Люди с различными ментальными особенностями – одна из важнейших тем в творчестве писателя и философа Николая Горицветова.
Такие люди, по мысли автора, не должны ощущать себя бесполезными и быть изгоями в обществе.
– Николай, вы автор философских романов и повестей с тонким психологическим рисунком. В ваших произведениях так или иначе исследуются пограничные состояния человека, такие антиномии, как нормальность-ненормальность, жизнь-смерть, вера-безверие. Почему вам, как писателю, интересно именно это? И должен ли автор давать ответы на поставленные вопросы?
– С особенными людьми меня много сталкивала судьба – среди соседей, в школе, вузе. У всех замечалась та или иная степень отстранённости от сверстников. И главное, у них проявлялись какие-то способности, ценные человеческие качества. Кто-то, например, преуспевал в математике, решал задания уже за следующий класс. Но все эти успехи воспринимались прежде всего через призму определённого поведения. И мне, уже с годами, пришла в голову такая мысль: есть вот движения в защиту животных, в защиту матерей-одиночек, каких-нибудь меньшинств, но я ни разу не слышал о каком-либо движении в защиту людей с ментальными особенностями. Я видел репортажи в аналитических передачах о проблемах таких людей. В одном из них показали девушку, с которой я срисовал героиню «Чугунных крыльев» – красавицу и аутистку Машу, убавив ей возраст до подросткового. Та девушка уже вышла замуж и родила, но, когда полежала в особой больнице, её муж не только инициировал развод, но и начал отсуживать ребёнка. В широких массах не распространено понимание того, что такие люди тоже обладают человеческими свойствами и потребностями, что они не должны быть изгоями, многих из них можно и нужно сделать полезными обществу. Самое мучительное для таких людей, что может приводить к тяжёлым, даже трагическим последствиям, – это ощущение своей бесполезности. Случай слабоумия в некотором смысле легче, так как бесполезность не осознаётся. Люди с ментальными особенностями имеют не просто болезнь и не просто тяжёлую болезнь, а ту болезнь, за которую их иногда презирают и ненавидят. Даже если такой случай единичный – это всё равно чудовищно, это нарушение всех божественных и человеческих законов, всех нравственных законов мироздания. И я хотел бы, чтобы два моих романа, имеющихся на данный момент, что-то сдвинули в отношении общества к ментальным инвалидам.
Но ничего радикального в выражаемых мной взглядах нет. А то, например, среди защитников животных есть такие фанатики, которые к людям относятся хуже, чем к собакам. Есть даже такое высказывание: «Люди недостойны собак». Я же в сочувствии особенным людям до такого абсурда не дохожу и не считаю всех психически здоровых сплошь посредственными, приземлёнными, злобными обывателями. С другой стороны, я не считаю и всех ментальных инвалидов непризнанными гениями. Такой топорной дихотомии я не провожу. Выдающимся человеком можно стать и без особенностей психики, а с такими особенностями можно не выделяться больше ничем.
Я бы только в этом свете подкорректировал ницшеанское понятие «сверхчеловек». Обычно под этим термином мыслят кого? Разрушителя общественных устоев, человека, который возвысился над другими людьми. На мой же взгляд, определение «сверхчеловек» больше подходит тому, кто необычайно глубоко воспринимает, размышляет и страдает. Кто имеет человеческие свойства, если так можно выразиться, в повышенной степени.
Тема жизни и смерти вытекает из темы бесполезности, ненахождения своего места в мире. По этой причине взрослеющий герой «Презренной рукописи» испытывает гнетущее чувство приближения смерти, оттого что ему больше ничего не гарантировано. А лет ему на тот момент всего пятнадцать! Он также много размышляет о самоубийстве. А один из героев «Чугунных крыльев» почти совершает его. Его удерживают воспоминания о красоте бытия и жалость к близким.
Религиозная вера приходит к молодым героям в результате поиска высшего смысла. У меня тоже были моменты, когда я уверовал и когда начал воцерковляться. Но просто я – противник фанатизма. И религиозного, и политического, и других разновидностей. Фанатизм исключает понимание человека – одну из главных ценностей.
Что до ответов на поставленные собой вопросы, я однозначно предпочитаю открытые финалы. Писатель должен всесторонне изобразить проблемные явления и дать право читателю думать самому, без поучений. Полагаю, так проявляется большее к нему уважение.
