Его фильмы нежно любили зрители и, как правило, нещадно ругали критики. Впрочем, почему любили? Любят до сих пор, причём уже далеко не в первом поколении. А о злобных рецензиях если и вспоминают, то с недоумением или улыбкой. Однако Владимир Меньшов даже к своему «Оскару» шёл отнюдь не по красной ковровой дорожке. В нашем разговоре было меньше предъюбилейного мажора, чем предписывает закон жанра, но Владимир Валентинович и на пороге 70-летия остаётся реалистом.
– Фундамент личности в человеке закладывают родители. Что вы от них получили?
– Я не могу похвастаться каким-то целенаправленным домашним воспитанием. Маму по грамотности я очень быстро перерос: у неё было два класса церковно-приходской школы. Писала с ошибками. Зато говорила очень сочно и образно. Она была целиком растворена в домашнем хозяйстве, и я не без ужаса думаю сейчас о том, как всё тяжело доставалось нашим родителям при категорическом отсутствии всякого комфорта. Мама первая вставала, последняя ложилась и бесконечно хлопотала – постирать, приготовить обед, убрать, что-то залатать-заштопать. Отец был военным, мы переезжали с места на место, и устроенной нашу жизнь никак нельзя было назвать: снимали углы в разваливающихся деревянных домишках, с удобствами во дворе и водопроводным краном на улице. Но, по счастью, в детстве всё это кажется второстепенным. Отец раз в неделю, а то и реже проверял дневник. Взгляд у него при этом был очень суровым.
– Так вы же хорошо учились!
– Чего-то ему всё равно всегда не хватало. Я на это аутодафе шёл со сжимающимся сердцем. Отец был непререкаемым авторитетом. Не только для своей семьи. У него родственников не осталось после того, как родной брат погиб на войне, но вся многочисленная родня матери шла к нему за советом. Он им был как бы духовником. Даже тем, кто был старше его по возрасту. Конечно, какие-то библейские истины он в нас вложил – не укради, уважай старших, – и истины эти поддерживались окружавшей нас средой, общим строем жизни. Всё остальное было почерпнуто из книг. В наше время, слава богу, телевизора не было, вот дети книжки-то и читали. Хорошие достать было трудно, надо было долго ждать своей очереди в библиотеке. А мне было невмоготу, я хотел прочесть побыстрее и поэтому ходил в читальный зал. Каждый день после школы. Часа на три-четыре. Благо он был как раз по дороге из школы домой.
– Когда же вы уроки делали?
– Вечером. Мне всё давалось относительно легко, так что уроки не занимали много времени. А по выходным к книгам добавлялось кино. В моём детстве новые фильмы выходили редко, не чаще, чем раз в месяц. Когда подрос, можно было уже чуть не каждую неделю на новый фильм идти. Я не пропускал ни одного. Это было молодое послесталинское кино, совсем не похожее на то, что снимали до войны. Оно очень отличалось от «Чапаева», «Ленина в Октябре», «Кубанских казаков». В кино пришли Чухрай, Басов, Ростоцкий, новые молодые актёры – Рыбников, Ларионова, Макагонова. Первой ласточкой была картина по Аркадию Гайдару – «Школа мужества». Снимали её Басов и Корчагин, там играл Лёня Харитонов. Это был первый прорыв. Потом уже «Земля и люди» и «Дело было в Пенькове» Ростоцкого, «Весна на Заречной улице» Хуциева. Другой мир нам открывался, и это был удивительный мир.
– Книги и кино как-то соотносились для вас с повседневной жизнью?
– Уже во взрослой жизни обнаружил, что я очень книжный человек. Реальную жизнь я не очень понимал и подходил к ней с теми мерками, которые почерпнул из книг и фильмов. Я был непримиримым максималистом, готовым при любом несовпадении реальности с книжными принципами воскликнуть: это же неправильно, так быть не должно!
– И как вы с этим жили?
– Конечно, это очень мешало поначалу. Но такая прививка справедливости и честности человеку просто необходима в юности. Чтобы хоть что-то от неё осталось в дальнейшей жизни.
– В вас осталось?
– Думаю, да. В противном случае я снимал бы совсем другое кино.
