографию, он отвечал вопросом: «А как написать биографию Достоевского?» И начинал размышлять вслух: Мёртвый Дом, Апполинария Суслова, неудача и разрыв с Тургеневым, нищета Раскольникова… События реальной жизни писателя перемежались с событиями им созданной, художественной.
А применительно к себе говорил примерно так (словно «примерно» здесь не случайная оговорка, а неизменное пожелание Леонова при передаче его слов пользоваться не прямой, а косвенной речью): так как самые яркие места романов были у автора, созданы им, то можно было бы написать биографию автора через его героев.
Однажды я – не без умысла – привела Леониду Максимовичу строки румынского поэта Никиты Стэнеску: «У поэта, как у солдата, нет личной жизни, Жизнь личная его лишь прах и пыль», – с тем чтобы он дал свой комментарий: а личная жизнь романиста? В чём она? В героях романов? В авторе? В магическом кристалле образа?
Писатель ответил, что не знает такого поэта, но он прав. У него самого – нет личной жизни: она – в его персонажах.
Леонов неоднократно обращал внимание своего собеседника на то место из его статьи «Похвала жанру», где говорится: «Пусть литературоведы будущих времён рассматривают на фоне нашей эпохи написанные нами произведения, которые мы сами оглядываем с чувством неизбежности, исполненного долга и отчаяния».
Сколько неподдельной горечи и боли в этих словах Мастера – и ни капли игры или рисовки!
Захар Прилепин – не литературовед, но, воскрешая биографию Леонова – «следователя по особо важным делам человечества», именно на фоне «нашей», советской, эпохи ему удалось прочесть многие её трагические страницы, подчас пропущенные исследователями, подчас недоступные в силу ряда причин, подчас тщательно скрываемые: ведь у каждой биографии есть своя таинственная глубина, в которую непросто заглянуть, тем более в леоновскую.
И здесь автору жизнеописания Прилепину помогает Прилепин-прозаик с его умением выстроить художественную биографию, опираясь на разнообразный арсенал средств, приёмов, эффектов беллетристического письма, – построить интригу, показать характеры живых «всамделишных» людей, с какими судьба сводила Леонова.
Неслучайно так удались в книге первые начальные главы – а всего их 13, – по традиции приходящиеся на детство и юность героя. Когда перед нами возникает не маститый Леонов, а мальчик Лёна, который учится в гимназии, живёт в Замоскворечье. В доме деда Леона Леонова, купца, державшего бакалейную лавку (Прилепин не скупится на живые детали и подробности, воссоздающие эту колоритную фигуру «исключительной суровости и доброты», вплоть до точного адреса лавки с большой вывеской: «Леоновъ, Зарядьевский переулок, 13); переживает распад семьи, постоянно наезжает на Север, в Архангельск, где отбывает ссылку отец Максим Леонов-Горемыка, поэт-самоучка по прозвищу «леоновский арестант», так как подвергался аресту за революционные стихи и около двух лет (с 1908 по 1910 год) просидел в тюрьме (судьба этого человека, запутавшегося в своём непростом времени, требовавшем незамедлительного выбора, пожалуй, впервые воспроизведена у нас столь целостно и объёмно). Отец Лёна редакторствует в ежедневной газете «Северное утро», выходившей на четырёх полосах и старавшейся информировать читателя обо всём на свете – от последних событий в мире до рекламных объявлений о спектаклях Интимного театра (здесь к Прилепину-прозаику подключается исследователь, ценящий документ, архивный источник и умеющий работать с ним – передать вкус, цвет, аромат того давнего, начала XX века, исчезнувшего времени).
Для нас в творческой биографии Леонида Леонова представляет интерес тот факт, что на северных страницах газеты печатались его первые поэтические опыты: «Другу», «Песня», «Сон», «Мысли» и др. Как и великие прозаики XX века, Бунин, Набоков, Платонов, он начинал со стихов, рано бросил и больше к ним не возвращался. Почему? На мой вопрос Леонид Максимович отвечал так: в стихах ему было тесно; стихи труднее писать и легче. В стихах всегда есть перила – ритм, размеры, рифма. В прозе свободы сколько угодно, любые направления. В искусстве можно как угодно, чтобы было хорошо.