– В последней повести, «Мода на смерть», поднимается сложная тема самоубийства подростков, и не просто самоубийства – от несчастной любви, например, а совершённого под воздействием гипноза. Как возникла идея этого произведения? И каков главный посыл читателю?
– К самоубийствам приводило главным образом тонкое и изощрённое психологическое воздействие, такое же, как в «группах смерти» в интернете. Такое воздействие даже вполне жизнерадостных подростков подталкивало к страшному шагу, внушая, что это какой-то героизм или что где-то там им будет лучше. И я с некоторых пор стал ужасаться множеству известий о суицидах, в частности подростковых. На самом деле «просто самоубийства» не бывает – оно всегда страшно и противоестественно. Такое отношение к суициду я выразил устами офицера полиции. Особенно дико, когда подростки лишают себя жизни из-за ерунды, например, одна школьница-отличница повесилась из-за ошибки в ЕГЭ – не из-за несданного экзамена, а всего лишь одной ошибки и оценки «четыре»... А другие хоть и в кромешном аду, но живут. Это различие, так сказать, «порога выживаемости» я тоже изобразил в «Моде на смерть», противопоставив подросткам-самоубийцам Гречихина – человека хоть и взрослого, но в силу болезни не нашедшего своего назначения; стыдящегося жить, но всё равно живущего.
Я хотел показать, насколько неожиданным может быть подростковый суицид. В повести причины самоубийства следовало искать не в сетевых «группах смерти», а в отдельном злодее Червенёве, который воздействовал на детей так же, только не через Сеть, а при личной встрече. И без меня известно, что родители должны следить за кругом общения детей, а ещё больше – знать самих детей. Чуткое руководство взрослых с верной подачей жизненных ориентиров иной раз буквально спасает жизнь. В хорошем смысле наставничество молодёжи необходимо.
– Как мне показалось, роман для вас – вполне органичная форма. Как думаете, в каком состоянии этот жанр сегодня? Можно ли говорить о кризисе или, наоборот, о том, что современный роман обрёл новое дыхание?
– Признаться честно – я основательно увяз в классике, современный лит-процесс отслеживаю мало. Знаю, что сейчас правят бал детективы, фантастика и, пожалуй, исторические романы. Не замечаю особой глубины мысли и важности тем. Есть всякие эрзацы, муляжи глубокомыслия, впадение во всякую эзотерику, сказочность, фэнтези, как это сейчас называется, или просто в тотальную иронию и постмодернистскую мешанину эпох и культур. Что касается романных тем, то я нахожу их какими-то досужими – пусть и весьма увлекательными, но при этом, опять же, неглубокими и неважными, немного пищи дающими уму и сердцу.
И, кажется, совсем ушло в прошлое такое явление, как роман-эпопея. Это означает не просто роман с действием в определённое время, а роман, охватывающий эпоху во всей её протяжённости, сложности, многоплановости и многогранности. Например, роман-эпопея «Война и мир» охватывает начало XIX века с наполеоновскими войнами, эпопея «Тихий Дон» – переломную эпоху в нашей стране с крушением империи, Первой мировой и Гражданской войнами. Но был ли написан роман-эпопея, посвящённый 90-м годам, который хоть отдалённо сравнился бы с вышеназванными?
Подтверждение можно найти, взглянув на школьную программу по литературе, – я специально смотрел программу старших классов. На ком из писателей она оканчивается хронологически? На русских деревенщиках. Ни разу я не слышал о школьных сочинениях по романам, написанным в XXI столетии. Когда таковые появятся, тогда и можно будет говорить о новом дыхании романа.
Но всегда должно оставаться то, без чего литература не была бы, собственно, литературой, – важность художественного стиля и желание автора выразить своё мировидение. И подчеркну, что говорю я не обо всех современных русских романах сплошь, а лишь о тех, которые преобладают. Вовсе не исключаю наличия среди романов нынешнего столетия высокохудожественных и глубокомысленных творений. Просто, видимо, не дошли они ещё до массового читателя.
– Если вы оказываетесь не в роли писателя, а в роли читателя, какие произведения вам интересны? Скажем, из современной прозы? И кого любите из классиков?
– Вынужден снова повторить, что я основательно увяз в классике. Современников читаю или только самых знаменитых, или каким-то образом мне знакомых, или же порекомендованных друзьями.
