Слухи о кризисе российской прозы явно преувеличены
• • •
«Новый мир», 2017, № 2
Владимир Березин
Полотняный завод
Повесть
«Полотняный завод», несмотря на сюжеты с мистическим оттенком, отнюдь не относится к так называемой мистической прозе: сам автор, остающийся за кадром, но отчётливо проступающий в каждой новелле более как свидетель, чем как рассказчик, использует мистику чисто рационально (не исключая по отношению к ней иронии) – это взгляд снаружи, извне, а не из тайной комнаты интуиции, такие вот чёткие построения рацио. Но писательское мастерство В. Березина облекает вполне рассудочно закрученные сюжеты в ткань сновидности и придаёт им оттенок ирреальности...
Процитирую Сергея Костырко («Новый мир» 2002, № 4): «У Шкловского Березин учится способам сопряжения в прозе несопрягаемых образов и понятий. Используемые автором приёмы позволяют ему обращать своё – лишённое жёсткого сюжетного каркаса, написанное с нарушением хронологии, сочетающее прямое высказывание с изображением – повествование в художественное целое». Выказывание очень точное. Определён сам прозаический метод В. Березина. Правда, в той же, достаточно давней, статье автор проводит параллель с Хемингуэем. Две новые повести Березина «На суше и на море: Повесть света и тени» («Знамя», 2015, № 5) и «Полотняный завод» от Хемингуэя очень далеки. (Много дальше, чем проза самого С. Костырко.) «Полотняный завод» отдаёт Гофманом и ненавязчиво вибрирует ассоциациями с малоизвестной прозой А. Синявского. Перекликается и с рассказами Зощенко о «советских людях», которые и представлены соответственно без ностальгической идеализации. Причём если рассказы, объединённые одним названием в повесть «На суше и на море», всё-таки действительно соединяются в один текст, сочетающий занимательность и философию, и чисто рационально скреплённые метафористикой света и тени (подробнее о повести можно прочитать в журнале «Москва», 2015, № 1), то «Полотняный завод», хоть и подаётся журналом как повесть, всё же более похож на цикл новелл, в которых самое ценное и самое интересное – сновидные погружения в другое время, главным образом советское с некоторыми экскурсами далее, вглубь, и это время, проступающее сквозь сознание того или иного героя и вытесняющее его реальность, и есть главный герой цикла. Я бы назвала этот приём «виртуализацией прозы». Причём Владимиру Березину порой удаётся очень тонкое и сложное: черпая сюжеты из так называемой массовой литературы (ловко навязываемой неискушённому читателю прагматичным издателем) о колдовстве, о любви девушки к роботу, о продаже души и так далее, он превращает их в хорошую прозу, когда очередная его новелла может быть прочитана уже не как занимательная история для милых домохозяек, а как притча, требующая, словно в компьютерном квесте, своего ключа для разгадки, причём ключей может быть несколько на разных уровнях прочтения. В «Полотняном заводе» особенно выделяется мастерством, глубиной и многослойностью образа уполномоченного, сытого и гладкого – а время блокадное, ленинградское! – новелла «Тамариск», а вот как раз «Полотняный завод», «Порча» и «Сны» более однозначны по смыслу, глубины и многоплановости «Тамариска» лишены...
• • •
«Сибирские огни», 2017, № 1
Анатолий Кирилин
Белая дверь
Повесть
«...А лампочки перегорают при моём появлении повсеместно. И всякая бытовая техника отказывается служить, едва я к ней прикоснусь», – признаётся ещё один депрессивный герой, переживающий душевный кризис. Одна из жён (кстати, многозначительная деталь) называет его «человеком-катастрофой». Раз кризис, здесь, разумеется, и алкоголь: «я обнимаю чёрный камень, прижимаюсь к нему, остужая свою хмельную голову», – другое признание героя, порой видящего себя «старой проституткой, которую использовали до крайнего остатка и бросили догнивать на обочине жизни».
Вот он, конфликт: герой, как многие его ровесники, ощущает себя выброшенным, ненужным, для него в его экзистенциальном зависании не имеет «никакого значения – (...) куда, зачем...», впрочем, он пытается как человек думающий и рефлексирующий обратиться к философии и психологии, правда, довольствуясь схематическим разделением психики на «эндопсихику» и «экзопсихику — систему отношений человека: интересы, склонности, идеалы, преобладающие чувства, сформировавшиеся знания. Понятно, что в основе одной – биологические факторы, в основе другой – социальные». Ну, положим, и склонности, и преобладающие чувства могут вполне оказаться и генетическим наследством, более того, даже систему жизненных подходов человек не только впитывает в семье и в обществе, но тоже получает в наследство как определённый тип адаптивного приспособления.
