Павел Крусанов
Окончание. Начало в «ЛГ», № 43
По романтическим представлениям Толкаева частным домам на Островах полагалось следовать асимметрии и плавно-изящным изгибам ар-нуво, поэтому его немного озадачил состоящий из прямых углов и таких же линий лаконичный дизайн двухэтажного коттеджа адвоката, явно исполненного по заветам хай-тека. За оградой перед домом был разбит крохотный уютный садик с кустами сирени, бульденежа, липами, клёнами и рябиной, он накрыл Тёму писклявой тенью. Впрочем, ухоженным садик выглядел лишь в пространстве от ворот и до крыльца дома, в остальном там всё росло, как в лесу, и возделывало себя по собственному усмотрению.
Ева отворила дверь своим ключом и, едва войдя в прихожую, отстегнула карабин от ошейника борзой. Та, радостно поскуливая, опрометью бросилась по лестнице наверх и пропала из вида. Толкаев слышал, как её когти сначала цокают по ступеням, а потом где-то на втором этаже нетерпеливо скребут дверь, которая с тихим скрипом поддаётся её лапам, и как вслед за этим звучит глуховатый голос:
– Ева, приготовь ванну!
– Хозяин? – шёпотом спросил Тёма.
– Он самый, – шёпотом ответила Ева и отправилась по лестнице вслед за собакой.
Наполовину поднявшись, она остановилась, обернулась к растерянно стоявшему внизу Толкаеву и чуть громче прошептала, указывая рукой в направлении тёмного коридорчика, вытекающего из просторной прихожей:
– Иди туда. Там моя комната.
Убранство Евиной светёлки выглядело скупо – заправленная полуторная кровать, бельевая тумба, туалетный столик (на нём Тёма заметил театральную программку) и стул. Платяной шкаф был встроен в стенную нишу, его раздвижные дверцы представляли собой два зеркала в рост человека. Занавешенное тюлем окно выходило в дикую часть садика, а дверь в изножье кровати вела в небольшое чистилище с голубой сидячей ванной и такого же цвета унитазом.
Несмотря на скромность интерьера, свободного пространства в комнате оставалось немного, так что Толкаев, изучив обстановку и сев на кровать, оказался нос к носу со своим отражением в створке стенного шкафа, которое, впрочем, в сумерках было плохо различимо – он так и не решился зажечь свет, хотя при входе заметил у двери выключатель. От утренних переживаний не осталось и следа – теперь он до жара в глазах был полон других чувств, насылавших как чары приятного томления, так и смущающей тревоги.
Ева появилась в дверях с простоватой улыбкой на усеянном веснушками лице и с бутылкой красного вина в руках. Отправив Толкаева в ванну, она принялась сервировать на двоих туалетный столик, так что к тому моменту, когда освежённый, но всё ещё пребывавший в смущении Тёма вернулся в комнату, его уже ждали открытая бутылка, бокалы и блюдо дымящейся чечевицы с бараниной.
Как известно, вино во все времена кружило голову и развязывало языки, что как нельзя более подходило к случаю. Ко второму бокалу выяснилось, что театр был давним и большим пристрастием Евы. Она не пропускала ни одной премьеры сезона, и в комнате её вечно валялись программки с кратким содержанием опер и балетов и фамилиями исполнителей партий. Иногда, вдохновившись фантазией, она забывала обо всём на свете, чувствуя себя стоящей на сцене и занятой во всех ролях сразу. Толкаев, в свою очередь, признался, что равнодушен к театру, находя секрет его привлекательности лишь в том, что жизнь на сцене концентрированная и люди вне стен театра ей, такой густой, завидуют.
Не сказать, что Ева была грузна – нет, слегка упитанна, с тяжёлой налитой грудью и небольшими складочками на животе и боках. Её сопение долго не давало Тёме уснуть, но стоило ему шевельнуться, как она ещё теснее прижимала его своим мягким и жарким телом к стене, накрывая большой грудью, как пуховым одеялом. За это одеяло Толкаев был ей благодарен, поскольку окно в комнате оставалось открытым, а ночь вопреки его недавним ожиданиям, когда он приглядывал в парке скамейку, выдалась свежей.