В русской классике романными вершинами для меня являются «Мёртвые души», «Обломов», «Господа Головлёвы», всё у Достоевского, но есть и что-то более оригинальное – автобиографическая тетралогия Н.Г. Гарина-Михайловского. Пусть его «Детство Тёмы», «Гимназисты», «Студенты» и «Инженеры» относятся, говоря по-современному, к категории «нон-фикшен», то есть в данных романах отсутствует художественный вымысел, но при этом как описаны все оттенки чувств и явления природы! Такой стилистический уровень является для меня образцом, едва ли достижимым. Да и сюжет всё равно захватывающий. Это говорит о том, что и в судьбе реального человека могут быть такие повороты, которые не выдумали бы Достоевский и Шекспир...
Отмечу ещё считающихся классикой русских деревенщиков в связи с моим нежным и трепетным отношением к русской деревне.
Но при этом в литературных предпочтениях у меня вовсе нет национальной замкнутости. Я считаю вершинами мировой литературы и Шекспира, и Данте, и Гёте; также очень высоко ценю Томаса Манна, Марка Твена и, пожалуй, Сэлинджера. Визитная карточка последнего – небольшой роман «Над пропастью во ржи» – часто подвергается критике как нечто инфантильное. Да, роман написан от лица мятежного подростка, обличающего пороки взрослого мироустройства, но как сильно написано! И ничто так не преображает главного героя, как общение со своей маленькой сестрёнкой. Для взрослого человека такое чтение похоже на дуновение свежего ветерка.
Среди тех моментов, когда я заглядываю-таки в современную прозу, был момент открытия с неожиданной, философской, стороны Акунина-Чхартишвили. В романе со сложным, сконструированным названием «Аристономия» он рассуждает о природе человеческого достоинства и роли русской интеллигенции в переломные эпохи. И всё это на фоне традиционно закрученного акунинского сюжета. Я могу это оценить, несмотря на некоторые расхождения с Акуниным во взглядах.
Вообще, более интенсивно читать я начал уже после школы. Школа в некотором смысле даже мешала читать. Кроме того, обострённым восприятием художественного слова я наделён с рождения. Это выражалось, например, в том, что я в полтора года запоминал наизусть стихи Есенина – про «черёмуху душистую» – и Блока. Прочитанные мне в далёком детстве книги вошли в моё сердце навеки.
– Есть мнение, что писательство своего рода психотерапия, психологическая помощь человека самому себе. Таким образом преодолеваются сложные ситуации и находится какой-то неожиданный выход. Так ли это для вас?
– Я затрудняюсь назвать процесс художественного письма психотерапией. Непосредственно внутри произведений я никаких своих сложных ситуаций не преодолеваю. Сама литературная деятельность для меня – труд, напряжённый труд ума и души. И мне отнюдь не свойственна большая скорость письма, чем могут похвалиться многие писатели. Вот чтение художественных текстов – это, как правило, отдых с пользой, а написание их – труд и концентрация. И снова я упомяну одного из представителей деревенской прозы – Василия Белова, который говорил, что писать начал не по увлечению и что куда больше любит читать, чем писать. У меня всё точно так же, подписываюсь под словами классика.
– Есть понятие «кабинетных» писателей, которым для создания произведений не нужны разнообразные впечатления, а есть, напротив, те, которые без внешней подпитки ничего не могут создать. К какой категории относите себя? Что важнее для построения текста – внешнее или внутреннее? А может, некий их симбиоз?
– Во мне нет ничего «кабинетного». Всё моё писательство началось с потребности высказаться на волнующие меня темы. Без впечатлений из внешнего мира – как от личных событий, так и от мировых – я не написал бы ничего.
Писать я начал отнюдь не от хорошей жизни. И не оттого, что во мне кто-то заметил способности к этому. У меня просто однажды, в неполные пятнадцать лет, возникла острая потребность выразить свои мысли на бумаге. Говоря по-простонародному, «припёрло». Мысли у меня эти были, например, о школьной «крутизне», о появлении кое-где таких особых «каст» школьников, которые устраивают что-то наподобие армейской дедовщины. Ещё о том, как школьники остаются в мире своих фантазий – это разновидность инфантилизма. О путях преодоления кризиса общения. О том, почему люди начинают философствовать. А через много лет из этой мешанины размышлений возник роман «Презренная рукопись».
Что такое «кабинетность», я знаю. Например, был в начале советской эпохи литературоведческий кружок ОПОЯЗ – «Общество по изучению поэтического языка». Участники кружка рассматривали любое литературное произведение исключительно со стороны языковой формы, как словесную конструкцию. Они отказывались видеть в произведении какое-то отображение реальной жизни, исторических событий, какую-либо философию или проповедь. Дошло до утверждения одного из участников кружка, что в литературном произведении нет и не может быть места для выражения мыслей и чувств автора. Я был возмущён этим утверждением в юности.