– Есть у Высоцкого строчка про «нужные книги», которые следует прочесть в детстве. Какими они были для вас?
– Сначала были Дюма, Жюль Верн, Купер, потом пошли книги более глубокие. На моё счастье, в меня встроен какой-то механизм, позволяющий отличать талантливое от… не очень талантливого. Лет в четырнадцать я влюбился в Гоголя, которого я до сих пор считаю одной из высочайших вершин русской литературы. Так же, как и Чехова. А вот Леонидом Андреевым так увлечься и не смог. Более всего я ценю писателей с обострённым чувством слова – Бунина, Платонова, Набокова. В поэзии моя первая и на всю жизнь любовь – Маяковский, и меня бесит, что его как-то тихо и целенаправленно выдавливают из общепризнанной на сегодняшний день обоймы больших русских поэтов. Туда даже Есенина, без которого русскую поэзию и представить себе невозможно, не очень охотно включают.
– И кто же в этой обойме?
– Этот «джентльменский набор» известен – Пастернак, Мандельштам, Ахматова, Бродский. Даже Цветаева там не помещается. Я уже не говорю о Твардовском, Заболоцком, Симонове.
– А как у вас складывались отношения со «школьными классиками»?
– У Достоевского никогда не мог осилить больше двадцати страниц за раз. Нарастало раздражение от тех самых психологизмов, которые так восхищают в нём читателя, особенно западного. Женщины его кажутся мне персонажами насквозь искусственными. От всех этих «а вот ручку-то я вам и не поцелую», переходящих из романа в роман, я просто на стену готов лезть. Это не мой писатель. Самым любимым автором был и остаётся Герцен: обширнейший ум, блестящее владение стилем, «бездна», как он любил выражаться, юмора. «Былое и думы» могу перечитывать бесконечно. Рискну заявить – это лучшее, что было написано на русском языке.
– Вы «Берег утопии» в РАМТе смотрели? Том Стоппард в своей трилогии Герцена в качестве одного из главных действующих лиц вывел.
– Я боюсь идти на этот спектакль. Не хочу разочароваться. У меня свой Герцен, и я не хочу, чтобы кто-то или что-то корректировало этот образ у меня в душе.
– В детстве вы читали много, а как сейчас?
– Как известно, люди с возрастом отходят от художественной литературы, переключаются на мемуары, переписку великих людей, исторические труды, публицистику. Я в этом смысле не исключение. Однако стараюсь следить за развитием современной литературы хотя бы потому, что надеюсь встретиться с писателем, которого мне захочется экранизировать. Поэтому, заходя в магазин, покупаю сразу книг по десять. Но в современной литературе найти что-то близкое своему мироощущению удаётся очень редко. Самое яркое впечатление за последнее время – «Учебник рисования» Максима Кантора, превосходного художника, который и писателем оказался блестящим. Я увидел в нём собеседника – очень умного, глубокого, саркастичного. Его анализ сегодняшней жизни творческой интеллигенции показался мне чрезвычайно точным и очень смешным. Поражён, что эта книга-событие не оказалась ни в коротких, ни в длинных списках многочисленных наших литературных премий. Там по-прежнему распределяют награды по принципу свой–чужой. Конкурентов сегодня не хают, опасаясь привлечь к ним внимание. Их просто замалчивают.
– Когда вы стали студентом Школы-студии МХАТ, к книгам и кино прибавились спектакли. А сейчас вы в театр ходите?
– Мне кажется, что театр сейчас в России в более творческом, динамичном состоянии, чем кино. Там начинает происходить немало интересного, появляются неординарные личности.
– Например?
– Ярчайшая фигура – канадский режиссёр Робер Лепаж. Он и на нынешний Чеховский фестиваль привёз свой новый спектакль, очень хороший, а те, которые он показывал на предыдущем фестивале – «Проект «Андерсен» и «Обратная сторона луны», – подвигли меня к очень серьёзным размышлениям. Он нащупал какие-то новые формы драматургии, новые формы театра. В его спектаклях дышит жизнь. Наверное, такие же ощущения испытывали на «Чайке» и «Трёх сёстрах» зрители Московского художественного театра в период его зарождения.
– А в кино что-нибудь произвело на вас аналогичное впечатление?
