Иван Леонтьев
Родился в 1927 году в деревне Надручей Холмогорского района Архангельской области. Во время Великой Отечественной войны окончил эвакуированный в Сибирь техникум точной механики и оптики, а также курс Ленинградского инженерно-строительного института. В 1964–1966 годах учился в Литературном институте им. А.М. Горького. Автор нескольких книг прозы. Заслужил благодарность губернатора Санкт-Петербурга за выдающийся вклад в развитие литературы (2011). Лауреат премии Правительства Санкт-Петербурга в области литературы, искусства и архитектуры (2012), дипломант Всероссийской литературной премии им. А.К. Толстого.
Рассказ
Во время Отечественной войны много ребят из блокадного Ленинграда учились в Ленинградском техникуме точной механики и оптики.
Мы дружили вчетвером: Ваня, Витька, Радик и я. Ванина мать, военврач Ленинградского фронта, отправляя сына в эвакуацию, дала ему адрес своей дальней родственницы. Звали её тётя Дуся.
Летом сорок третьего, после осоавиахимовского лагеря, мы помогли ей заготовить сена для коровы. За это она выделила каждому по восемь вёдер картошки. Зимой сорок третьего–сорок четвёртого мы ездили к ней два раза в месяц.
Товарняки через нашу станцию почти всегда шли, не останавливаясь – напроход. Мы узнавали, по какому пути пойдёт состав, становились на небольшом расстоянии друг от друга – и ждали, готовясь к прыжку.
Витька очень зазнавался, потому что его отец был какой-то важной шишкой. Радик выделялся своей комсоставской шинелью и красным командирским ремнём. Досталась она ему случайно. По дороге в Сибирь он неожиданно встретил на полустанке своего старшего брата: Радик доваривал кашу, которую не успел сварить на предыдущей станции, а брат от воинского эшелона подошёл к костерку, увидев состав, следующий в эвакуацию.
Уходя к своему трогающемуся поезду, брат ещё раз внимательно посмотрел в лицо, закопчённого сажей мальчишки, и обмер: узнал! А воинский состав уже тронулся. Брат сбросил с плеч Радику новую шинель, красный командирский ремень и побежал, оглядываясь и выкрикивая номер части. Радик семенил за ним, с трудом поднимая ослабевшие ноги через рельсы, и перед носом у себя махал ему вялой рукой. Брат заскочил в вагон, выкинул вещмешок с продуктами и стоял на подножке, пока состав не повернул на стрелке.
...Длинный паровозный гудок был для нас сигналом, что товарняк идёт напроход. В момент приближения поезда я всегда волновался. Прыгающий первым должен был успеть освободить ступеньки тормозной площадки, прежде чем пульман или углярка подойдёт к следующему. Мощный паровозный прожектор заливал ярким светом свободный путь между двумя составами, и товарняк влетал в это пространство, создавая воздушную волну. Приходилось чуть отступать и отворачиваться от ослепительного света. Паровоз пролетал, окутывая паром и оглушая грохотом и шипением, за ним с лязгом и скрежетом мелькали пустые полувагоны. Покачиваясь от сильной воздушной волны, я с напряжением вглядывался, стараясь не прозевать тормозную площадку.
Завидев высокую подножку, я медленно приближался к грохочущему составу и, пригибаясь, делал несколько шагов по ходу, готовясь к прыжку. Поравнявшись с подножкой, прыгали с вытянутыми руками, не спуская глаз с поручней. Схватившись за железные прутья, я чувствовал, как меня ударяло об вагон; напрягая все силы, подтягивался, выпучивал свой пустой живот, наваливался им на ступеньку, поднимал одно колено, другое, вставал на ноги и заскакивал на площадку. Вторым прыгал Француз, так мы называли Витьку за его хронический насморк и рыжеватые усики. За ним цеплялся Радик, и последним залезал Ваня.
Иногда, в силу каких-либо обстоятельств, каждый садился на отдельную площадку. Но и тогда Француз прыгал вторым или третьим. Радик никогда не выгадывал, а где станет до подхода товарняка, там и стоит, а Ваня всегда садился последним.
