Автопортрет. Роман моей жизни. – М.: Эксмо, 2010. – 880 с.
Создателя «Жизни и необычайных приключений солдата Ивана Чонкина» Войновича регулярно путали с автором «Овода» Войнич. Как вспоминает Владимир Николаевич в своей только что вышедшей автобиографии, сначала ему норовили приписать «самый любимый роман прогрессивной молодёжи», а потом наоборот: «…прошло время, и однажды молодой человек, спрошенный, не читал ли он роман Войнич «Овод», ответил, что этого автора он знает только по книге о солдате Чонкине. Признаться, такая путаница мне показалась более лестной, чем прежние».
Посмеявшись над казусом, читатель «Автопортрета» уже готов попрекнуть своих наивных собратьев неспособностью заметить разницу во времени между Этель Лилиан, на чью книгу роняли горькие слёзы дореволюционные курсистки, и звездой «самиздата» второй половины ХХ века. Но не надо торопиться. Жизненные пути авторов «Овода» и «Чонкина» пересеклись если не в пространстве, то во времени. Г-жа Войнич прожила почти сто лет и скончалась в 1960 году – к тому моменту Владимир Войнович успел и в армии отслужить, и целину покорить, и всесоюзная слава уже стояла на его пороге. Помните «Песню космонавтов»?
Заправлены в планшеты
Космические карты,
И штурман уточняет
В последний раз маршрут.
Давайте-ка, ребята,
Споёмте перед стартом,
У нас ещё в запасе
Четырнадцать минут.
Я верю, друзья,
Караваны ракет
Помчат нас вперёд
От звезды до звезды.
На пыльных тропинках
Далёких планет
Останутся
Наши следы.
Помните, конечно. Про следы «на пыльных тропинках» знает даже тот, кто по малолетству не застал романтическое утро космонавтики. А чьи это стихи?
…Угадали – Владимира Войновича.
И солдата Чонкина он к этому времени ещё не успел вставить в книжку, но уже повстречал. Ещё когда сам в армии служил.
«Однажды я, стоя на плацу, увидел странное зрелище: тяжёлый немецкий битюг тянет по мощённой булыжником дороге телегу-платформу на дутых колёсах, а на телеге никого. Я удивился и заглянул под колёса. После чего удивился ещё больше. Между колёсами лежал солдат. Зацепился ногой за вожжу. Лошадь тянет его, он бьётся головой о булыжник, однако не проявляет попыток изменить ситуацию… На другой день я увидел ту же телегу, ту же лошадь и того же солдата-возницу… Голова обмотана грязным бинтом. Бинт из-под пилотки выбился, размотался, конец бинта развевается на ветру. Слегка подбоченясь и откинувшись назад, солдат потряхивает вожжами, лошадь неохотно трусит мелкой рысью.
– Ого-го! – покрикивает солдат, и во всём его облике что-то нелепое и трогательное, что сразу привлекает к нему внимание».
Фамилия солдата была – Чонкин.
«Про Чонкина рассказывали, что он… не знает уставов, не умеет ходить в ногу, не помнит, какой рукой отдавать честь начальникам, вообще понятия не имеет, где «право», где «лево», всех боится и чувствует себя человеком только на конюшне…»
Писатель добросовестно уточняет, что вскоре выяснилось – не Чонкин этот бедолага, а Чонгин, и не русский, а якут. Но персонаж уже появился, пусть и был запечатлён на бумаге много позже.
Наблюдательность для писателя ничуть не менее важна, чем литературные способности. Войнович наблюдателен, и память у него отменная, поэтому «Автопортрет» сдобрен обильными и красочными россыпями фактов и впечатлений.
