Стою у переезда. Прогудел несущийся поезд, отгудели-отзвенели рельсы и лязгающий грохот затих. Волна тёплого, летнего ветра смешалась с запахом шпал – единственным и любимым с раннего детства. На свежевспаханную полосу у кромки поля сел грач, наклонил свою умную голову, глянул зеркальным глазом. Проходящая мимо старуха с тележкой, переделанной из старой детской коляски, спросила который час, и мимоходное слово «сынок» ещё долго истаивало в воздухе. На глазах отчего-то проступили слёзы, защипало в носу. Оглядываюсь, хватаюсь рукою за стебель знакомой травки. Оторвал макушку, истёр в пальцах, втянул ноздрями: так и есть – полынь. Стало отчётливо слышно, как заволновалось, заколотилось сердце.
И сразу зазвучали, заслышались любимые с молодых лет стихи.
По парусам – по скатам ветхой крыши,
где рвётся дранка и грохочет жесть.
Как хорошо, что мы всё это слышим!
Ведь если слышим, значит, это есть…
Но мало мне беспомощной гортани,
чтоб говорить про эти чудеса!
Как рассказать про птичье клекотанье,
про этот ветер, бьющий в паруса?
И вот эти, которые я ещё вчера, весною текущего тревожного года, своею рукой превращал в рабочий файл для новомировской вёрстки:
…Я человек, лишившийся страны –
той, невозвратной и невосполнимой,
меня поднявшей в люди из шпаны
и вдруг куда-то прогремевшей мимо...
Без ропота и злости на года,
гляжу им вслед: там сполохи играют.
Сиротство – это то, что навсегда.
Хотя от этого не умирают.
А маятник времени упрямо делает свой косой полукруг, и опять мне слышится давнее:
…У мира нет сирот, а только отчужденье.
Мы все одна семья и помним имена.
Нам верить и любить, и праздновать рожденье,
и ласковых детей укачивать до сна…
Это всё он – Геннадий Русаков. Строчки его стихотворений – старинные и новейшие текут сквозь меня, сменяя одна другую, как скупые субтитры в счастливой и горькой кинокартине под названием «жизнь», не дают себя забыть, тревожат и утешают, зовут собраться и распрямить спину, настроить дыхание и укрепить слух.
Однажды я прочитал в дневнике Чуковского (проверил сейчас цитату, а это весна 1917-го, Боже, что ещё ждало их всех впереди!) – «Уитмен для меня оказался нужный, жизненно спасительный писатель. Я уезжаю в лодке – и читаю, упиваясь…»
Кажется, я понимаю о чём это. Счастливее нету людей, стихи не дадут утонуть.
Попробуйте составить «частотный словарь» поэзии Русакова. Слово «ровесники» окажется в нём непременно. И это не только возрастное, это о «ровне с веком».
Поэзия сегодняшнего юбиляра подравнивала нас по ей одной известной зарубке на дверном косяке столетия, в котором выпало прожить большую часть нашей жизни. Горько и странно думать, что сегодня я – ровесник безвременно ушедшего в позапрошлом году Эмиля Сокольского, умеющего сопричастно читать и говорить о прочитанном. В 2017-м он негромко отозвался на одну из последних русаковских книг – сборник «Дни», где, перекликаясь с своим земляком Владимиром Козловым из Ростова-на-Дону, коснулся важной для понимания поэта темы: «неизменной монотонности», в которой растворена животворная осязаемость этой единственной стихотворной речи.
Горькая полынь не должна пахнуть лавандой, у неё другое предназначение.
Я счастлив, что застал и эти, и те времена, когда нам случалось окликать друг друга русаковскими строчками, когда мы обрели понимание их жизнеспасительности.
Вспоминаю, например, разговоры с редактором и критиком Натальей Игруновой – из времён нашей совместной многолетней работы на «Радио России». Каждый раз, когда Геннадий Александрович прилетал из своего заокеанского бытия (кратко напомню о его многолетней работе переводчика-синхрониста), Наташа звала его к микрофону: почитать свежее, публично оглянуться на общее наше житьё. Бережно храню звукозаписи этих встреч-разговоров, пропитанных неповторимым голосом дорогого нам стихотворца. Дорожу памятью о беседах с поэтами Александром Переверзиным и Еленой Лапшиной, помню даже, как мы ревниво и трогательно пытались мерять «самые поздние» стихи Русакова «самыми ранними», – причём с теми интонациями, с какими обычно говорят о чём-то очень личном, собственном, внутривенном.