Забравшись в углярку, мы закуривали, бодрились друг перед другом, шутили, а когда мороз начинал пробирать, грелись, отбивая чечётку. Ветер кружил в полувагоне, поднимал снег вместе с угольной пылью и паровозной копотью, забивая нам глаза и уши.
Когда порожняк стоял на станциях, мы дрожали от холода, но не двигались, чтобы не выдать себя. Вдоль состава ходили осмотрщики вагонов, постукивая молоточками по буксам, да изредка звенела подковками сапог железнодорожная милиция, скрипя по утрамбованному чёрному снегу.
От леденящего трескучего мороза стучал зубами Француз, громко хрипел застуженными бронхами Радик, медленно переступал окоченевшими ногами Ваня и смотрел на всех виноватыми глазами. Особенно сильно мёрзли ноги. Было такое ощущение, словно стоим босиком на льду.
Тетя Дуся, добрейшая душа, встречала нас ангелом-хранителем: «Ох! Господи-и! Да на кого же вы похожи?» И тут же грела воду, заставляла нас мыться в деревянном корыте. Помывшись и обогревшись, мы съедали всё, что она выставляла на стол, брали по ведру картошки, закрывая её в мешке объедьями, чтобы не замёрзла, и отправлялись в обратный путь.
С мешками за плечами на ходу поезда садиться было тяжело, поэтому мы уходили на запасные пути, где стояли товарняки, залезали на платформы, предварительно узнав, какой состав пойдёт первым, и прятались среди грузов.
На станциях милиция устраивала облавы. Задержание всегда грозило штрафом и неприятностями: пока отпустят – намытаришься. Поэтому на обратном пути, как всегда, – не доезжая до семафора, мы прыгали на ходу поезда в снег. Перед прыжком туже подпоясывались, завязывали ушанки, заправляли штаны в носки, рукавицы в рукава телогреек и, была не была! Идти приходилось далековато, но зато не сидели в милиции.
На практику нас повезли на военный завод и поселили в землянках, где раньше жили стройбатовцы. Землянки напоминали длинные бугры. В начале и в конце каждого бугра торчала труба. Внутри землянки были двухэтажные нары с обеих сторон прохода. Посёлок так и называли: Бугры.
Утром нам рано приходилось вставать. Морозы тогда стояли особенно сильные. Двери бараков противно скрипели, народ всюду беспрестанно кашлял, заводской хор гудков нудно и долго выл, нагоняя на всех уныние...
Люди стекались из бараков на одну дорогу, сутулясь и поёживаясь от холода, и двигались общим серым потоком к подножию заводских дымящихся труб, сопровождаемые неприятно звенящим скрипом грязного снега. Тучи заводского дыма расползались по небу, потом прижимались к земле и смешивались с изморозью.
Рабочие в цехе встретили нас враждебно.
На заводе был установлен порядок: норму не выполнил – через проходную не выйдешь. Людям иногда приходилось жить в цехах неделями. Многих потом отправляли на фронт. Вскоре мы научились работать на станках, стали сдавать изготовленные детали на имя своих учителей, и отношения наладились.
В центре огромного цеха стояла небольшая кабина на возвышении, куда за час до обеда приходила кассир, вырезала из наших карточек «крупу», «жиры», «мясо» и, получив деньги, выдавала жетоны. Рядом на колонне висела чёрная тарелка – репродуктор, рабочие, задрав головы, внимательно слушали сводки Совинформбюро.
С практики мы вернулись с чувством причастности к фронту. Комната десять на десять метров показалась дворцом после землянки, но холодина здесь была особенная, потому что комендант выдавал на сутки всего ведро угля. Едва затапливали печь, как все спешили поставить свои котелки на самое жаркое место, и из-за этого завязывались ссоры, чуть не до драк.
Самое интересное начиналось, когда котелки снимали с плиты – это было время ужина. Появлялась возможность съесть своё и полакомиться – попробовать у других.
Почти у всех была картошка, редко кто варил пшено. В картошку каждый что-нибудь добавлял: у одних это была просто картошка с солью, у других с луком, с растительным маслом, с куском мороженого молока, редко у кого с маслом; одни делали суп, другие похлёбку, третьи пюре, кто-то толок её, а у кого-то она оставалась кусками... и много других вариантов.
