Главы из четвёртой книги последнего романа писателя «Жизнь моя, иль ты приснилась мне...»
В жизни вокруг происходили непонятные истории: ну зачем, например, при отсутствии топлива в бригаде закладывать в государственный резерв низкокалорийный, открытой выработки чукотский уголь? В жизни было немало непонятного, необъяснимого, но если это непонятное и необъяснимое исходило от государства, я всегда был убеждён, не сомневался: есть высшие соображения, не доступные пониманию простых смертных.
В жестокие чукотские пурги, когда жизнь в части фактически замирала, я, продрогший до кишок, целыми днями лежал в землянке под несколькими одеялами. Тускло светила коптилка. Угля для печурок выдавали нам в обрез, поскольку командованию на Чукотке стало известно неофициальное историческое высказывание товарища Сталина: «Экономия – основной закон послевоенного периода». Правильное, мудрое изречение, если бы оно ещё не задело нас самым неожиданным образом. Относительно чего он это сказал, при каких обстоятельствах, где и когда, никто толком не знал, однако началась ожесточённая кампания по экономии под девизом «Помни: Советское государство не дойная корова! Экономь во всём ночью и днём!», и худо бы нам пришлось, если бы не случай обыкновенного местного подхалимного перегиба.
Начальник политотдела бригады майор Попов, заметив, что бойцы не съедают полностью котловое варево, в порядке личной инициативы, через голову корпусного начальства, дал шифровку Военному совету округа с рационализаторским предложением: сократить суточные пайковые нормы для отдалённой местности примерно вдвое. Как сообщил нам по секрету лейтенант из шестой части, предложение было сделано от имени личного состава бригады, хотя никто из нас об этом не просил.
Мы было приуныли, однако в ответной шифротелеграмме член Военного совета округа генерал-лейтенант Леонов разъяснил майору, что норма суточного пайка для отдалённой местности определена постановлением, подписанным лично товарищем Сталиным, и любые иные толкования этого вопроса исключаются. Затем за обращение не по инстанции, минуя Военный совет округа, последовал втык майору и от корпусного начальства; несколько дней после этого он ходил, как нашкодившая, побитая собачонка, осознавшая свою вину перед собратьями: от столь тяжкой политической промашки он даже осунулся и постарел.
Однако постановления высокого начальства насчёт угля не было, и его теперь стали давать строго в обрез – по пять килограммов на сутки; мы мёрзли жестоко, нещадно и страдали от простудных заболеваний, особенно неприятно – от фурункулёза и карбункулов.
Помню отчётливо: с огромным, размером с кулак, карбункулом на виске и ангинозными нарывами в горле, с температурой свыше сорока и чудовищной болью под черепом, в полушубке поверх трофейных неопределённого цвета рубашке и кальсонах, в валенках, с перебинтованной головой, обёрнутой поверх повязки трофейным одеялом, обливаясь потом, я в полубессознательном состоянии сижу на топчане. Мой верный ординарец Вася Сургучёв и двое взводных держат меня под руки и пытаются поить тёплым, крепким и очень сладким чаем, но я не могу глотать, даже слова вымолвить – и то не могу.
Печка раскалена докрасна, и жара непереносимая: узнав, что я погибаю, все землянки и палатки – великая армейская солидарность! – прислали по котелку угля, чтобы хоть перед смертью мне было тепло. С утра, чтобы поднять мне настроение, в палатку принесён ротный патефон, и с невероятным шипением крутится заезженная пластинка:
Спите, бойцы,
Спите спокойным сном,
Пусть вам приснятся нивы родные,
Отчий далёкий дом…
Вальс «На сопках Маньчжурии»* – нарочно не придумаешь! Маньчжурия – с сопками и без сопок – стоившая жизни Володьке и Мишуте… И крутится, не кончается пластинка, и никто не догадается остановить, снять, заменить её… Мне поднимают настроение…
Ночь, тишина,
Лишь гаолян шумит.
Спите, герои, память о вас
Родина-мать хранит!