Утром Тёма почувствовал настоятельную потребность выскользнуть в ванную, чтобы выпустить скопившиеся в животе гремучие газы – прежде он никогда не ел чечевицы и поэтому вчера опрометчиво на неё набросился. Но для начала он должен был освободиться от горячей тяжести Евы, а это было непросто. После нескольких бесплодных попыток, обессилев, он не выдержал и поддался позыву – звучной раскатистой чередой. Надо отдать Еве должное – она не подала виду, что стала свидетелем его позора. А может быть, и впрямь спала.
Новый день выдался ясным и солнечным. В густой кроне липы за окном ухал голубь, а на листьях диких трав радужными лучами сияли капли росы.
* * *
В комнатке Евы Тёма прожил две недели, пользуясь таким уходом и участием со стороны хозяйки, каким не одаривала его та, что произвела на свет. Даже пёс не досаждал ему своим присутствием, таясь днём где-то на втором этаже, считавшемся приватной адвокатской территорией. Единственное, чего не хватало здесь Толкаеву, это кистей и красок, но тут уж ничего не попишешь – делая в жизни выбор, всегда приходится чем-то жертвовать.
Раза четыре он отправлял матери сообщения, что жив и прекрасно себя чувствует, по-прежнему не отвечая на её звонки, хотя, как ни старался отыскать в глубине сердца остатки недавней горькой обиды, к своему удивлению, ничего не находил. Наоборот, какое-то предвестие стыда и раскаяния ворочалось там, в придонной тьме. Тёма утешался бескомпромиссной мыслью, что сожаление о прошлом – это бесполезная слабость: стыд не изменит того, что было, как и тревога не обезопасит будущее.
За эти две недели он выучил слово пипидастр и узнал о Еве много нового. Так, например, когда она готовила или убирала дом, никто не допускался ей в помощь, потому что на свете нет никого, кто был бы в состоянии сделать как надо – так же хорошо, как она. Или вот: у неё были изрядные запасы особого варенья, которое она готовила из лисичек и подавала к столу вместе с сырной тарелкой – взамен мёда. А ещё у Толкаева создалось впечатление, что любовь Евы к театру объясняется тем, что в этом доме она сама таила какую-то трагедию. На эту мысль его навела найденная однажды под черёмухой в дикой части садика дохлая кошка, которую, вероятно, затрепал Гамаль. На морде кошки застыл оскал, а под неопрятной клочковатой шкурой шевелились черви и жуки-могильщики. Вид её был ужасен, потому что казалось, будто разлагающаяся падаль судорожно дышит.
Но Тёма не желал думать о мрачном и грустном. Эти июньские дни, прохладные рассветы, вечера и ночи за бутылкой вина, дальний гром, раскатистый и протяжный, как зевота, россыпи звёзд в небе и прочие мелочи жизни: автомобили, люди на улицах, фасады домов, внезапный дождь в онемевшем за миг до его начала саду – всё сверкало, будто сама жизнь, как драгоценность, во всех своих подробностях была оправлена в свет. И всем этим Толкаев был обязан женщине, которая его приютила, явившись перед ним как ясное небо, как хорошая новость, как исполнение желания, о котором он ещё не успел попросить. Каждое утро теперь Тёма, вдохнув пропитанный счастьем воздух, падал в чудесное пространство города и с глупой улыбкой на лице бродил по набережным, чувствуя себя персонажем удивительной книги, прочитанной когда-то в детстве, а теперь забытой, но радость фантомного узнавания тёплой волной окатывала его сердце.
Уже на второй день его водворения в дом на Каменном острове чечевицу сменили рис и картофель, а баранина в дальнейшем чередовалась с цыплёнком, телятиной и форелью. За Тёминым бельём Ева тоже следила и подвергала его регулярной стирке. Правда, немного смущало Толкаева то, что он находился здесь всё-таки на нелегальном положении – Ева просила его не попадаться адвокату на глаза и выводила на улицу, сперва убедившись, что хозяина либо нет в доме, либо он работает в кабинете на втором этаже и путь свободен, так что, похоже, тот и впрямь ничего не знал о его существовании.
Адвоката звали Ильёй Семёновичем, он был стариком лет шестидесяти или даже больше, но довольно бодрым, с блеском в глазах и уверенной, не шаркающей походкой. Толкаев, в ленивой истоме наблюдая за тем, как оса ловит комаров на внешней стороне оконной москитной сетки, несколько раз видел его прохаживающимся по садику, но чаще опознавал присутствие хозяина по звукам – слышал, как тот выезжает на машине в контору по своим адвокатским делам, растапливает в гостиной на первом этаже камин, скрипит креслом в кабинете или кашляет и кряхтит в спальне.
