(Отрывок из рассказа)
Вдруг женщины, стоявшие у гроба, заголосили так, что границ воспоминаний, которыми она окружила себя, как будто и не было, её подняло. Выделялся голос золовки; он не был похож на прежний, в котором скорбь всегда была смешана с какой-то обидой, недовольством, – сейчас в нём слышалось одно лишь безысходное горе.
Есма посмотрела туда. Будто насильно отрывая ноги от земли, которая не хотела отпускать его, шёл её свёкор Естана, пока ещё крепкий, не старый. Езуг рассказывал, что в немыслимой глубине веков, на заре своего возникновения предки так назвали божество Солнца. Те, которые нарекли его божьим именем Естана, понятия не имели об этом. Но дошло имя, как дошёл его народ, его род, следы которого ведут из тех же глубин, в нескончаемых схватках с врагами, жаждущими крови. Они вынесли из этих схваток свой дух, свою жизнь… Вот один из них, плоть от плоти… Идёт к гробу, в котором лежит его единственный сын с простреленной грудью. Идёт, словно ему приходится за это краткое время покрыть бесконечное расстояние, что прошли его отцы… Хороший человек, заботливый хозяин, золотые руки, безошибочно определяющий, когда ранней весной в деревьях оживают соки, никогда не стрелявший по живому, кроме как по ястребу, схватившему цыплёнка…
Предстоявшие десять-пятнадцать шагов были для него самыми тяжёлыми. Каждый шаг – как ещё один год жизни. Он ступал с трудом, словно преодолевал неимоверное сопротивление… Обожжённое солнцем лицо под седыми волосами всё было изборождено морщинами; они как бы держали лицо, дай им ослабнуть – и он мог опозориться в глазах присутствующих… Подойдя к гробу, жестом остановил женщин, собиравшихся совершить обряд акушара*. Хотел, чтобы ему не мешали, оставили одного. У него было столько же времени, сколько у других, задерживаться над покойником дольше, чем положено, было бы неприлично, особенно для мужчины. Он взглянул в лицо сыну, потом осмотрел его с головы до ног. Провёл рукой по его груди. Когда приблизился к месту, куда попала пуля, остановился… Потом повернулся и посмотрел на свою невестку. Она вся помертвела. Вспомнила, как когда-то такими же глазами он смотрел на неё… В последний приезд Езуга она постирала его грязную, пропитанную потом одежду вместе с нижним бельём. Всю ночь дул тёплый ветерок; к утру высохли. Она решила снять их, как вдруг увидела, что её свёкор стоит и разглядывает бельё сына. Он повернулся и, точно как сейчас, посмотрел на неё. Хотел утаить страх, резким ветром полоснувший по его глазам, но не смог… Наверно, он уже тогда предчувствовал… Уходя, Езуг обнял её, и она сквозь запахи свежевыстиранной одежды уловила его приятный запах… Но то, что предчувствовал отец, ей не было дано… Человек, уходящий на войну, в чистой одежде, умытый, причёсанный… В сердце отца это родило безысходное предчувствие… в сердце человека, много повидавшего, пережившего в жизни…
Он повернулся и уже спокойнее пошёл на своё прежнее место.
…Стало тяжело дышать. О Боже, Боже… Надо дотерпеть до конца, не свалиться с ног… Тот, в её чреве, начал шевелиться как-то иначе, не как всегда… Ногами упёрся в её живот… Потом вытянул их во всю длину… О Боже, боже…
Бока её окаменели, стали будто чужие… Так же неожиданно все голоса плакальщиц смолкли для неё, и сами они слились в одно тёмное пятно… Чтобы отдышаться, она было открыла рот, и в это время её боль освободилась в крике… Потом её подняли наверх и уложили. Она иногда теряла сознание, но кто-то шлепками по лицу приводил в чувство. По резкости ударов она догадывалась, что это была Марица. Это её поддерживало. Она слышала только свой крик, словно вокруг не было никого. Пыталась заглушить его, взять себя в руки, но не удавалось. Иногда до неё прорывался голос Марицы: «Кричи, кричи, тужься, тужься!»