– Кино сейчас переживает кризис в квадрате. Есть кризис самого кинематографа как вида искусства. Где-то в 70-х годах был выбран неверный вектор, когда кинематограф постепенно стал превращаться в аттракцион. Это направление на первых порах подтверждалось материальными сборами. Отсюда произошло техническое переоснащение современного кинематографа. Но неожиданно выяснилось, что в результате этой революции в современном зрительном зале, напичканном сложнейшей акустической техникой, как-то неловко смотреть «Восемь с половиной», «Девять дней одного года», «Пепел и алмаз». Эффектно там может смотреться только то, что связано с криками, взрывами, космическими битвами. По большому счёту кинематограф вернулся к балагану, из которого он, собственно говоря, когда-то и вырос. Признаются большими актёрами какие-то личности, пришедшие из физкультуры. О них всерьёз рассуждают, пишут книги. В этом кино трудно найти связь с высокой литературой, благодаря которой и состоялись великие фильмы, которые мы знаем. Есть ощущение, что произойдёт расслоение зрителя на массового и индивидуального. Последний будет смотреть интеллектуальное кино дома на DVD или в небольших клубных залах. Фильмы, рассчитанные на массового зрителя, очень мощно сделаны, там жутко много технических новшеств. Стомиллионные бюджеты освоены полностью. Я сам снимался в «Дозорах» и не без восхищения смотрю на новое поколение, владеющее этой техникой. Впрочем, оно не без восхищения смотрит и на меня, спрашивая с некоторым придыханием, как делались «Любовь и голуби» и «Москва слезам не верит», когда такой техники не было. Второй кризис – это собственно кризис страны. Мы не можем предъявить зрителю некую формулу нашей современности, а искусство непременно должно этим заниматься, иначе оно будет бессмысленным. Как говорил Виктор Шкловский, в искусстве дерево должно быть более деревянным, чем в природе. Понимание жизни должно быть не на уровне рассуждений на кухне, а на уровне выкристаллизованных идей. Увы, попыток таких не предпринимается. Почему меня так взяла за живое книга Кантора? Я столкнулся с человеком, который думает о смысле жизни, для чего мы родились и куда идём. Молодое поколение не задумывается.
– Может, им и так хорошо?
– Мне кажется, что в обычной жизни такие мысли и им приходят в голову. Но стало неприлично выносить свои размышления по этому поводу на суд людской, выходить к людям с некой декларацией.
– То есть кредо лучше спрятать?
– И как можно дальше. Не вижу я твёрдых убеждений, не вижу человека, вставшего за кафедру и обратившегося к миллионам. Потеряна адресность творчества. Когда мы учились, нам говорили: вы получили профессию, которая вам даёт возможность обратиться к миллионам людей, высказав то, что вы считаете необходимым. Конечно, и в то время подавляющему большинству сказать было нечего. Но были и столпы, мастера старого кино, глубокие, умнейшие люди – Герасимов, Ромм, Пырьев. О них вспоминают как об утёсах, возвышавшихся над общей гладью. Я не могу сейчас выделить властителей дум, даже тех, кто предпринимает хотя бы такую попытку. В театре это ещё есть. Есть Някрошюс, Лепаж, Фоменко – люди, которые пришли, чтобы что-то сказать. А в кино я вижу соревнование – кто больше собрал зрителей и кто какой фестивальный приз получил. Недаром в российском кинематографе режиссёр становится второстепенной фигурой.
– Мы идём от режиссёрского кино к продюсерскому?
– Да. Продюсер на свой проект нанимает всех, включая и режиссёра с оператором. Раньше это было прерогативой режиссёра. С оператором и художником они вместе, шаг за шагом придумывали картину. А сейчас режиссёр превратился в «снимальщика». В телевизионном кино продюсер до последнего момента понятия не имеет, кто будет снимать. И для него это в порядке вещей, ведь он всё уже решил сам: выбрал натуру, где подешевле, актёров, что попроще. А режиссёр должен только прочесть сценарий за пару дней и уложиться в смету.
– Способно ли кино вновь стать властителем дум?