Как офицер, я не имею права выказывать слабость при подчинённых, но я не в состоянии удержаться – рыдания душат меня. Они стоят передо мной, беспомощные, растерянно-убитые, в глазах у одного из взводных и у Сургучёва – слёзы. Мне-то невдомёк, а они знают точно, достоверно, что я обречён, и убеждены, что рыдания мои – предсмертные, и я прощаюсь со всеми. Лейтенант медслужбы Пилюгин, военфельдшер, исполняющий обязанности врача и представляющий в батальоне мировую медицину, осмотрел меня ночью: сжав запястье, долго считал пульс, заговорщицки подмигивал всем, что-то для себя определил и доложил утром командованию, что мне уже не выкарабкаться – «гной прошёл в мозг и состояние агональное».
Коль так, всё делается по порядку. Согласно приказу НКО ‹ 023 меня как офицера положено похоронить обязательно в гробу. Пока я был в забытьи, меня предусмотрительно обмерили, и, дабы не тянуть потом время, солдаты из моей роты с помощью клея и сотен гвоздей изготовили из тонкой ящичной дощечки – в три слоя – домовину размером сто восемьдесят на пятьдесят пять сантиметров, чтобы, чуть подогнув ноги в коленях, меня можно было туда поместить (спустя неделю мне покажут это сооружение на складе ОВС**, покажут и выкрашенную красным фанерную пирамидку с пятиконечной звёздочкой – в скором времени они пригодились для другого).
…Я не умираю, мне суждена ещё довольно долгая жизнь, и плачу я не от боли или из-за своей незаладившейся судьбы – просто при упоминании о Маньчжурии я не могу не думать о Володьке и Мишуте…
Воспрял я только в марте сорок шестого, когда после известной фултонской речи Черчилля***, в которой он призвал к войне с Советским Союзом, впервые появились слова «железный занавес» и вновь запахло войной, причём для нас, находившихся на границе с Америкой, запахло не только «холодной», но и горячей: вскоре после этой воинственной, с угрозами речи на сопредельном материке, в северных районах Аляски, начались сосредоточение и нескончаемые манёвры американских войск, в проливе стали появляться американские военные корабли и подводные лодки.
В разведбюллетенях вместо труднопроизносимых немецких наименований замелькали другие, благозвучные и красивые, иностранные слова: «Блэкфин», «Каск», «Бэкуна», «Диодин», «Кэйман», «Чаб», «Кэйбзон» – названия больших американских подводных лодок.
Они приплывали летом из Кодиака на Аляске, возникали со стороны островов Диомида в надводном положении, по четыре-пять в группе, сопровождаемые крейсером типа «Орлеан» или своей плавучей базой – транспортом «Нереус», – медленно проходили Берингов пролив, по-хозяйски крейсировали на траверсе расположения бригады и стопорили машины. Американские моряки, различимые даже с берега в полевые бинокли, появлялись на палубе; в оптические приборы они часами рассматривали нас, фотографировали; на крейсерах же игралось учение: броневые орудийные башни разворачивались в нашу сторону, одновременно на воду спускались катера, полные вооружённых американских матросов.
Всё это было явным вызовом – в бригаде каждый раз объявлялась боевая тревога.
Нас отделяли от Америки, точнее от Аляски, какие-то шестьдесят километров; Берингов пролив, который к зиме замерзал, покрывался толстым льдом, способным выдержать тяжесть не только людей и автомашин, но и танков.
С весны сорок шестого мне снились кошмарные сны: вооружённые до зубов американские солдаты в меховых комбинезонах на джипах, «доджах» и бронетранспортёрах катили по льду через пролив, двигались и пешим ходом, как саранча, как татаро-монголы, несметными полчищами, спешили, лезли, пёрли на нашу территорию.
Самым тяжёлым в этих снах было то, что мы не могли их остановить: моя рота погибала до последнего бойца, я же непременно оставался живым и весь израненный, с оторванными ногами или руками, с вывалившимися на лёд внутренностями, корчился в крови на льду к презрительному торжеству шагавших мимо без числа рослых, сытых, наглых, весёлых американских солдат – я повидал их год назад в Германии и представлял себе вполне отчётливо.
