Выставка довоенной графики Бориса Смирнова в «Галеев-галерее» и выставка графики Меера Аксельрода, тоже 20–30-х годов, в галерее «Проун» на Винзаводе открылись почти одновременно. Мне кажется симптоматичным, что галеристов (и искушённых зрителей) начинает привлекать в работе ушедших художников прошлого столетия уже не всё творчество в целом, а какие-то его отдельные и на поверку необычайно интересные проявления, которые по разным причинам были забыты, оставались безвестными и ждали своего часа.
Борис Смирнов славен вовсе не этой графикой. В послевоенные годы он сделал себе имя как мастер художественного стекла и керамики.
Выставленные на экспозиции «Другие» рисунки Меера Аксельрода при жизни мастера почти не выставлялись, да и впоследствии им не очень везло. Но вот мы, кажется, дозрели до выставок утончённых, эстетских, пленительно-камерных, предназначенных для встречи этих негромких работ с каждым отдельным посетителем, для вдумчивого тайного разговора зрителя с автором, для медленного погружения в стихию авторского труда.
Признаюсь, неведомый мне прежде Борис Смирнов (стеклом я не увлекаюсь) сумел меня поразить – и не только графикой, но какими-то невероятными зигзагами своего творческого пути. Тут, я думаю, виновато не только жёсткое время, но и сам художник – человек необыкновенной многогранности. По образованию архитектор (учился в Петроградской академии художеств), он любил (и изучал) точные науки, а ещё играл на виолончели. Он многое умел и, приспосабливаясь ко времени, не сгибался, а отбегал в сторону. Благо было куда. Его острый и необычный архитектурный проект, выполненный совместно с ещё двумя Борисами, Крейцером и Пятуниным, в 1936 году был подвергнут ожесточённой критике. Крейцер попал в лагерь. Пятунина сломала депрессия. А Смирнов устоял. Нашёл другое художественное пространство – промышленный дизайн, фотографию, иллюстрирование…
Но глядя на его графику 20–30-х годов, я думала, что мы, возможно, лишились замечательного художника. Его «ню», сделанные в совсем ещё юном возрасте в мастерской Николая Тырсы, поражают дерзостью и задором. Мощные и динамичные рисунки углём на оливковой бумаге говорят не только о «конструктивистском» мышлении, но и о необычайной восприимчивости к «живому» в его сложных и противоречивых проявлениях. В женских фигурах есть «африканская» брутальная дикость (вспоминаются Пикассо и Матисс), но и плавность контура, нежность, загадочность, драматизм. Это вовсе не академические «правильные» и «усмирённые» штудии. Так мощно, запальчиво, так живо обычно начинает большой мастер, привносящий в искусство свои формы и свои человеческие смыслы. Смирнов вовсе не был тут смирным. На нескольких замечательных фотографиях начала 30-х годов – вместе со своими соавторами в Ленинградском Доме архитектора или восседающим в кресле по собственному проекту – мы видим его доброе и благодушное лицо эстета и немного «рохли» (вариант Обломова) в состоянии какого-то необычайного творческого подъёма, полноты бытия. Но в каталоге есть фотографии этого же периода, где на этом добрейшем лице запечатлелось выражение крайней безнадёжности, почти отчаяния. По-видимому, художник был подвержен резким эмоциональным колебаниям, чему способствовала очень нестабильная обстановка 30-х годов, критика и проработки за «формализм» и «трюкачество». И вот Смирнов стал отступать в сферы, где «игра с формой» уже не была столь предосудительной, где человеческие смыслы во многом утрачивались, уходили человеческая боль, сила, страсть – всё, что так выразительно читалось в его обнажённых! Смирновские обложки и товарные знаки я посмотрела тоже не без удовольствия – точность, лаконизм, красота строго выверенного решения – всё осталось при мастере и всё радовало глаз… Только… Только словно бы от каких-то важных вещей художник заставил себя отказаться, погрузившись не в лирическую, а в «механическую поэзию», если воспользоваться выражением И. Галеева из содержательной каталожной статьи. Словно виолончель с её «человеческим» голосом он окончательно сменил на изобретательные «промышленные» штудии. Вспомнилась мне и Маврина, которая от своих замечательных обнажённых ушла после войны в детскую иллюстрацию. Тоже великолепную, но…
Словом, экспозиция Бориса Смирнова заставила не только испытать эстетические эмоции, но и поразмышлять о непростой его жизни и судьбе. Важно, что в галерее – это не «эпизодический» интерес, а некая долгосрочная программа. Одна из прежних экспозиций была посвящена Смирнову-фотографу – ещё некая грань художественной реализации мастера.