Герою Анатолия Кирилина, в сущности, нужен не самоанализ, а нечто другое.
Он представляет собой тот тип мужчины, который воплощает очередную свою ипостась только благодаря новой женщине. Это было бы интересно, если бы точнее, более выпукло и ярко было показано автором. Всё это снабжено «московским сюжетом», то есть рассказом о полумафиозном околоцерковном деятеле, легко покупающем девочек из театрального вуза или (для остроты ощущений) молодых работниц с фабрики... Конечно, при старании можно усмотреть в показанном автором «вертепе» метафору современной столичной жизни. Но и эта жизнь ведь такова, каков человек сам. Просто где-то соблазнов минимум, а где-то их количество и градус интенсивности искушений зашкаливают. Это вопрос нравственного выбора, а не обстоятельств.
Самые сильные страницы о смерти старика в больнице. Здесь автором заложен и некий мистический подтекст: старик, умирая, как бы уносит с собой прошлое героя, потому за белой дверью – жизнь....
• • •
«Подъём», 2017, № 1
Дмитрий Ермаков
Потомки человека
Повесть
В отличие от главного героя «Белой двери» Анатолия Кирилина Игорь Жилкин из «Потомков человека» человек цельный – нет ни калейдоскопа женщин, ни «столичного вертепа», ни «взрывающихся лампочек», он предаётся воспоминаниям о деревенском детстве, об отце, и вспоминания светлые: «Солнечный летний день, цветущий луг, тропка, сбегающая к реке… Счастье. По лаве (мостику в два бревна и даже, кажется, с перилами с одного бока) перешёл на другую сторону речки. Там, наверное, была дорожка на Ржищево...» Единственное тёмное пятно его биографии, о котором до сих пор скорбит его сердце: это жестокая расправа с родившимися котятами, которую по воле взрослых учинили сельские мальчишки, и он был среди них.
Но тем не менее и герой Дмитрия Ермакова находится в полосе духовного кризиса, причина которого не только личная, такой вот кризис среднего возраста, когда душа начинает роптать и требовать осмысления прожитого и возвышающего смысла для дальнейшего, но это как бы кризис и родовой – внезапное осознание потери своих родовых корней. Воссоздать родовую память для него единственный выход из душевного тупика. Деревенский уроженец он ищет самого себя не на столичных улицах, а возвращаясь в старые деревни: «Помню названия деревень по дороге: Дворища, Раменье, Меленка. За Меленкой уж и Говорково, а за Говорковом большая деревня Жерновки» (…) Пройдёт не так уж и много времени, и, наверное, не будет на месте Говоркова ничего…» Конечно, мы вспомним «Прощание с Матёрой» Валентина Распутина, от которого, точно от источника света, исходят лучи сходной по тематике прозы...
Несколько слов о сюжете повести – он литературен: Игорь Жилкин хочет сохранить для потомков память о хорошем провинциальном поэте Олеге Дорогине. Ведь всё исчезает. Уходят люди и деревни. Забываются строки стихов. «Для памяти и пишу», – признаётся Игорь Жилкин (для читателя это звучит признанием автора). Сохранить память об ушедшем поэте – разве этого мало для обретения жизненного смысла?
Игорь Жилкин – по вере православный, а православный, по-настоящему верующий человек глубоко символически воспринимает вехи своего пути, ему как бы через символ, через полученный «знак» открывается правильность выбранного направления: «Стал я узнавать всё про монастырь. Узнал, что основал его старец Игнатий. Нашёл его житие. Как пронзило меня – 1 июня впервые я узнал о нём, впервые читал его житие. И день памяти преподобного Игнатия – 1 июня по новому стилю. Ни раньше, ни позже, именно в этот день прочитал я его житие…»
Повесть подкупает чистотой помыслов, хотя кажется всего лишь заготовками к повести – рыхлость, непрописанность эпизодов, какая-то авторская рассредоточенность... Есть, правда, симпатичные зарисовки: «Я любил ходить туда один. Смотрел, как за уткой, будто пуховички, нанизанные на нитку, плыли утята, как ондатра плыла к норе, неся во рту стебли осоки»...
Конечно, очень сложно написать п о - н о в о м у повесть, вписанную в общий пласт возвращения к истокам, обретения родовой истории.
Повесть Дмитрия Ермакова вызовет эмоциональный отклик у тех, кто чувствует и думает сходно. Но, к сожалению, способна и оттолкнуть от «почвенной темы» традиционностью не самой темы (она вечна), а упрощённым её решением... И тонкий лейтмотив сохранения памяти о провинциальном поэте мог бы зазвучать по-другому, если бы в него был привнесён автором символический смысл – сохранения в России самой поэзии.