Снилось мне и такое: выбив американцев с советской земли, мы, в свою очередь, высаживались за океаном и мчались куда-то по гладким, широким шоссейным дорогам, в точности напоминавшим автостраду Берлин–Кёнигсберг: по сторонам мелькали чистенькие, аккуратные, ухоженные, точь-в-точь как в Германии, поля и леса, так же как и весной сорок пятого, светило солнце и густо пахло сиренью, а похожие на немок молодые толстозадые женщины обрадованно, приветливо махали нам руками – трудящиеся Соединённых Штатов приветствовали нашу высадку.
Я кричал во сне от бессилия, но чаще – от отчаяния: американцы лезли через Чукотку на Колыму, расползались по всей Сибири, двигали через Урал к Москве, к родной Кирилловке, где мучили и всякий раз выгоняли на мороз и убивали мою старенькую бабушку, а избу, в которой я вырос, да и всю деревню сжигали дотла.
Нет, нас не застигнешь врасплох! Сорок первый год больше не повторится!
После глубокого текстуального изучения интервью товарища Сталина корреспонденту «Правды» относительно речи Черчилля, в котором по всем швам был разделан Черчилль и ему подобные господа-мерзавцы, невозможно было допустить, что Верховный мог в чём-либо ошибиться. Очевидно, существовали высшие, недоступные нашему пониманию соображения, знать которые нам не полагалось. Однако лично мне с каждым днём становилось всё более ясным и очевидным: порох надо держать всегда сухим и этих так называемых союзников в мае сорок пятого надо было долбануть и шарахнуть до самого Ла-Манша.
После нескольких политинформаций «Черчилль бряцает оружием!» с призывами к повышению бдительности и боевой готовности волна энергии и личной инициативы захлестнула, подхватила меня. Хотя я был всего лишь командиром роты, у меня зародился и принял довольно отчётливые формы план поистине стратегического значения: заманить американцев в глубь Сибири, поближе к полюсу холода, и заморозить там всех вместе с их первоклассной техникой. Я спал по 5–6 часов в сутки и гонял роту безжалостно, наверно, даже не до седьмого, а до семнадцатого пота. Гонял так, что уже в июне начсанбриг майор медицинской службы Гельман сделал представление командиру бригады о переутомлении людей в моей роте. Я получил замечание, но нагрузки не сбавил, настолько был убеждён в своей правоте.
А после отбоя ежедневно при свете трофейных плошек-коптилок на основе обобщённого уже опыта уличных боёв в Сталинграде, Берлине и Бреслау я составлял уникальнейшую разработку «Уличные бои в условиях небоскрёбов».
Я старался не зря. На учебном смотре моя рота – одна из полусотни стрелковых рот – заняла первое место и была признана лучшей не только в бригаде, но и в корпусе.
По итогам смотра я был награждён именными серебряными часами (персональные благодарности получили полковой и батальонный командиры).
Однако сны мои не сбылись, американцы напасть на нас не решились и побывать за океаном, в Соединённых Штатах, мне в своей достаточно долгой жизни так и не пришлось…
К американцам у меня было личное, особое неприязненное отношение (я относился к ним, наверное, хуже всех в бригаде): если бы тогда, в июне сорок пятого, они не вывезли документы, то Астапыча не сняли бы с дивизии, мы бы тоже остались в ней и поехали бы не на Восток, а в академию, и тогда бы Володька и Мишута остались бы в живых и я бы не мучался на Чукотке…
Публикация
* Слова и музыка И.А. Шатрова, вальс написан в 1906 г. Первоначальное название – «Мокшанский полк на сопках Маньчжурии», в котором служил автор, с 1918 г. – «На сопках Маньчжурии».
** ОВС – отдел вещевого снабжения.
*** Уинстон Черчилль, экс-премьер-министр Великобритании, произнёс речь 5 марта 1946 года в американском городе Фултон (штат Миссури).