С другой стороны, если рассудить, хоть нос к носу они и не сталкивались, адвокат тоже имел возможность видеть Тёму в окно, когда тот возвращался с Евой и Гамалем после прогулки или после вылазки с Евой за провиантом. Зато слышать не мог точно – в доме при хозяине Толкаев не производил ровным счётом никакого шума, способного просочиться из комнаты Евы, и ходил в войлочных тапочках, которые выдала ему рыжая фея, обязав переобуваться в прихожей. Как бы то ни было, Илья Семёнович вёл себя так, будто был не осведомлён о присутствии в его доме постороннего человека. А если и был осведомлён, то в конце концов, возможно, у него существовала на этот счёт какая-то договорённость с незаменимой домработницей, в одиночку содержащей в порядке большой дом, Такой вариант Тёма тоже не исключал.
Однажды утром, на исходе второй недели, когда они с Евой собирались выгуливать Гамаля, та ненадолго отлучилась, то ли что-то забыв в комнате, то ли по прозаической нужде, и Толкаев остался с собакой в прихожей наедине. В руках его были мокасины, на которые он собирался сменить тапочки, делавшие его походку кошачьей, но тут произошло странное. Гамаль, подозрительно обнюхав Тёму, его не признал. Следом раздалось глухое рычание, каким пёс обычно сопровождал свою готовность наброситься на чужака. Тёма не хотел пускать в ход мокасины, которые держал в руках, Ева запрещала ему бить и наказывать собаку, да лёгкие туфли тут не очень бы и помогли. Добавив в голос сиропа, Толкаев попытался успокоить пса, но тот уже ринулся в атаку.
Потеряв над собой контроль от неожиданной враждебности обычно безразличного к нему Гамаля, Тёма машинально запустил в него парусиновую обувку, не отдавая себе отчёт, хочет ли он напугать взбесившуюся тварь или отбиться. Ни того, ни другого не случилось – туфли полетели в цель без должной силы, Гамаль шарахнулся в сторону, и мокасины шлёпнулись на пол. Сопротивление Толкаева лишь сильнее разозлило пса. Осознав неизбежность боя, безоружный Тёма в дремучем ужасе, предчувствуя хватку острых зубов на своих икрах, бросился через просторную прихожую вверх по лестнице и на втором этаже, метнувшись к первой попавшейся двери, дёрнул ручку. Вопреки ожиданиям собака не настигла и не вцепилась в него. Дверь с быстрым скрипом распахнулась, и беглец, поспешив захлопнуть её за собой, повалился прямо на широкую кровать Ильи Семёновича, не сразу сообразив, что хозяина нигде нет, хотя ещё пару минут назад, перед тем как Ева позвала собаку звонким «гулять!», из спальни адвоката раздавались покашливание и кряхтенье – обычно тот вставал уже после того, как Гамаль возвращался с утренней проминки. В ванной? Но домашний халат хозяина валялся тут же на кровати.
Гамаль взвыл снаружи, и Толкаев услышал, как в дверь скребут его когти. Потом пёс шумно вздохнул, затих, и когти его зацокали по ступеням лестницы. Тёма всегда считал, что владеет собой и не боится собак – скажи ему кто-то, что он будет бегать от изящной и шёлковой персидской борзой, да ещё прятаться от неё в спальне Ильи Семёновича, страшиться которого у него было куда больше оснований, нежели зубов Гамаля, он бы рассмеялся. И тем не менее…
Когда Толкаев вновь спустился в прихожую, тут же объявилась и Ева. Пёс вёл себя как обычно, словно бы ничего и не случилось, только косил на Тёму карим глазом, зрачок которого был до того чёрен, что казался распахнутой бездной, провалом в преисподнюю.
* * *
Надо сказать, что к концу своего двухнедельного пребывания в доме на Каменном острове Толкаев понял, что повзрослел. Это стало ясно, когда он осознал, что пережил свою обиду и больше не держит зла на мать и не хочет убить отчима. Наоборот, даже уважает их за тихую, но честную, без плутовских увёрток жизнь и где-то в глубине сердца испытывает за них скромную гордость. Боже мой, всё так просто – уважай старших, почитай родителей!.. Но всё кажется просто, когда переживёшь, а пока не пережил – лес дремучий.