Но леоновская проза, в особенности ранняя, 20-х годов, никогда не расставалась с поэзией – в её влажной таинственной глубине – то языческой, то восточно-орнаментальной – ярко мерцают крупные метафоры: «Не слышно ни для кого зацветает клюква на голом лице болот» («Гибель Егорушки»), «Ветер течёт и растаптывает глубины» («Уход Хама»).
«Время есть жидкая среда, в которой подрастает культура метафор», – считает Набоков. Но оно же исподволь формует и отпечаток Судьбы.
Пристально вглядываясь в «театр событий и лиц» (Леонов), сложившийся на Русском Севере в годы революции, февральского брожения и Гражданской войны, автор жизнеописания нащупывает едва ли не самый трагический узел биографии своего героя. И здесь Прилепин выступает в роли первопроходца, открывая нам на основании найденных архивных документов белогвардейское прошлое Леонова, о котором не знали даже его близкие люди.
Писатель тогда уже осознавал, что клеймо прошлого будет висеть на нём всю жизнь и, как мина замедленного действия, может взорваться в любую минуту. Если вспомнить, какие «железные страницы» пролистывало время 20–30-х годов, как жестоко била Леонова рапповская критика, причислив к так называемым попутчикам (писатель в одной из наших бесед вспомнил такую подробность: однажды в газетах проскочила такая фраза: «попутчиков надо рассматривать с оттенками». Киршон, выступая на съезде партии, заявил: нас заставляют рассматривать оттенки, не лучше ли их всех поставить к стенке. «Вот в каких условиях мы развивались и работали…»), то можно понять, что писателю было чего бояться и скрывать в своей биографии – страх ареста, по воспоминаниям близких, долго жил в семье Леонова.
Но выдавали герои – люди с «тёмным прошлым», которые пытались и не могли вписаться в советскую действительность, получая прописку на страницах романов «Барсуки», «Вор», «Дорога на Океан», «Русский лес», да и той же «Evgenia Ivanovna».
Захар Прилепин находит многим из них прототипы, улавливая сходство людей и положений с персонажами, протягивая нити созвучий из Гражданской войны к более поздним временам.
Сам же Леонов неизменно настаивал на том, что прототипов у него (за редкими исключениями) никаких не было. «Герои – это всё срезы самого себя. А ведь это любопытное явление: про автора ничего не известно (вроде как в руках у вас книжка без корешков и титульного листа), но вы знаете, что всё, весь этот материал прошёл через авторское сознание, стал слепком его самого. На основе этого можно написать биографию писателя. Подсмотрев её через его персонажей. Все перипетии позволяют додумать, переосмыслить, какие сферы в нём бунтовали… Всё то, что пролилось у писателя наружу, – это отблески бурь, происходивших там – внутри!» (Из беседы Александра Лысова с Леоновым от 30 октября 1981 года).
Вот ведь какая странная вещь: чем более в ходе жизнеописания нам становится известно о Леонове-авторе, тем сильнее ускользает загадка его человеческой личности. Интуитивно почувствовав это, Захар Прилепин делает сильнейший композиционный ход. В центр биографии ставит главу «Современники». Эпиграфом к которой можно было бы поставить тютчевское «Счастлив, кто посетил сей мир В его минуты роковые! Его призвали всеблагие Как собеседника на пир». Собеседниками Леонова на пиру эпохи, собиравшей кровавую жатву, выбраны в книге Булгаков, Есенин, Горький, Сталин. Впрочем, они ими всегда были – с каждым из них писателя связывали личные и творческие отношения. Они существовали, оставив неизгладимый след в его судьбе. С каждым из них общая эпоха, общее время, в котором они находились, вело свою игру, и эта Игра была огромна и трагична. Отблески её лежат на Леонове-человеке и Леонове-художнике.