• • •
«Знамя», 2017, № 2
Майя Кучерская
Голубка
История одного исцеления
Изящная повесть известного автора, вписывающаяся в условные рамки беллетристики, на тяжёлую тему.
В «Голубке» Майи Кучерской не весь город собирается расстаться с жизнью, как в «Записках времён Опиумной войны» Г. Литвинцева («Подъём», 2017, № 1), а один главный герой, чей сбивчивый монолог и представляет ткань повести. Он испытывает сильнейший «суицидальный драйв». И автор как нарративный психотерапевт (вводя в повествование врача) шаг за шагом вытягивает его из этой воронки – и читателя, который вполне возможно дочитает повесть в слезах, ждёт happy ending – герой спасён.
Какой же рецепт выписывает ему врач? Какое лекарство назначает? Это лекарство – сама жизнь. Просто жизнь. Во всём её многообразии.
Чем-то напоминает классика лёгкой прозы Викторию Токареву.
Но, правда, без коронной токаревской фишки – её блестящего юмора. Юмор – это победа над смертью, истинно человеческое качество, очень ценимое мной в прозе. А вот токаревская мораль и её же обычные, житейские ценности, на которых основана её писательская философия, у Майи Кучерской те же: кто из читателей возразит, что богатым быть лучше, чем бедным (героиня «Голубки» и выбирает такой путь), и что ценность семьи выше любовной страсти?
Майя Кучерская снабдила повествование элементами романтизма: здесь и портрет («Но гораздо ярче её юности и предполагаемого очарования на портрете сияло южное весеннее солнце, которое золотило её волосы, тонкие белые кисти, она сидела у раскрытого окна...»), здесь и неожиданная таинственная дверь, которую обнаруживает герой во время прописанного ему доктором странствия по Москве (сразу вспомнился «Степной волк» Германа Гессе и, разумеется, Пелевин с его «Empire V», впрочем, оба приёма стары как мир, но работают до сих пор, внося занимательность в сюжет), а за дверью открывается некое «поле чудес».... Особо интересен в повести образ Толика – философа, не реализовавшего свою гениальность. Он увлечённо занимался проблемами языка: «Одеяние мысли – язык, и, значит, того, что я не могу сказать словами, не существует, – говорил он вдохновенно… Долой невыразимое, оно отменяется!» Конечно, эта мысль, базирующаяся на философии Витгенштейна, представляется весьма спорной: если язык – одеяние, под ним должна оказаться некая трансцендентальная, невидимая «телесность» – именно потому «мысль изречённая есть ложь», но это уже дискуссионный вопрос, но имеющий прямое отношение к образу Толика, который, «когда мыслил и проговаривал то, что придумал, вслух, становился конкретным, острым, цельным. Стоило ему расслабиться, перестать напрягать мысль – его заполнял внутренний студень, слюдянистый, бесформенный…» Это, пожалуй, самое интересное в повести: как бы иллюстрация через образ философской теории.
Почему Толик стал всего лишь «гением в отставке»? Майя Кучерская даёт ответ на этот вопрос: он предпочёл не взрослеть, остаться там, где ещё не жизнь, а только игра в неё. Но понятие «игры» многослойно, ведь творчество, по сути, тоже игра, а Бог – Творец... Майя Кучерская не была бы художником слова, если бы не чувствовала этого и не видела, что каждое «мгновение обретает некоторый вес, потому только, что ему предстоит быть зарисованным. Внимание наполняет мгновения смыслом. Осмысление заливает их значением и утяжеляет. И потом этот вес перетекает в слово».
Главное в повести – её потенциальный психотерапевтический эффект. Стремление автора вывести героя из лабиринта депрессии. К несчастью, герой её не одинок. Достаточно открывать почаще интернет и смотреть новости. Что ж, если повесть Майи Кучерской кому-то поможет, это уже золотой вклад писательницы в попранное и позабытое «разумное, доброе, вечное», к которому медленно возвращается российская проза. И среди первых ласточек – «Голубка» Майи Кучерской, правда, голубка в повести похожа на снегиря. Такая вот получилась гуманистическая орнитология.