– Это будет длительный процесс. Я в своей жизни наблюдал немало различных кризисов. В 50-х театр объявили умирающим, когда его сильно потеснил кинематограф. Мой учитель Михаил Ильич Ромм даже написал статью «Поглядим на дорогу», где назвал театр обречённым искусством, исходя из того, что при коммунизме не может быть избранных, которые посмотрели спектакль, и тех, кто этого не смог сделать. А кино доступно всем и везде. Очень умный человек высказал не очень умную мысль, но театралов она очень задела. Киношники были с ним согласны. В фильме «Москва слезам не верит» даже эпизод такой есть…
– Помню прекрасно: Рудик говорит, что не будет ни театра, ни кино, одно сплошное телевидение.
– Однако вдруг случилось чудо, появились формотворческие спектакли, новое отношение к сценической реальности, и в 60-е годы театр во всём мире лихо пошёл вперёд. Этот жизненный опыт не позволяет мне ставить жирную точку в истории кино.
– Но кто её будет творить, эту историю? Часто приходится слышать, что во ВГИК Шукшин сегодня не поступил бы ни за что на свете.
– Неправда. Я в этом году набирал там курс. Актёрско-режиссёрский. У нашего ректора Владимира Малышева есть голубая мечта, чтобы сегодня во ВГИКе были такие смешанные мастерские, как во времена Герасимова. Так вот, был среди абитуриентов мальчик – в буквальном смысле слова из тайги. Вырос в таёжном посёлке без всяких городских удобств. В 90-е его семья выживала за счёт «подножного корма» – того, что давала тайга: ягод, грибов, кедровых орехов, охоты. Его детство прошло в такой нищете, какая сравнима разве что с военными временами: они жили на одну бабушкину пенсию втроём. Потом он поехал в Красноярск, работал на заводе и вот теперь тоже решил штурмовать Москву. Но что интересно: в этом глухом посёлке был Интернет, он смотрел фильмы, читал книги, так что оказался достаточно неплохо образован. И я счёл просто своим долгом принять этого парня. То, что он добрался в Москву из Красноярского края, уже само по себе достойно уважения, а кроме того, у него такой жизненный опыт, который непременно тем или иным образом найдёт своё применение в кинематографе. Это опыт реальной, трудной, непридуманной жизни. Раньше существовала система, которая всё-таки позволяла отбирать талантливых людей по всей стране. Сегодня талант может рассчитывать только на собственные силы и на удачу. Этому парню на первых порах среди этих лощёных московских мальчиков и девочек будет очень непросто.
– Вашим ученикам ещё только предстоит освоить искусство снимать кино, а вы сами новым фильмом порадовать зрителей не собираетесь?
– Была история, которая мне очень нравилась. Я её даже отчасти снял, доказал сам себе и окружающим, что это будет лихое кино, хотя совсем не в моём стиле – из жизни графов и князьёв. Я с размахом эту историю придумывал, и для неё нужны были совсем не сумасшедшие деньги. Но, к моему удивлению, предпочли вложить в три раза больше в банальные фильмы с выстрелами и побегами, которые так и не оправдали вложенных в них средств. Поезд ушёл. Кина не будет. И я смотрю в ближайшее будущее без всякого оптимизма – общий кризис капитализма отразится на нас самым неблагоприятным образом. В этом году вообще не давали денег на новые фильмы, в следующем, думаю, тоже не дадут.
– А что делает Владимир Меньшов, когда не снимает кино?
– Я, к счастью, работаю как артист. Последние лет десять я снимаюсь очень много. Потому и могу говорить о состоянии кино – я внутри процесса. У меня сейчас четыре картины в работе, и на экраны две-три выходят. Преподаю на Высших режиссёрских курсах, хотя не очень понимаю, куда эти ребята рвутся – впереди особо радужных перспектив я не вижу. Остаётся надеяться на чудо. Был спад в начале 90-х годов, но как-то же наше кино его преодолело и ещё в прошлом году цвело пышным цветом. На «Мосфильме» не хватало площадей, выпускали сто картин в год. Правда, это отчасти был мартышкин труд, потому как они не отбивали затраченных денег и непонятно куда потом девались, даже те, что получали призы на международных фестивалях. Зарабатывали всего три-четыре картины в год.