Не так ли страстно читали мы и Мандельштама, в иных строчках которого русаковская муза могла найти свою будущую «перекличку»: «Смотрите, как на мне топорщится пиджак, / Как я ступать и говорить умею! Попробуйте меня от века оторвать…»
В конце 1970-х – начале 1980-х у Русакова стал органически вызревать крохотный трёхтомник: но – не случилось. Впрочем, два томика из трёх – сейчас передо мною: «Длина дыхания» и «Время птицы». Каждый из них размером – не больше пачки папирос, страницы обоих словно бы заложены колючими листами и цветками чертополоха (руками художников-иллюстраторов Игоря Макаревича и Лии Орловой) – привычного растения, удивительно «созвучного» искусству Геннадия Александровича.
Кстати, этот вроде бы неуютный и красивый сложноцветник обладает многими целебными свойствами, как и самые трагические этюды поэта.
А с книжкой «Время птицы» у меня случилось то самое счастливое приключение, которое навсегда соединило меня с Русаковым. Изданная «Советским писателем» в 1985 году, она оказалась одной из последних поэтических книг, принадлежащих «старой эпохе» новейшей истории, хотя до распада империи оставалось ещё целых шесть лет. Я был тогда очень молод, влюблён в девушку, которая впоследствии стала моей женой, работал на производстве и казался себе вполне самостоятельным человеком. В то время я без конца сочинял стихи и настойчиво искал среди современных поэтов – «своих». Тут-то мне и встретилось это горькое и живописное слово. Кажется, целый год я проходил с «Временем птицы» в кармане, сочинительство своё мало-помалу забросил, а преданным читателем Геннадия Русакова остался и по сегодня. И стихи, написанные им полвека назад – по-прежнему живы. Ранящие и заживляющие.
…Рассечём
пласты времён и вынем из пучины
свидетельства под ветхим сургучом:
всё мор и глад, и дерево людское
осквернено, и век опять жесток.
Но кто до нас умел прожить свой срок
с такой тоской и жадностью такою
к земле, уже летящей из-под ног?
О жизнь! Продлись хоть на длину дыханья:
ещё не кончен воздуха глоток!
«…Он понимает язык, как зерно творения, зерно мировой культуры, одну из прекраснейших её сущностей», – писал много лет назад о Русакове привечавший его Арсений Тарковский.
Об отчуждённой «отдельности» поэта, когда-то беспризорника, детдомовца и выпускника Суворовского училища, – писал почти каждый взявшийся размышлять о поэзии Геннадия Русакова. Однажды в его стихах родились отчаянные вопрошания Иова (написалась целая книга), позже непримиримость личной потери соединилась с радостью спасительного обретения (сложился другой сборник), но глубинной русаковской болевой драме, тянущейся из далека, – уйти было некуда.
Эта старинная боль навсегда растворена в родовой крови, гул и толчки которой он бесконечно соотносит с глухим гудением огромной страны, – которая и есть, как кажется, главная героиня его поэзии.
Заглавное стихотворение во «Времени птицы» так, помню, и завершало себя: «И я не одинок – я сын большого дома. / И где-то надо мной – а где, не угадать! – / опять меня зовут так тихо, так знакомо, / что дай мне, Боже, сил навзрыд не зарыдать».
Самые последние по времени публикации его стихи вышли в июльском «Знамени».
Двадцать очень личных стихотворений, как двадцать вагонов-теплушек, нагруженных памятью, голосами, запахами и красками, прощаниями и обретениями.
Они оставляют читателю драгоценное пространство надежды.
Я прочёл свою жизнь и прельстился её простотой:
всё в ней было понятно и всё разложилось по полкам.
Ну а что не вместилось – уже в стороне, за чертой
и сегодня относится лишь к бытовым кривотолкам.
Хорошо то, что просто. И в этом своя красота.
От неё ощущение жизни и Божьего мира:
он тихонько встаёт на свои родовые места,
и по стилю они разновидность того же ампира…
С днём рождения, дорогой Геннадий Александрович. Спасибо Вам. Спасибо за Вас.
Павел Крючков, заместитель главного редактора журнала «Новый мир»
Присоединяемся к поздравлениям! Желаем крепкого здоровья и новых пронзительных строк!