Себя самого так просто не уговоришь. Действительно, для того ли я, вопреки соблазнам молодости, избегал карьерных искушений, пренебрегал предложениями, «от которых невозможно отказаться», придерживался нонконформистских симпатий, и художественных, и человеческих, чтобы теперь, заслышав суждения о благе свободы, ловить себя на ощущении внезапной скуки и глухой досады?
Не проходит дня, чтобы в эфире и со страниц газет не раздавался праведный вопль о попираемой свободе творчества и пагубности цензуры, а меня при звучании благородных речей вместо былого воодушевления не охватывало ощущение назойливого повтора прописных банальностей. В подражание Василию Розанову, спрашиваю себя в недоумении: я что же, заделался охранителем, записался в компанию склонных к мракобесию ханжей, возлюбил всё традиционно посконное, елейно смиренное?!
Да нет! Все полузапретные радости, озарившие юность, от романов Ремарка до песен Окуджавы, дороги по-прежнему, все загнанные некогда цензурой в подполье стихи помню, ни от одной еретической мысли, из-за которых мне снижали отметки на экзаменах, не отказался. Так в чём же дело?
А в том, что святые заповеди свободы за прошедшие годы заболтаны, как в советское время не менее святые заветы революции. «И Ленин такой молодой, и юный Октябрь впереди...» в исполнении сытого баритона – такая же пошлость, как разного рода проклятия в удушающе-сладкой атмосфере либеральных банкетов.
Всё-таки недаром Блок вослед Пушкину пел «тайную» свободу. Свобода и должна быть до некоторой степени тайной, сокровенной, хранимой в заветных кладовых души для поддержания достоинства, реализации потенциала личности, короче, для некой порой невыразимой, но великой цели.
Не хочу утомлять ссылками на авторитеты, однако без Льва Николаевича Толстого никуда не деться. В ответ на восторженные отзывы о техническом прогрессе он имел обыкновение допытываться: а что это даст в некоем высшем нравственном смысле? Скоро повсеместно проведут телефон, обнадёживали его, можно будет разговаривать. Разговаривать о чём? – интересовался великий старик.
Применительно к свободе творчества такая въедливость не только оправданна – необходима. Художник, по выражению Булгакова, заявляющий, что свобода ему ни к чему, подобен рыбе, которая уверяла бы, что вода ей не требуется. Но очевидно, что творец позарез нуждается в свободе не для подначек и приколов (хотя и без них иной раз не обойтись), а для чего-то невыразимо существенного, что оправдывает его жизнь и ублажает чуткие души.
В таком убеждении, как и миллионы современников, я провёл лучшие годы жизни, добравшись до счастливых дней отмены идеологических догм и цензуры. И поначалу, подобно тем же миллионам, переживал эйфорию, которая примиряла с нехваткой продуктов и предметов быта. Даже с пропажей нажитых денег. До них ли, когда открылись такие дали духовных прозрений, такие бездны сознания, долгие годы томившегося в тисках официального оптимизма?
С продуктами и ширпотребом наладилось, какие-то деньги появились, однако поразительно: чем комфортабельнее становился быт, тем заметнее освобождалась долгожданная свобода творчества от упомянутых прозрений и постижений духовных взлётов и бездн. Из всех возможностей раскрепощённого авторского сознания самым востребованным и ценимым сделался скандал. Причём не какой-то мировоззренческий или эстетический, а вполне жлобский, почти трамвайный и хамский. То шекспировский принц пошлёт кого-то по матери, то у какой-нибудь роковой героини юбку задерут, то легендарный искатель высшей истины окажется извращенцем.
Таковы художественные поиски освобождённой от идейного гнёта творческой натуры. Таковы причуды вольного авторского самовыражения и высоты духа, подстёгиваемые безбрежной креативностью. Так стоило ли доходить до отчаяния, а потом радоваться каждому глотку «ворованного воздуха», чтобы в итоге заветная свобода обернулась оргиями распущенности и разложения?
Высоколобые критики, поначалу воротившие нос от креативных поисков, вдруг признали их столбовой дорогой не зашоренного излишними идеями искусства. И противостоять призывают уже не пресловутому тоталитаризму, но обыкновенной порядочности, привычной душевной чистоплотности, нормальному человеческому свойству любить свою мать и свою страну, что «креативной» публике особенно ненавистно.
Поэт сказал, что делит литературу на разрешённую и написанную без разрешения. Но всею жизнью доказал, что любовь, высокая мысль, сто раз осмеянные ныне духовные ценности как раз исповедуются и воплощаются в крылатые строки без всякого позволения свыше. По наитию взыскующей души. А вот обдуманной похабщине, бесстыдству, «креативному» издевательству над всем святым – им действительно необходимы поощрение и поддержка если не бюрократического, то денежного начальства.
Теоретики самовыражения без берегов пугают общество то ли прошлой, то ли грядущей цензурой. Вот что, однако, любопытно: любая цензура, любого рода ограничения вызывают спонтанное сопротивление творческой среды. Даже вполне лояльной к верхам. Таково органическое свойство таланта. Я вам услужу, но как я хочу, своими средствами, в своей манере.
А вот «креативной» цензуре, беспардонному самовыражению, либеральным идеологам противостоять не принято, если не принимать во внимание обиженные истерики и бессильные крики. Делом, творчеством, собственным авторским порывом не получается. Дурной тон. Отстой. Ненавистная «духовность», над которой принято изгаляться. Тут либеральный контроль тотален – что в издательствах, что в театрах, что на выставках. Вас, с вашей традиционной отзывчивостью, с душой, совестью и сочувствием слабым не станут ни запрещать, ни прорабатывать. Вас просто не заметят, «вычеркнут из списка».
«Свобода приходит нагая» – провозгласил поэт, имея в виду её бескорыстие, нерасчётливость, служение страждущим.
Ныне свобода творчества приходит голой, порнографически наглой, гламурно презрительной, разнузданно бесчеловечной. Не оттого ли даже резонные рассуждения о ней вызывают у меня досадное отторжение?