В чужом котелке картошка всегда была вкуснее, поэтому в комнате укоренилось снятие пробы. Начиналось это с того, что когда не было своего, то хотелось лизнуть у другого.
У нас картошка сильно сластила.
Француз быстро съедал свою горячую похлёбку, словно у него было лужёное горло, и шёл по кругу. Он вообще не церемонился, а зачерпывал полную ложку, проглатывал с жадностью и лез второй раз, если бдительный хозяин не успевал убрать котелок за спину.
Ваня аккуратно поддевал из котелка на кончике ложки, дул и понемножку слизывал, словно ел мороженое, хваля и восторгаясь вкусом сваренного. Он тщательно облизывал ложку и только тогда шёл к соседу. Делал он это с шуточками, успевая ещё к одному или двум, так как и вторая очередь котелков была уже снята с плиты.
Радик не ходил с ложкой, считая это унизительным. Он сутулился на краю топчана, накинув на плечи командирскую шинель, и, ожидая пока сварится его ужин, пыхтя пел, играя на мандолине: «На позицию девушка провожала бойца», «Бьётся в тесной печурке огонь», а после еды всегда наяривал свою любимую «Софушку»: «Рубль двадцать готов отдать, чтобы вновь вас увидать, Софушка, София Павловна, София Павловна, где вы теперь?..» Пробовать подходил к нему только Француз и с улыбочкой говорил: «А у тебя что сегодня?» Как будто не знал, что у Радика всегда одна картошка.
«Пробуй», – бурчал Радик и, отвернувшись, ждал, когда Француз зачерпнёт полную ложку и отойдёт.
Часа через два печка остывала, к утру вода в ведре покрывалась ледком, а ведро примерзало к доскам стола.
Спали в основном все в шапках и в шерстяных носках. Мы с Ваней – на одном топчане и накрывались, кроме одеял, ещё его матрацем. Солома в нём пахла пылью, но матрац ещё немного грел.
Обедали мы в столовой. Кормили нас скудно. Француз и Ваня сочинили стихи и вывесили у раздаточного окна:
Когда в столовой на раздаче
Нилус работает одна,
То даст полнормы – не иначе,
И грустно скажет: «Что ж, война».
И тут же нарисовали карикатуру на неё. Голодные студенты в ожидании обеда смеялись возле раздачи. Повариха, видать, что-то заподозрила, выскочила, прочитала и хотела сорвать плакат, но маленький Ваня с синевой под глазами встал перед ней и заявил: «Не имеете права».
«Раздавайте обед», – наступал Француз на повариху.
Женщина истерично закричала и побежала из столовой. Вернулась она с заместителем директора по хозчасти. Студенты наперебой доказывали заместителю, что повариха недодаёт еду, а комендант – уголь. Он спокойно выслушал студентов, пообещал разобраться и ушёл. Мы долго ждали перемен, но ничего не изменилось.
В обычные дни, намёрзшись за день в аудиториях, где сидели в телогрейках и шапках, мы прибегали после занятий в общежитие и, получив уголь, растапливали печку.
Во время сессии сидеть весь день в промёрзлой комнате было невозможно. Всегда стоял один вопрос: как натопить печь?
Мы долго ходили по улицам, высматривая берёзовые дрова; уходили подальше от общежития, чтобы не так явно бросались в глаза следы нашего преступления. Стараясь смягчить свой грех, мы брали дрова там, где были большие дома и дворы, богатые по нашим меркам, а у бедных хижин не трогали даже полена. Не найдя дров, мы ломали заборы, отдирая целые секции штакетника, отчего раздавался пронзительный скрип выдираемых гвоздей и поднимался собачий лай по всей округе. Происходило это глубокой ночью, мужиков в домах – единицы, поэтому редкие хозяева рисковали высунуться.
Раскалив печь, мы всю ночь готовились к экзаменам, а днём спали. В короткие передышки ставили «велосипеды»: у спящего осторожно раскутывали ногу, закладывали между пальцами бумагу, и... поджигали.