Поставленный в такой ряд Леонов смотрится как остросовременный писатель, каким он, впрочем, всегда был, чей литературный статус к середине 20-х годов был достаточно высок. И чьи отношения с писателями были сложнейшими. Как в случае с Булгаковым, с которым он познакомился в Коктебеле, в гостях у Волошина, но близко не сошёлся, даже не сдружился. Писатели, как это нередко бывает, ревниво следили друг за другом, внимательно читая каждую новую вещь. Прилепин делает очную ставку текстам обоих художников – «Вора» Леонова в первой редакции и «Мастера и Маргариты» (Булгаков начал писать свой роман два года спустя после выхода леоновского «Вора»), где в леоновском пространстве появляются два похожих гражданина: один – в «клетчатом демисезоне», другой – «одетый в летнюю серенькую пару», и надо сказать, подмеченное сходство словесной походки, общность деталей и стиля убеждают, что писатели очень близко подходили друг к другу в своих исканиях…
Сам Леонов в наших беседах лучшим романом у Булгакова называл «Бег», но избегал разговора о нём; чувствовалось, он, переживши Булгакова почти на полвека, ревностно переживал славу его «Мастера» и строил в «Пирамиде» явление «чуда» с учётом того, как это было у Булгакова. Но по-своему…
Гораздо более тёплые человеческие отношения, хотя не менее сложные, сложились у Леонова с Есениным, с которым он познакомился в 1925 году и не раз встречался на квартире Галины Бениславской.
Прилепин считает, что у Леонова возник и свой литературный интерес к Есенину – ему нужна была «живая плоть и кровь» для своего героя Дмитрия Векшина. Именно, как он пишет, «взгальная есенинская судьба» послужила канвой для «Вора» в первой редакции. Даже внешние, красочные, «вкусные» детали, как то: роскошная шуба, дорогая енотовая шапка, «бачки», поразившие Леонова при первой встрече с Есениным, придутся впору персонажу. Прилепин справедливо пишет: «И с выдуманным Векшиным, и с реальным Есениным у Леонова отношения сложатся на всю жизнь. Судьбу первого Леонов будет переписывать трижды и в конце концов Митю безжалостно и мстительно убьёт, ко второму станет возвращаться в своих трудных неоднозначных размышлениях».
В книге приводится потрясающее свидетельство – воспоминание Леонова о том, как поздней осенью 1925 года он ходил вместе с Есениным в Ермаковский ночлежный дом в Москве. Этот факт заслуживает комментария, и жаль, что Прилепин, в угоду беллетристическому письму, отказывается от него. Мандельштам говорил о Есенине, ему можно простить всё за одну строку: «Не расстреливал несчастных по темницам».
Когда Леонова спрашивали о Есенине, он отвечал, что перед ним виноват, не уточняя, в чём его вина. Но это, похоже, было нечто большее, чем вина частного человека. Это было чувство человека эпохи, у которого революция украла счастье (неслучайно аббревиатура ВОР может быть расшифрована и как Великая Октябрьская революция). Ведь Леонов в конце жизни прямо высказывался: «Из революции можно смотреть только в могилу».
Замечательный исследователь творчества Леонова Александр Лысов в статье «Леонид Леонов о Сергее Есенине» (из бесед с писателем) отмечает: образ Есенина сочетался у него не только «с безмятежною страною берёзовой рощи», но и с символом «России, которую мы потеряли».
Для Леонова Есенин и не литературный персонаж, поскольку целиком не вписывается ни в один тезис. Ни в святотатство, ни в смирение, а подлинно «эмоционально-трагическая фигура».
Лысов точно заключает: «Не для одного Леонова есенинская судьба была испытующей в адрес революционной нови, звучала предельно натянутой струной в грозовом аккорде тех лет: как мир обезличенных «кожаных курток» отнесётся к праву личности «на песенную неповторимость…»
Эпоха перерезала птице горло, считал Леонов, «чтобы узнать, каким местом она поёт». В самом уходе Есенина, по мысли писателя, «было что-то невозможное. Многие, причастные к его жизни, понимали, что «тучка золотая» отделяется от всеобщего удела, уходит неведомо куда. Но никто не знал, как совладать с метафизикой надвигающегося события…» (Из беседы Лысова с Леоновым 10 июля 1994 года).