Иногда просто воспоминания сочетаются с философскими обобщениями: «Есть такое выражение – бессловесная скотина. Это, если в прямом смысле, именно про вола. Вол – самое работящее, неприхотливое и безропотное животное… Лошадь по сравнению с волом аристократка. На неё надевают сбрую, часто нарядную, со всякими украшениями, побрякушками, колокольчиками… Ей дают пахучее сено, клевер, а по возможности и овёс. А хороший хозяин и куском рафинада угостит… Вола ничем не балуют и ничем не украшают». Это лишь отрывок из новеллы «Цоб-цобэ», где подробно описано, как объезжают волов, – они, рассказывает Войнович, способны взбунтоваться лишь один раз, впервые ощутив на своей шее ярмо, поэтому приходилось запрягать их в сани летом, да ещё нагружать потяжелее. У волов не бывает имён – только две клички, те самые «цоб» и «цобэ». Впоследствии «неприхотливые и безропотные» могут впасть в панику, если правого и левого вола в упряжке поменять местами. Привыкли ведь по крику «цоб» или «цобэ» поворачивать направо или налево, и никак иначе, поэтому, если «цобэ» оказывается «на месте «цоба», – беда.
Наблюдения за людьми часто разрешаются столь же безжалостными резюме: «Эту картину – как тонули отец с сыном на виду всей бессмысленно суетившейся деревни – я запомнил навсегда, часто видел в ночных кошмарах и вспоминал, когда слышал выражение «идиотизм деревенской жизни».
Но при всей саркастичности, бунтарстве, обидчивости писатель умудряется выдерживать некий баланс справедливости, в том смысле, что не щадит ни других, ни себя: «Жаловаться было не на кого. Я сам, как будто нечистый меня подстрекал, громоздил себе препятствия одно за другим и всё сделал, чтобы они оказались непреодолимыми».
Или так: «Не знаю, как прошла в Ставрополье коллективизация. Я слышал, что как везде. Что в тридцать третьем году люди и здесь вымирали целыми сёлами. Но в сорок первом, когда мы здесь оказались, колхозники жили хорошо… Такого изобилия у крестьян я потом, побывав во многих деревнях, не видел нигде. У всех были свиньи, куры, гуси, утки… Хлеб ели только белый».
Что слышал – то слышал. Что видел – то видел.
И категорически не желал превращать Чонкина в диссидента, потому как это против психологической правды: «Диссидент – это обязательно в какой-то степени бунтарь и почти во всех случаях человек, думающий о себе нескромно. А Чонкин – человек тихий, мирный, исполнительный. Он если и воюет, то только ради исполнения долга, но не из личных амбиций».
Обиды писатель перечисляет при каждом удобном случае. И понять его в большинстве случаев можно – каково было городскому подростку попасть в деревню, где колхозники живут хорошо, а приезжие, не имея хозяйства, вынуждены день за днём питаться кое-как растёртым зерном. Конечно, тут будет и голодно, и обидно.
А годы спустя – оказаться в литературной студии среди тех, кого сейчас именуют «гламурками и гламурзиками», и едва не быть изгнанным прочь ввиду отсутствия свободных мест. Выручило то, что студия обреталась в ЦДКЖ: «– Конечно, если бы вы имели какое-нибудь отношение к железной дороге… – Я сказал, что имею отношение к железной дороге… Я работаю путевым рабочим на станции Панки».
Конечно, потом пришла слава – и официальная, и диссидентская, но, как в старом анекдоте, осадок остался. Тем паче что писательская среда образцом дружбы и товарищества не была никогда ни в одной стране мира. Разобраться, где обиды справедливы, а где преувеличены, читатель вряд ли сумеет. Но хотя бы узнает, что прощать Войнович тоже умеет, хотя и редко: «Меня травили многие люди. Многие возводили на меня напраслину, клеветали, обвиняли в том, в чём я не был виноват. Некоторые потом говорили, что за давностью лет ничего не помнят. Но искренне извинился только Михаил Семёнович Гус – и, конечно, я ему всё простил. Если бы я был Высшей Инстанцией, я бы искренние угрызения совести считал достаточным основанием для прощения всех грехов».
Кстати, категоричность свою писатель проявляет без учёта идейной принадлежности: и коммунистов прочь гнал, и, будучи уже эмигрантом, их противников, желавших затащить литератора в какой-нибудь другой общий строй.
Такой вот характер. Может, не только по созвучию фамилий за автора романа о мятежных итальянцах принимали?..
«Допускаю, что я недостаточно самокритичен, кажусь себе лучше, чем есть, и отобразил не все свои проступки, недостатки и слабости. Но литература такая штука, что в ней, как бы автор ни пытался себя приукрасить, его истинный облик всё равно проступит сквозь наведённый глянец».