Почувствовав боль, спящий судорожно сжимал пальцы и резко начинал махать в воздухе ногами, словно крутил велосипед, подкидывая одеяло, простыню, фуфайку или полушубок, смотря, чем он был накрыт, стараясь убрать причину боли, а бумага ещё сильнее разгоралась, обжигая кожу до волдырей. Всё это происходило за считаные секунды. «Велосипедист» вскакивал и диким взором шарил по комнате в поисках поджигателя. В это время в комнате стояла тишина: все корпели над конспектами и учебниками. Пострадавший долго ходил вокруг стола, выискивая обидчика. Потом он закуривал и острым взглядом пытался определить виновника.
«Велосипеды» были разные: большие, средние и маленькие. Это считалось возмездием за жадность и эгоизм. Во время экзаменов многие успевали «покататься на велосипедах» не по одному разу, за исключением Вани. На него ни у кого не поднималась рука. Больше всех катались те, кто по ночам грыз под одеялом сухари или жевал хлеб с салом, кто пробовал у других, а свой котелок с плиты снимал уже пустым, потому что делал вид, что всё ещё варит, а сам ел. Но самые большие «велосипеды» доставались Прокопу – жадному и нелюдимому парню. У него под топчаном стоял большой деревянный сундук с висячим замком. Вечером он долго там копался, потом залезал под тёплое ватное одеяло и смачно жевал.
Стипендии нам всегда не хватало, хотя, кроме хлеба и столовских блюд, мы ничего не покупали.
Когда у нас с Ваней кончались деньги, мы шли к Эдику играть в карты. С городскими он играл по-крупному, а со своими как придётся. Он был немного старше нас, носил синие бостоновые брюки со стрелками и белоснежные рубашки; стригся всегда «под бокс», оставляя косую чёлку. Как ему удавалось так одеваться среди холода, грязи и завшивлённости, один Бог знает. Однажды во время сессии мы с Ваней проиграли ему немного денег и хлебные карточки на третью декаду.
Сели мы, конечно, выиграть, чтобы дотянуть до стипендии. Мы и раньше ходили к нему: сядем с трёшкой-пятёркой, а как только выиграем рублей тридцать-сорок, так и выходим. Играли мы помалу: осторожничали, пока карта не придёт. И в этот раз надеялись, что повезёт, вот повезёт... А хорошая карта так и не пришла. Поголодав так дня два-три, мы начали искать выход. И Ваню осенила идея: он достал рваную шапку, старую телогрейку, из которой клочьями лезла вата, ботинки с оторванными подмётками, которые всё собирался отнести в ремонт, и мы отправились на станцию. У тендера паровоза Ваня переоделся, отдав мне свою одежонку, вымазался угольной копотью до неузнаваемости и, кивнув головой, скомандовал: «Айда!» Он шёл впереди, как гопник, а я сзади с его шмотками, как верблюд с грузом.
На вокзале в ту пору стоял воинский эшелон. По перрону среди военных сновали мальчишки, стреляя окурки, папиросы, и женщины, обменивая самогон на обмундирование или продукты.
Ваня подошёл к группе офицеров в погонах и новеньком обмундировании, вытянул тонкую чёрную руку, подняв к ним худое грязное лицо с синими глазами, и жалостливо заныл: «Дяденьки офицеры, подайте рубль на баню». Офицеры, как по команде, полезли в карманы галифе, заскрипев новыми портупеями, подавая рубли, трёшки и даже пятёрки.
Баня, а особенно санпропускник, значили много: пока моешься, всё бельё и одежду, нанизанные на проволочное кольцо, так прожарят, что ни одна вша живой не останется; после такой обработки неделю отдыхаешь. На рубль особенно не разгуляешься, разве что хлебную карточку за два дня отоваришь или одну папироску у барыги на толчке купишь.
Спрятав деньги, Ваня шёл к другой группе офицеров, и всё повторялось сначала. Так мы ходили, пока не ушёл воинский эшелон. А потом направились на базар в надежде чем-нибудь подкрепиться.