• • •
«Знамя», 2017, № 2
Константин Куприянов
Новая реальность
Повесть
Чем сильны авторы журнала «Знамя» – я о прозаиках – так это концепцией: она наличествует практически во всех текстах. Обычно концепта в повести (романе) два: один – как бы философский (мы видели это даже на примере повести Майи Кучерской «Голубка»), второй (он почти обязателен для первой публикации в журнале – в качестве «пропуска») – установочно-либеральный. Вот и повесть дебютанта «Знамени» Константина Куприянова «Новая реальность» можно рассмотреть как такой вот пропуск в журнал «Знамя», если неожиданно не прочитать её иначе... Но об этом – в конце.
А сначала о достоинствах «Новой реальности». Сюжет интересный: Москва опутана слухами об угрозе войны, которая вроде бы уже идёт, а вроде и не идёт, но в связи с «Угрозой» начинается эвакуация части столичных жителей, как бы не добровольная, но вроде и добровольная (тут же, конечно, вспоминается «Эвакуатор» Дм. Быкова). Эвакуирующихся свозят в дальний забытый Богом северный городок, предстающий такой вот закрытой зоной (вдалеке мелькнул Кафка, отчётливей ассоциация со Стругацкими – А. Тарковским и компьютерными играми), где они живут как ссыльнопоселенцы, за которыми ведётся усиленное наблюдение, цветёт доносительство. Доносителям выдаются за их заслуги телевизоры – ни интернета, ни сотовой связи в городке нет.
Иногда «особо неблагонадёжные» просто исчезают.
Автору удалось показать и закрытость, и забытость, и забитость маленького ссыльного городка и создать тревожное ощущение «зоны», как бы слепить из словесного снега тень 1937-го... Почему тень – понятно, но может возникнуть вопрос о сравнении – почему – из снега? Ну, во-первых, полярная зима в зоне-городке кажется вечной, а во-вторых, потому что все выше перечисленные (и другие) достоинства повести сразу тают, если навести прожектор на крайне слабый образ главного героя. И что главное – слабый именно концептуально.
Дело в том, что в городок свезли не всех, а только «всяких либерастов со всей России, чтобы сделать из них нормальное общество», то есть превратить их в «людей с опустошёнными головами». Эти «либерасты» (так их называет чиновник закрытой организации, призванной следить за настроениями эвакуированных), представляющие угрозу для власти, стремящейся сделать из городка и из всей страны «монолит», презентуются автором как единственная умеющая думать прослойка общества. И когда от очередного из них после долгого нахождения в зоне городка останется одна «оболочка, разучившаяся возражать, чувствовать негодование или даже обиду», он сможет вернуться в столицу. То есть главный герой – представитель этой лучшей «думающей» части общества. И каков же он? Это «столичный житель», который свою страну «прекрасно представлял по карте, но совершенно не был готов объять в действительности»; он «успешно работает в любимом глянцевом журнале, который горожане читают за утренним кофе или прозябая в пробке на Третьем кольце»; любимое его занятие – посидеть в баре с приятелем или посмотреть телевизор с развлекательными программами. Правда, однажды он как-то робко признался, что, будучи журналистом, хотел «достучаться до людей. Чтобы их тревожило происходящее в городе, на улице, в стране. Чтобы репортажи были хлёсткими, животрепещущими, помогали что-то исправлять, менять». Это – работая в глянцевом журнале? Занятно.
Но «достучался» герой «Новой реальности» совершенно иначе и до другого. Он моментально в городке предал своего знакомого (который потом бесследно исчез, что дало возможность герою вступить в интимные отношения с его женой), причём сдал он приятеля, не испытав, по сути, никаких угрызений совести, то есть как сказано в повести, «стал самым настоящим осведомителем (или стукачом – разница перестала его тревожить». Но совесть и сразу его не тревожила. Ведь ему, представителю лучшей «думающей» части общества, тут же дали телевизор. «Понимаешь, я разучиваюсь думать», – пишет он в письме к бывшей любимой. Но, простите, судя по тексту, за ним этой способности как-то сразу не замечалось...
Образ главного героя разрушает всю концепцию произведения. Если не предположить, что писатель Константин Куприянов вместе с журналом «Знамя» намеренно жёстко критикуют и просто опускают до уровня полной духовной пустоты «спорные элементы», «либерастов», «которые (…) могут создать в обществе волнения или нежелательные настроения», низводя их до тех, кому «хочется назад в фейсбучик или домой к маме, сдать квартиру, поселиться в Таиланде и ничего не делать. Или даже просто сидеть на диване и ничего не делать. А ещё им не терпится скучковаться в баре и начать перемывать кости президенту и обсуждать, что у нас в России всё только закрывается и ничего не работает».
То есть тех, кто за телевизор продаст всё. Начиная с друга.
Правда, «думающих людей» я представляю как-то иначе, и у меня о них несколько иное мнение...