В «кабинете» произведение получается, как вещество в лаборатории, где смешивают то, другое, третье. Так и «кабинетные» писатели – берут такой-то характер, помещают в такую-то среду, добавляют такое-то и такое-то события и иногда ещё переносят всё в другую эпоху. В результате литературное произведение получается экспериментальным, лабораторным путём. У меня же путь творчества иной – путь отображения всего, что происходит вокруг меня, в стране и мире.
Но, с другой стороны, я прекрасно понимаю, что художественный текст должен отличаться от публицистического, философского, научного, делового. И своё самовыражение, чтобы оно было литературным, нужно надлежащим образом оформлять – стилем и приёмами, иначе получатся голые эмоции. Но лично для меня первична моя картина мира, моя уникальная, извините за пафос, точка обзора мироздания. А уж потом происходит облечение этого в художественную форму. Отсюда, я думаю, предельно ясно, что «кабинетность» мне претит.
Одна моя повесть возникла вообще из сновидения, которое явилось мне, страшно сказать, в средних классах школы. Это «Бег страуса под луной». Снилось, что я бегу на морозе – дело было зимой, при открытой форточке – по провинциальному городу, а окончилось всё картиной бега страуса через красивый мост под луной. Я был так заворожён этим видением моего подсознания, что, став уже взрослым, решил сочинить повесть, в финале которой был бы такой эпизод. Это я к тому, что сны ведь тоже отображение реальности – мыслей, чувств, впечатлений. По крайней мере, сам человек себе сны не заказывает.
– Если бы вдруг не было возможности заниматься словесным творчеством, то чему бы вы тогда посвятили себя? И должна ли, на ваш взгляд, основная работа быть как-то связана с писательством или же, трудясь в совершенно другой сфере, автор способен привнести в свои тексты что-то свежее и более ценное?
– На момент окончания школы мне было трудно определиться с направлением дальнейшего образования, так как и я сам, и моё окружение оценивали мои способности как равные во всех областях. Меня в одинаковой степени интересовали и точные науки, и языки, и литература. В итоге специальность я выбрал довольно необычную, можно даже сказать, экзотическую – философию. Меня в ней привлекала универсальность, то, что она рассматривает универсум во всех планах – и материальном, и духовном – и задаётся предельными вопросами о смысле вселенной и человеческой жизни. И заодно я считал философскую специальность прекрасным подспорьем для литературной деятельности, которой я занимался со школы. Но проблема в том, что из меня не получалось профессионального, академичного, опять же «кабинетного» мыслителя – темперамент оказался уж слишком не тот. Выстраивать абстрактные и холодные философские системы оказалось не по мне. А нужна мне была изначально такая философия, которая проясняла бы что-то в человеческих судьбах, начиная с моей собственной.
Если бы не было возможности писать. Прежде всего я не представляю такой ситуации – возможность есть всегда, было бы только вдохновение. А какая официальная работа может быть подспорьем для художественного творчества? Журналистика, например. Сотрудничество с газетами-журналами. Но, во-первых, специальность «журналистика» я прохлопал, во-вторых, вряд ли я написал бы что-то стоящее на заказ, я пишу только на те темы, которые волнуют меня самого.
Официальная работа и творчество – для меня разные сферы деятельности, которым вовсе не обязательно пересекаться. Но если всё-таки они пересекаются – это прекрасно. Например, сейчас я работаю над повестью, на которую вдохновило кое-что на работе – одно место, в котором я побывал, и один человек. Но больше ничего не скажу, ибо повесть ещё не окончена!
Елизавета Сниткина
«ЛГ»-ДОСЬЕ
Горицветов Николай Валерьевич родился в 1987 году в Москве. Окончил Университет Российской академии образования по специальности «Философ. Преподаватель философии». Опубликованы научно-философские статьи в сборниках «Знание. Понимание. Умение» и «Научные труды МосГУ». В 2020 году вышла книга «Чугунные крылья» с одноимённым романом и повестью «Бег страуса под луной». Автор сборника поэзии и прозы «15» и сборника «Приглашение в мастерскую». Кроме данных произведений есть неопубликованные роман и повесть, ведётся работа ещё над одной повестью. Работает в информационном холдинге РБК.