По дороге домой Ева с Тёмой заглянули в фермерскую лавку за зеленью. Гамаля с ними не было – его поводок привязали у входа к водосточной трубе. Выбрав момент, когда из разложенных перед ней пучков свежей петрушки Ева отыскивала пучок наисвежайшей, Толкаев спросил её, догадывается ли она, что это за пёсик?
– Тихо! – Ева посмотрела на Тёму взглядом оценщика, прикидывающего стоимость имущества, идущего под залог. – Если хочешь и дальше оставаться в нашем доме, держи язык за зубами. Главное не то, что ты знаешь, а то, как ты это принимаешь.
И всё. И больше ни слова, как будто это не ужасно и не дико, что человек, пусть даже он и адвокат, существует в двух обличьях, да ещё гуляет на поводке со своей домработницей.
– Что приуныл? – тронула Ева Толкаева за рукав. – Уж не думаешь ли ты, что я колдунья?
Кровь заледенела у Тёмы в жилах: «Вот! Сорвалось! Проговорилась! Варенье из лисичек!.. Не фея – ведьма рыжая! Цирцея!» Не дожидаясь, когда лихорадочный ум его сделается медленным и спокойным, Толкаев разгадал загадку: заколдован! Илья Семёнович – весь, с потрохами, в её власти! Без неё тайна его тут же откроется и… куда ему деваться? В доме она сама и есть хозяйка. Госпожа, играющая роль прислуги…
Не зная, как лучше ответить на вопрос, Тёма выпалил:
– И в мыслях не было! – и погодя добавил: – Наверное, это непросто, решиться выгуливать Илью Семёновича на поводке. Надо иметь смелое сердце – а вдруг он перекинется, и на виду у всех окажется, что в ошейнике на четвереньках – адвокат?
– Представь себе, я этого боюсь, – улыбнулась Ева.
– Боишься, что он разоблачит тебя как ведьму?
Тёма испугался своих слов: «А что, если она меня сейчас в свинью?.. И будет летать на мне ночами над Каменным и Петроградским? Или в кота – на потеху Гамалю?» Перед глазами Тёмы предстала недавно обнаруженная в саду у дома дохлая кошка. Его предшественник?
– Ну вот ещё! – фыркнула Ева. – Илья Семёнович очень порядочный человек, он так никогда не сделает.
– Чего же ты боишься?
– Боюсь, что его отберут у меня. А я так привязалась к этой псинке.
Решение Тёма принял мгновенно. Стоило Еве после петрушки переключить внимание на пучки укропа, как он тихо выскользнул из лавки и на глазах завилявшего ему палевым хвостом Гамаля бросился наутёк – прочь от этой чертовки, от этого ведьминого морока, от своего ужасного будущего. «Спасибо, Илья Семёнович, что открыли мне глаза – не допустили, чтобы меня в свинью!..» Облегчить участь адвоката Толкаев был не в силах – спастись бы самому. Только подошвы мокасин, удаляясь и становясь всё мельче, сверкали в перспективе улицы.
* * *
Дома Тёму приняли с пониманием и без упрёков, мать даже прослезилась – его отчаянный демарш послужил уроком для обеих сторон и в итоге, пожалуй, только укрепил семью.
Со временем острота чувств, вызванных страхом потерять человеческий облик, притупилась, и тем не менее никогда больше Толкаев не бывал ни в Приморском парке Победы, ни возле зловещего дома на Каменном. Единственное, что осталось ему в память о Еве, – это снимок в телефоне. Он сделал его одним чудесным утром в постели, когда они с Евой ещё толком не остыли от недавней близости: бёдра её были липкими, а кожа – нервно-чувствительной, вздрагивающей от малейшего прикосновения. Фотография получилась довольно странная, но Тёме она нравилась. На ней были видны грудь, живот и пупок Евы, причём одна грудь вздымалась совсем рядом, а другая – как бы очень далеко. Совсем вдали ещё виднелись ступни и крошечные пальчики с сиреневым лаком на ногтях. Однажды, когда Ева содрогалась, накрытая волной блаженства, Тёма заметил, как эти пальчики трогательно растопырились веером. Так она приветствовала счастье. Случайно став свидетелем этого приветствия, впоследствии он невольно подсматривал в постели за её ступнёй.
Интересно, с кем Ева теперь растопыривает пальчики? И знает ли тот, чем рискует?