Базар гудел на разные голоса. Прямо на снегу, подстелив какие-то подушки, сидели краснолицые инвалиды и зазывали сыграть в «три карты» или «верёвочку». Из трёх карт играющий должен был найти даму пик. Манипулируя картами, инвалид выкрикивал: «Бабушка Алёна подарила мне тридцать три миллиона и не велела никому отдавать, а всё в карты проиграть!» С «верёвочкой» дело обстояло ещё проще: играющий ставил палец в брошенную верёвочку, а инвалид тянул её за оба конца; если верёвочка проскальзывала мимо пальца, значит проиграл. Хозяин верёвочки то и дело предупреждал: «Выиграешь – помолчи! Проиграешь – не кричи! Деньги наперёд – лучше горе не берёт!» Простота игры многих соблазняла. Желающие испытать судьбу не переводились. Кончалось всё слезами. Тут же ходили гадальщики с морскими свинками, носили ящички с билетиками и приговаривали: «Пять рублей вас не устроит, а свой интерес узнаете». Зверушке давали понюхать деньги, потом она выбирала билетик и выдёргивала его зубами.
Выбравшись из базарной суеты, мы шли домой, уплетая вкусные картофельные лепёшки (драники).
...Сдав последний экзамен, мы поехали к тёте Дусе за картошкой. На обратном пути, когда мы садились на платформу, нас заметила милиция. Мы спрыгнули и побежали в разные стороны. Один милиционер погнался за мной. Я немного прихрамывал, поэтому показался ему, по-видимому, лёгкой добычей. Во мне всё запротестовало. Я убегал от него из последних сил, и, наконец, мы оказались между двумя составами метрах в тридцати друг от друга. Мне не хотелось в милицию. Я зыркал по сторонам, как загнанный зверёк, и не знал, куда деваться. А он шёл ко мне навстречу, уверенный, что поймал нарушителя, и, может быть, уже рассчитывал на вознаграждение. Я даже видел на его прыщеватом лице нескрываемое злорадство.
В этот момент один из составов дёрнулся, лязгнув буферами, и медленно тронулся. Я стоял, глядя, как милиционер приближается, не спуская с меня торжествующего взгляда.
В этот момент со мной что-то сделалось: я бросил под вагон свой мешок картошки и кинулся за ним рядом с проходящими колёсами, прополз под идущим вагоном и только успел выхватить мешок да убрать ногу с рельса, как прокатилась вторая пара колёс, и увидел на другой стороне состава злое лицо милиционера.
Поднырнув ещё под несколькими составами, я наткнулся на тихо идущий, покачивающийся на стрелках, поезд Новосибирск–Ташкент. Кинув мешок на ступеньки, я ухватился за поручни.
Вечерело. Стоял сильный мороз, которого я не замечал раньше, когда убегал от милиционера. Дул холодный ветер. Чёрный дым паровоза далеко расползался по синему небу.
На первой же остановке открылась дверь, и полная молодая проводница спросила: «Штраф платить будешь?» Я взглянул на неё ласково и даже обрадовался, что на моё счастье попалась симпатичная тётя, а не мымра. «Может, в вагон пустит?» – подумал я.
– Ну, что молчишь?
– У меня денег нет, тётенька, – честно признался я и улыбнулся ещё сильнее, пытаясь вызвать у неё сочувствие.
– А чего тогда лезешь? – раздула ноздри проводница и резко пнула меня сапогом в грудь.
От неожиданности я упал с подножки, сильно ушибся и от обиды заплакал. А когда поезд тронулся, я ухватился за поручень другого вагона. Мне было давно известно, на какой станции где вокзал, и я заранее перелезал с одной стороны вагона на другую, чтобы не попадаться на глаза милиционерам.
Морозный ветер пробирал до костей, хлестал в лицо жёстким снегом и мелким колючим паровозным шлаком. Проскакивая разъезд, паровоз давал короткий гудок, словно вскрикивал от испуга в холодной ночи. Я уже до того замёрз, что не чувствовал пальцев рук и ног. На каждой станции я давал слово, что на следующей станции обязательно сойду и отогреюсь, но как только подъезжал к вокзалу, я передумывал и заверял себя, что ещё только один перегон и обязательно сойду. Так повторялось до тех пор, пока не окоченел.