– Есть какие-то аналогии с минувшими историческими эпохами, которые вам внушают веру в то, что и для страны чудо всё-таки случится?
– В начале XIII века было написано «Слово о погибели Русской земли» – о нашествии Батыя. Однако Русь не погибла. Вторая параллель, которая на виду и на слуху, – это 1612 год, точнее, весь период, который мы называем Смутным временем, начиная со смерти Ивана Грозного и до воцарения первого из Романовых – Михаила Фёдоровича. И даже ещё позже, поскольку новому царю не сразу удалось порядок навести. Для времени, которое мы переживаем, самое подходящее название – смута. Не революция, не реформа, а именно смута, и она ещё не кончена. Третья параллель, очевидная, – 1917–1920-е годы. Так что есть обнадёживающие факторы. За нас кто-то там, наверху, хлопочет, и когда все сдаются, мы оказываемся той самой лягушкой, которой удаётся сбить масло и не пойти ко дну. К великому удивлению тех, кто за нами наблюдает со стороны.
– Восстановление нации после перелома возможно при появлении некой национальной идеи. Уже долгое время и на кухнях, и с высоких трибун говорят о том, что такой идеи у нас пока нет и неизвестно, когда мы её найдём.
– Думаю, сейчас впору не о национальной идее отвлечённо рассуждать, а выдвигать жёсткие и мобилизующие на немедленные действия лозунги: «Граждане! Отечество в опасности!» Нельзя же в самом деле делать вид, что всё развивается по некоему не всем доступному плану, наблюдая за деградацией государствообразующих отраслей промышленности – авиастроительной, судостроительной, станкостроительной; о каком развитии сельского хозяйства может идти речь, когда тонна зерна стоит в несколько раз дешевле, чем тонна солярки!
Мы многое заново осмыслили из нашего советского прошлого, осмыслили с цифрами в руках, и не без удивления увидели, что была выстроена поразительной мощности система, адекватная нашим обширным холодным просторам и менталитету населяющих их народов. И именно в наиболее значимые достижения этой системы с остервенением вгрызлись наши реформаторы.
Образование, на которое весь мир поглядывал с завистью и опаской – да ещё и бесплатное! – на глазах вырождается в какой-то анекдот.
Невозможна по определению задуманная реформа ЖКХ, однако будут настаивать на ней до тех пор, пока не доведут дело до эвакуации замерзающих сибирских городов на Черноморское побережье.
Единую энергетическую систему приравнивали к восьмому чуду света, так нет – мешает она свободной конкуренции, распилить её для блага народа. Причины аварии на Саяно-Шушенской ГЭС ещё сто пятьдесят лет назад Маркс назвал: ради прибыли в 1000% капиталист мать родную зарежет, что уж говорить о семидесяти в клочья разнесённых рабочих. Конечно, к таким радикальным выводам ни одна правительственная комиссия не придёт, иначе, разматывая назад киноленту нашей жизни, придётся замахнуться на неприкасаемых ныне кликуш, которые вещали с трибун: «Что не запрещено, то разрешено!» И ведь стоя им аплодировали.
Но зато, быть может, Запад растроганно принял наши извинения и раскаяние и распахнул нам свои объятия, и мы оказались приняты в семью цивилизованных народов, сбылись вековые мечты наших Чаадаевых? Да нет, придерживают нас уже двадцать лет в сенях, а мимо, брезгливо поглядывая в нашу сторону, следуют в светлую горницу куда более цивилизованные румыны, болгары и разные прочие албанцы. Ещё один урок преподнесла нам новейшая история: антисоветизм был всего лишь эвфемизмом вульгарной русофобии.
По моему разумению, сейчас самое время приостановить наш бодрый марш в никуда, собрать новый Съезд народных депутатов, Учредительное собрание, вече, ареопаг мудрецов – назовите как хотите, и взвешенно, без истерик обсудить: каково настоящее положение дел? правильно ли мы выбрали вектор движения? что является нашей целью? какие поправки надо немедленно внести в нашу хозяйственную и общественную жизнь? Ведь очевидно же, что неладно что-то в нашем королевстве, и искусственное бодрячество властей только подчёркивает эту обеспокоенность. Проходили ведь мы это в начале 80-х.
Беседу вела