Выставка «Другие» тоже поразила необычностью и яркостью. Вроде бы чего ждать от рисунков, в основном монохромных? Но, во-первых, сам художник проявил чудеса творческой изобретательности, работая карандашом, тушью, белилами, акварелью, в результате чего возникает ощущение графического разнообразия и объёмности. А во-вторых, кураторы экспозиции – Марина Лошак и художник Михаил Яхилевич (внук Аксельрода) – окружили эти «местечковые» рисунки реалиями уже тогда исчезающей жизни еврейских местечек на Украине и в Белоруссии. Фотографии из старых семейных альбомов, старинная мебель, изображения древних еврейских надгробий, звучащие в зале песнопения, а также возникающие на экранах эпизоды современной жизни в тех местах, где родился и жил художник, – всё создаёт необходимую, насыщенную флюидами воспоминаний атмосферу.
Где она, эта культура рисунка, которую продемонстрировали в 20-х годах выпускник Петроградской академии Смирнов и выученик московского Вхутемаса Аксельрод? Неужели мы её утратили? Как удаётся Аксельроду с помощью чёрной туши и белил создать ощущение многокрасочной и живой жизни, проходящей перед нашими глазами? В листе «Переселенец с козой» (1926) все персонажи: женщина с козой, её важный муж, мужчина, энергично высунувшийся из окна, – повернулись влево и что-то там высматривают. Словно именно там, куда едет мелкая лошадка с седоком и идут толпою люди, находится что-то очень важное и интересное. Возникает некая метафора нетерпеливого ожидания и постоянной надежды на чудо, что так пленяет в работах Марка Шагала. Только там это чудо явлено в зримых образах, а тут всё строже, аскетичнее, реальнее, суровее, но не менее чудесно. Потому что чуда ждут и взрослые («У печки», «Семья», 1926), и удивительные аксельродовские дети. Дети местечка, которым предстоит пройти (или не пройти) через всю кровавую историю ХХ века. Но Аксельрод не об этом. Не только об этом.
У его дочери, поэтессы Елены Аксельрод, есть стихи, где она призывает детей быть непослушными: «Прошу вас, дети. Будьте непослушны!» Дети в рисунках её тогда совсем ещё молодого отца, не то чтобы явно «непослушны» – они как-то очень далеки от расхожего штампа изображения детей – весёлых, наивных, счастливых, задиристых. Изображённые карандашом словно бы на едином дыхании, когда все линии аукаются, а «разрез глаз соответствует рисунку уха» (категорическое требование художника), – они пребывают в каком-то состоянии углублённого раздумья, серьёзной и напряжённой сосредоточенности, делающей их лица почти угрюмыми («Угрюмый мальчик»,1924). Тем не менее в выразительных движениях их рук, в склонённых головах, в никуда смотрящих глазах есть некая недетская твёрдость внутренней духовной установки. Эти дети внутренне «непослушны» – они недовольны реальным положением вещей и надеются на чудо преображения. Таков решительный и задумчивый «Минский мальчик» (1928), боком сидящий на венском стуле, босоногий «Мальчик на венском стуле» (1925), грустно облокотившийся о стол и подперевший рукой щёку (точнейший и скупой рисунок руки, туловища, головы!), «Мальчик у стола» (1928). Тут метафизика детства с его «неразрешимыми вопросами», протестом, мечтами слилась с метафизикой еврейской жизни на переломе эпох, когда надежды сменяются отчаянием и отчаяние – надеждой.
Художник запечатлел этих детей местечек и детей революции, вложив в рисунки какую-то пронзительную личную ноту внешней суровости и внутреннего ожидания радости. Такой детской! Такой редкой! Его собственный «взрослый» карандашный автопортрет со склонённым на руку задумчиво-сосредоточенным лицом, в сущности, даёт образ взрослого, оставшегося ребёнком (1921). Строгим ребёнком, готовым к радости и чуду. Однажды увиденные, эти рисунки не забываются. Проверила на себе. Впрочем, как я писала, едва ли не половина рисунков показана впервые.
Две необыкновенные выставки графики, две разных творческих судьбы, но общая головокружительная авторская талантливость в каждом движении карандаша, угля, пера – талантливость и независимость, с которыми ничего не смогли поделать доставшиеся художникам в удел времена. Впрочем, возможно, времена не только «мешали», вызывая сопротивление, но и добавляли пассионарного огня. Уж больно крутым был замах эпохи!