Это за месяц до смерти Леонов вспоминал не только Есенина, но и свои тогдашние ощущения, предчувствие и своей надвигающейся Судьбы. Всё связалось в один трагический узел – давление партийной цензуры, запрещение на постановку пьес, а если их и ставят в театрах, то на следующий день, как правило, жесточайшая проработочная критика в печати; новое беззастенчивое вмешательство партии в самое сердце творчества – предложение ввести комментарии к роману «Дорога на Океан» прямо в текст. Писатель отказывается, ведь он графически расчисляет роман, и это мысли не только его, но и другого человека. После этого, рассказывал он, начался погром. Вызвали его к Ангарскому в Агитпром. «Что вы делаете, – говорю. – Молотком по голове. Я – инструмент нежный. Сломаюсь».
Но у Леонова оказались защитники в лице Горького и Сталина. Главы книги о пролетарском писателе и вожде читаются с захватывающим интересом, так как известное и малоизвестное, разрозненные факты, суждения, оценки здесь сведены автором жизнеописания воедино, в историю сложнейших взаимоотношений, имевшую свои начала и концы. В романную форму: взаимопритяжение и разрыв.
Высоко ценя талант Леонова, в особенности его раннюю прозу, видя в нём наследника традиций русской классической литературы Гоголя, Толстого и Чехова, Горький, особенно на первых порах, относился к Леонову в высшей степени хорошо, всячески защищал, помогал, дважды – в 1927 и 1931 годы – приглашал к себе в гости в Италию.
Однажды в Сорренто, рассказывал мне Леонов, он увидел огромный аквариум, в котором обитали всевозможные обитатели моря. Над ними производили всяческие опыты. Вдруг учёный впрыснул осьминогу какую-то жидкость, и он стал краснеть. Его внимание привлекла шелестящая трава – когда рыбки соприкасались с нею, они испуганно отскакивали: трава шелестела. Это оказалась каракатица – с неё содрали кожу и остались одни нервные волокна – они жили. «Это мне напоминает картины некоторых современных художников», – заключил свой рассказ Леонид Максимович.
Но жизнь затмевала любые картины. Именно на квартире Горького, где писатели обычно встречались со Сталиным, произошёл эпизод, который воспроизводит Прилепин, чуть ли не стоивший Леонову жизни. Сам писатель рассказывал его в несколько ином варианте. Когда после вопроса зампредседателя ОГПУ Генриха Ягоды: «Так что же вам, писателям, надо?», обращённого лично к нему с провокационной целью, все замерли, а он похолодел от ужаса – сейчас могла бесповоротно решиться его судьба так же трагически, как у П. Васильева, С. Клычкова и многих других русских литераторов, то он, по его словам, взъерошил волосы, послюнявил чуб – сыграл под простачка, сказав: «А что нам, писателям, кроме баб и водки, ещё нужно?»
Все засмеялись, облегчённо вздохнули. Леонов был спасён. Надолго ли? Оказалось, на целую жизнь.
Так что же, это была игра? И она была огромна?
Нет, скорее «самостоянье человека», что, по Пушкину, любимому поэту Леонова, «залог величия его».
Леонов – это новый, непривычный для России тип писателя: не пил, не гулял, не куражился, не разбазаривал время; человек с великолепно развитой защитной системой жизни, когда защитой служили природа, лес, кактусы и растения, которые он разводил, птицы и рыбы, с которыми он разговаривал. (Прилепин приводит запись из дневника К. Чуковского, поражённого этим чудесным зрелищем, которое ему сразу же захотелось заорганизовать.)
В свою формулу человека Леонов вписал постоянный труд («Я работал, работал, работал…»), но не труд подёнщика с пустыми глазами. А мастера.
Не исключено, как справедливо считает Прилепин, что именно в этом качестве его ценил Сталин, вынося свои суждения о писателе, – как ценил Шолохова, Булгакова, Пастернака.