На предпоследней станции пришлось сойти. Как только я оторвался от поручня, ноги у меня подкосились, и я свалился с подножки. На платформе было пустынно и тихо, лишь в голове состава устало пыхтел паровоз. Из соседнего вагона вышел мужчина в длинной синей шинели. Чтобы меня ни в чём не заподозрили, я начал отползать от поезда. Услышав скрип снега, я увидел перед собой кирзовые начищенные сапоги и по-собачьи поднял голову. «Что с тобой?» – спросил железнодорожник. «Ничего», – пытался ответить я, а язык произносил какие-то невнятные звуки: «Ну-чю-гум-бо».
Мужчина нагнулся, заглянул мне в глаза, потом сгрёб и поволок в служебное помещение вокзала.
В комнате жарко топилась печь. За столом сидела дежурная, а за остеклённой перегородкой – телеграфистка.
Начальник поезда посадил меня на деревянный станционный диван и спросил у девчат: «Гусиный жир есть?» «Ой!» – ужаснулась телеграфистка и выскочила в комнату. – Он же весь обмороженный!»
Дежурная принесла жир и стала мазать мне лицо. Мужчина сдёрнул рукавицы и взялся натирать руки, а телеграфистка сняла мои ботинки, обмыла пальцы ног не то спиртом, не то самогоном и принялась втирать жир.
«Поезд задерживаем», – посмотрела на часы дежурная. «Ничего, нагоним, – взглянул на меня начальник поезда. – Ну, как, легче?» «Спасибо», – еле выговорил я. Телеграфистка надела носки, с трудом впихнула ноги в ботинки, втолкнула туда же шнурки; дежурная надела рукавицы; начальник нахлобучил ушанку и спросил: «Дойдёшь?» «Да», – чужим голосом отозвался я и еле поднялся на ноги.
«Что ж ты в вагон не попросился?» – выговаривал мне начальник, когда садились в поезд. «Просился», – протянул я, но не сказал, как «меня пригласили». «Далеко ещё ехать?» – поинтересовался начальник, сидя в купе. «До следующей станции», – боязливо ответил я, глядя на спящих милиционеров. «Пей! Согреешься», – принёс начальник кипяток. От горячей кружки до нестерпимой боли заныли пальцы, и я тут же отпихнул её.
На своей станции я поклонился начальнику и, как на ходулях, пошёл в общежитие.
– Это ты, Коля? – раздался из темноты голос Радика.
– Я.
– Ваня с тобой?
– Нет. А где он? – встревожился я.
– Мы думали: вы вместе, – вспыхнула от затяжки самокрутка Радика, и послышалось хриплое его дыхание.
Я подошёл к нему и закурил. Немного помолчав, он рассказал, как они добирались.
Удрав от милиционеров, они вновь встретились и наткнулись на идущий товарняк. Радик заскочил на площадку, а Француз почему-то не прыгнул и сбил Ваню с толку. Сам-то потом сел, а Ване места, наверное, не уступил – тому пришлось прыгать на вторую площадку, на которую мы никогда не садились, потому что затягивало под вагон. А больше ему садиться было уже некуда.
Радику вроде бы показалось, что кто-то кричал. Но Француз твердил, что ничего не слышал, и ещё доказывал, что сел быстрее обычного. Ходили они потом по составу на ходу поезда, но так ни с чем и приехали.
Я расстроился. Сердцем чувствовал: что-то тут не так...
Сняв фуфайку, я залез под одеяло и накрылся ещё Ваниным матрацем, долго дрожал и думал, что бедный Ваня мёрзнет где-нибудь сейчас один. Заснул я уже под утро, когда утихла внутренняя дрожь.
Ваня так и не приехал...
На следующий раз за картошкой поехал один Француз. Я отказался, и Радик не поехал.
Сварив по приезде картошку, Француз предложил мне попробовать. Я отвернулся, не желая иметь с ним ничего общего; а когда он подошёл к Радику, тот заиграл на мандолине с таким остервенением, что струны, казалось, вот-вот лопнут.