Она не знала, сколько времени прошло, но вдруг её отпустило, живот, который напрягся так, что, казалось, жилы лопнут, осел, и она вновь почувствовала своё тело. Сразу комната наполнилась голосами женщин. Сквозь них слышался ещё какой-то новый незнакомый голос: плач. Но это уже был голос жизни… Вновь, как и всегда, кто-то начинал свою жизнь так звучно…
Она открыла глаза и стала искать того, кто издавал этот голос, и тут же увидела. «Сын!» – молвила она в душе. Его держали над нею маленькие, сильные руки Марицы. Он не очень был красен и морщинист, как обычно говорят, и плакал не очень охотно. Выжженные, высохшие её глаза вдруг наполнились слезами. Так много, наверно, накопилось их, что пошли обильно, и невозможно было их остановить. В это время кто-то поцеловал её в щёку, по которой текли слёзы. Это была золовка, она тоже плакала. После неё ещё кто-то поцеловал её. Эта была уже свекровь. Из-под её полузакрытых глаз сочились слёзы. Наверно, её слёзы жгучее и солонее, и потому такой заметный след оставляют на щеках, подумала Есма.
Какая-то жалость к ним затеплилась в её сердце, но она не удивилась этому и не отогнала от себя.
Жизнь без устали и остановки делала своё. Есма, словно подстёгнутая чьим-то приказом, вновь бросила взгляд на свекровь: глаза её были всё так же полузакрыты, а слёзы, скатившись по лицу, на полпути высохли и присохли к нему, да так и остались.
Было видно, что слёзы не смягчили её сердца, как не смягчили сердца Есмы и золовки, не дали роздыха. Теперь все пути в её жизнь для всякого наглухо закрыты. Там такая свобода, которая невозможна ни в жизни, ни в смерти. Только она и её сын причастны к ней, а свидетелем является один лишь Бог. Отныне, как только прикроют Езуга землёй, всё, что держало его по эту сторону, отступит, удалится, оставив его целиком одной ей, матери. И время для слёз у неё ещё будет, она ещё успеет наплакаться вволю…
Выстрел из автомата огласил ущелье и каменистые скалы невдалеке и эхом разнёсся вокруг. Это было в честь новорождённого. Тельце его вздрогнуло от неожиданности. Таким образом мир давал знать о себе; он не обещал ему готовой свободы, но открывал двери для борьбы ради неё…
Чуть позже, пока ещё не зашло солнце, на фамильном кладбище Апсаа прогремели выстрелы, но уже в честь погибшего. Стреляли и тогда, когда его вынесло из тёмного чрева матери к свету; а теперь он уходил в вечное чрево – в землю, и его провожали выстрелами. Ибо он был воином.
Когда бытие и небытие, быстротечное и вечное так близко сходились, перед их мощью и ширью жизнь забивалась в страхе… И тогда она подавала голос, – иногда слишком резкий, громкий, – чтобы заглушить свой страх… Как песня подростка, идущего ночью через лес и поющего во весь голос, чтобы не поддаться испугу…
После рождения младенца никому не разрешили плакать по погибшему. Предав покойника земле, возвращались близкие и соседи, стараясь не смешивать горе с утешением, теплом, которыми наполняло их сердца рождение ребёнка. Вначале помянут покойника, потом благословят новорождённого, и вкус вина непременно будет особенным и запомнится.
…Спавший утомлённый ребёнок тёплым комочком лежал рядом с матерью. Горе, рождение ребёнка, радость материнства – всё было в Есме сейчас, и она не упрекала себя в новом счастье, вдруг согревшем её охладелое сердце. Тяжёлую от усталости руку она положила на тёплый свёрток рядом; было слышно, как он дышит.
…Жизнь делала своё…
Перевёл с абхазского
*Обряд акушара – погребальный обряд обхода плачущего