И свои «последние долги» Сталину (так называется одна из глав книги, где есть окончательное осмысление загадки этого современника) Леонов отдаёт в форме «Пирамиды», которую он выстраивал в течение полувека.
Память Леонова, работавшая над «Пирамидой», хранила живые свидетельства о казнях, лагерях, о страхах и предательствах. Мысль о закопанных в одну эпоху миллионах мучила писателя, ведь, по его словам, «это требует особого разговора с переходом в высший регистр мышления». Одно дело, когда умирает Иван Ильич один, когда погибают сразу тысячи, сотни тысяч, миллионы, – приходит страх, наступает паралич мысли, тут сама бумага загорается».
Переход в «высший регистр мышления» случился.
В «Пирамиде» есть картина фантастического зрелища гигантской стройки – ГУЛАГа, где возводится исполинская статуя «отца всех времён и народов» Сталина, увиденная глазами будущего узника Вадима Лоскутова. Ему «посчастливилось» – он увидел нечто символическое – над гигантским «карнизом брови, на закраине нижнего века» сидящего бестрепетно, с полным равнодушием к собственной судьбе подзапущенного мужичонка из российской глубинки».
Приём? А может быть, единственно возможное для Леонова решение: именно так сказать о мучившей его загадке русской истории – равнодушии русской души к своей судьбе?
Мастер остался Мастером. Но был бы доволен Сталин, доведись ему прочесть эту книгу Леонова? И повторил бы он те слова, которые сказал о нём: «Леонов может отвечать…»?
Удивительно: глава «Мастер» в жизнеописании Прилепина – самая короткая в объёмной книге, полторы странички, и самая «отписочная» по содержанию: хроника того, какие награды Леонов получал (читай – не получил) к началу войны. Между тем она, эта глава, могла стать основополагающей в биографии не просто писателя-художника. И его художественного мира.
Нам скажут: это – опять же – биография, а не литературоведческая или критическая книга.
Но достаточно взглянуть в обширную библиографию к книге, где приведены основные издания произведений Леонова – 5 собраний сочинений, 9 романов, 9 повестей, 15 рассказов, 9 пьес, и это не считая публицистики, статей, всевозможных докладов, в том числе о Толстом и Горьком, чтобы поразиться, что всё это наработано одним человеком. Мастером. Кажется, и само долголетие было здесь не подарком судьбы, а продлевалось духом художника, стремившегося к завершению своих творений.
Мастерство – постоянный предмет размышлений Леонова в его статьях и отдельных замечаниях, рассыпанных в устных разговорах. Собрать бы их, свести все воедино в одну книгу – Леонов о художественном труде, – цены бы ей не было для новых поколений читателей.
В наших разговорах особо запомнилось высказывание – ответ на мой вопрос, чем вознаграждается каторжный труд художника. Леонов, верный себе, оттачивая каждое слово, вплоть до ритмических пауз и знаков препинания, и являя тем самым наглядный образец своего отношения к слову, продиктовывает его вслух, и оно приводится в дословной записи: «Труды художника оплачиваются нечастыми озарениями, возникающими, как правило, как звезда, которая сразу же объединяет в целое разбросанный, не осмысленный ещё хаос произведения».
Сам Леонов в качестве примера такого случившегося с ним однажды «озарения» приводит то место из «Русского леса», где, по его словам, дана «тончайшая констатация смерти теневого героя романа, Полиного дружка Родиона: муравей, пробегающий раскрытый, почти живой, глядящий в небо глаз убитого солдата».
Замечает ли такую «звезду» читатель? Да, неслучайно Прилепин, тоже отметивший этот образ, приводит примеры его растиражирования и проштампованности в современной поэзии.
Или такой вот пассаж из романа «Дорога на Океан» – речь идёт о встрече героев – артиста Закурдаева и Лизы: «И вдруг, расхохотавшись, как была, в шубке, вскочила к нему на колени. Сквозь тонкую рубашку он кожей ощутил зимний холодок её пуговиц… Его брови извивались, похожие на уколотых гусениц».
Что это такое, как не эротика, приправленная тонкой иронией, выдающая в Леонове мастера русской психологической традиции, школы Достоевского (особо ценимого им). И в то же время это совсем не «сухой», «головной», как иногда считают, а остросовременный писатель ледяной страсти.
В рамках так удавшейся Прилепину главы «Современники» неплохо смотрелась бы фигура Набокова, о котором Леонов говорил мне, что он «умный, интересный, но «Лолиты» его не понимает. Сопоставление с Набоковым («мы с ним разных школ») помогло бы лучше понять особенности психологического леоновского письма, а также вывело бы разговор к теме: «Леонов и Русское зарубежье» («Что там с Леоновым? Как там Леонов?» – с тревогой и надеждой вопрошал с «другого берега» русский эмигрантский критик Г. Адамович: «С кем вы, мастера культуры?» – в современном изводе).
Где-то с 8-й главы жизнеописание стремительно теряет свой нерв, динамизм, занимательность. Даже трагические события в личной жизни Леонова – пожар в доме, утрата библиотеки, пророчество Ванги, смерть жены, трудное завершение «Пирамиды» (разговор о ней ведётся торопливо, под занавес) – не меняют общей тональности повествования, теряющего набранную вначале высоту.
Думается, это случилось потому, что отсутствует личная ответственная леоновская тема «помпейских слепков» – отношения к культуре и культурному наследию. Излюбленная мысль писателя о том, что после двух сряду ожесточенных войн нужны особые средства, чтобы пробиться к сердцу читателя. И что своей посильной задачей он считает сложить миф, в который вошло бы его время.
Запечатлеть миф в современных поворотах можно при условии понимания того, о чём думает один из леоновских героев: «…культура… не ящик со старыми книгами, хоть и почтенными книгами, а д7вижение, действие, способность мыслить д а л ь ш е».
Леонов тяжело ощущал утрату этой способности, столь обострившейся в годы перестройки, которые он застал, – и падение нравственности («экологически запущена душа»), и игру на понижение культуры («исчезла интеллигентность»).
Вопрос о массовой культуре представлялся ему едва ли не одной «из самых сложных, каверзных и опасных проблем, сходных с подводными минами, которые устанавливаются в узких проходах».
Вообще свидетельствую: годы перестройки, совпавшие с его предсмертными годами, он переживал с трагическим чувством неизбывной боли, и уже это он, а не его герои делает ошеломительное признание: «Здесь, в этой эпохе, на этих опасных, роковых, головокружительных координатах со своей болью обитаю «я», хотя есть и другая боль девятью порядками опаснее.
– Какая?
– Не скажу.
– Эта боль связана с профессией?
– Нет, это сильнее всякой профессии. Это та боль, о которой, если автор заслуживает, пишут полвека спустя. Эта боль экстирпации (удалению) не подлежит. Она экстирпируется вместе с душою».
О чём хотел сказать Леонов в одной из наших последних бесед, остаётся загадкой. Чувствуется же одно: здесь завязан другой, уже трагический узел его посмертной биографии. Где герои Человек–Бог–Душа–Человечество… И это не Игра, а Бездна. В которую страшно заглянуть…
«Читая Леонова, – пишет «от автора» Захар Прилепин, – иногда будто бы скользишь по-над ясной водой, но иногда словно продираешься в тяжёлом буреломе, под хруст и хряст веток, глядя вослед заходящему, оставляющему тебя в чёрном лесу солнцу.
И только упрямый путник будет вознаграждён выходом на чистую, открытую небу почву, где струится холодный ключ, целебнее которого нет».
Спишем «хруст и хряст» на издержки стиля современного прозаика и зададимся вопросом: чем же будет вознаграждён «упрямый путник», то бишь читатель, прочитавший книгу Захара Прилепина в 570 страниц?
Пониманием того, что это первая биография Леонова. Будут другие, но это – первая, и этим всё сказано.
Критик же, как всегда некстати, припомнит леоновское: «Литература – это мышление, а не описание».