Кажется, он весь был соткан из противоречий.
Неудачливый, не сделавший карьеры дипломат, дослужившийся, однако, до тайного советника (генеральский чин, выше только действительный тайный и канцлер).
Русский патриот, больше двадцати лет проживший за границей и в бытовом общении обычно использующий французский (большинство его писем публикуется в переводе).
Поэт милостью Божьей, однако относившийся к стихам с поразительной беззаботностью и больше известный современникам салонным остроумием. «По моём возвращении из Греции, принявшись как-то в сумерки разбирать свои бумаги, я уничтожил большую часть моих поэтических упражнений и заметил это лишь много спустя. В первую минуту я был несколько раздосадован, но скоро утешил себя мыслью о пожаре Александрийской библиотеки» (И.С. Гагарину, 7/19 июля 1836 г.).
Но как ему повезло с женщинами! На фоне тютчевских романов «кружения сердца» людей сороковых-шестидесятых годов (хоть Герцена, хоть Чернышевского) и menage а trois модернистской эпохи (Гиппиус – Мережковский – Философов; Брики – Маяковский) выглядят наивными.
Первая жена, графиня Элеонора Петерсон, заплатила все долги Тютчева, родила ему троих детей и пыталась покончить с собой, узнав о многолетнем романе с овдовевшей баронессой Эрнестиной Пфеффель.
Брак с ней был заключён менее чем через год после смерти Элеоноры. Эрнестина тоже платит тютчевские долги и берёт на себя содержание прежней семьи.
Через десятилетие история повторяется. Новой избранницей Тютчева становится подруга его старшей дочери Е.А. Денисьева. Её имя ни разу не упоминается в тютчевских письмах. Вне официального брака рождается трое детей. Смерть Елены (1864) вызывает покаянные стихи и многолетние воспоминания.
Вторая жена всё знает и всё прощает. Тютчев обычно обращается к ней «моя кисанька». Она зовёт его «Чаровник», «Любимый», но при этом трезво понимает его характер: «Если даже ему и присущ дар политика и литератора, то нет на свете человека, который был бы менее, чем он, пригоден к тому, чтобы воспользоваться этим даром. Эта леность души и тела, эта неспособность подчинить себя каким бы то ни было правилам ни с чем не сравнимы. <…> Это светский человек, оригинальный и обаятельный, но надо признаться, рождённый быть миллионером, чтобы иметь возможность заниматься политикой и литературой так, как это делает он, то есть как дилетант. К несчастью, мы отнюдь не миллионеры...» (К. Пфеффелю. 1/13 мая 1850 г.).
Слова «трагический», «трагедия» ни разу не встречаются в стихах Тютчева, но возникают в письмах.
«Но выпадают минуты, когда жизнь внезапно прерывает эти философские рассуждения и начинает вас задирать, как скверный бретёр... В этом-то и состоит истинная трагичность человеческого бытия. В обычные времена ужасная жизненная реальность дозволяет мысли свободно порхать вокруг неё, но едва та проникнется чувством безопасности и верой в свою силу, эта реальность внезапно оживает и одним ударом своей лапы ломает ей хребет...» (И.С. Гагарину, 20–21 апреля/2–3 мая 1836 г.).
«Да, в недрах моей души – трагедия, ибо часто я ощущаю глубокое отвращение к себе самому и в то же время ощущаю, насколько бесплодно это чувство отвращения, так как эта беспристрастная оценка самого себя исходит исключительно от ума; сердце тут ни при чём, ибо тут не примешивается ничего, что походило бы на порыв христианского покаяния» (Э.Ф. Тютчевой, 16/28 ноября 1853 г.).
Между тем Тютчев едва ли не самый безнадёжный и трагический русский поэт ХIХ века. Ночь, страх, хаос, бездна, безнадёжность, смерть, забвение – его постоянные мучительные мотивы.
«О, бурь заснувших не буди – / Под ними хаос шевелится!..» («О чём ты воешь, ветр ночной?», 1836).
«Мужайся, сердце, до конца: / И нет в творении творца! / И смысла нет в мольбе!» («И чувства нет в твоих очах…», 1836).
«И бездна нам обнажена / С своими страхами и мглами, / И нет преград меж ей и нами – / Вот отчего нам ночь страшна!» («День и ночь», 1839).
«О, как убийственно мы любим! / Как в буйной слепоте страстей / Мы то всего вернее губим, / Что сердцу нашему милей!..» (11 сентября 1854 г.).
Трагедия окружает человека со всех сторон. Он живёт внутри трагедии, лишь переходя из одного её акта в другой. Причина, источник её обнаруживается при взгляде в невидимое зеркало.
«Судьба, судьба!.. И что в особенности раздражает меня, что в особенности возмущает меня в этой ненавистной разлуке, так это мысль, что только с одним существом на свете, при всём моём желании, я ни разу не расставался, и это существо – я сам... Ах, до чего же наскучил мне и утомил меня этот унылый спутник» (Эрн. Ф. Тютчевой, 10 декабря 1852 г.).
Иногда Тютчев пытается сменить картину или интонацию: увидеть гармонию русской осени («Есть в осени первоначальной…») или весны (школьная «Весенняя гроза»), вздохнуть о прежней любви («Я встретил вас…») или даже воспеть – в политических стихах – русский дух и славянское братство. Но воодушевления хватает ненадолго. Совсем рядом, на следующих страницах, – безнадёжная концовка стихотворения «Брат, столько лет сопутствовавший мне…» (1870).
Дни сочтены – утрат не перечесть...
Живая жизнь давно уж позади –
Передового нет – и я, как есть,
На роковой стою очереди…
«С моей стороны очень глупо интересоваться тем, что больше не имеет со мной никакой живой связи. Мне надлежало бы смотреть на себя как на зрителя, которому после того, как занавес опущен, остаётся лишь собрать свои пожитки и двигаться к выходу», – скажет он в одном из последних, уже не написанных, а продиктованных дочери, писем (А.Ф. Аксаковой, апрель 1873 г.).
Ю. Тынянов видел в Тютчеве классика, наследника Державина, творца одического фрагмента. Л. Пумпянский – декадента, предшественника бодлеровских «Цветов зла» (1857) и брюсовских шокирующих эскапад («И Господа и Дьявола хочу прославить я», 1903).
Кажется, правы оба. Декадентская безнадёжность выражена у Тютчева в отточенных риторических формулах классической эпохи (их любят цитировать как эпиграммы).
«Люблю сей Божий гнев! Люблю сие, незримо / Во всём разлитое, таинственное Зло…» («Mal'aria», 1830).
«И кто в избытке ощущений, / Когда кипит и стынет кровь, / Не ведал ваших искушений – / Самоубийство и Любовь!» (1852).
И, наконец, стихи, фактически замыкающие свод тютчевской лирики:
Природа знать не знает о былом,
Ей чужды наши призрачные годы,
И перед ней мы смутно сознаём
Себя самих – лишь грёзою природы.
Поочерёдно всех своих детей,
Свершающих свой подвиг бесполезный,
Она равно приветствует своей
Всепоглощающей
и миротворной бездной.
(«От жизни той, что бушевала здесь…», август 1871 г.)
Сравним.
И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть
И равнодушная природа
Красою вечною сиять.
(«Брожу ли я вдоль улиц шумных…», 1829 г.)
Пушкинской бесконечной цепи младой жизни Тютчев противопоставляет всепоглощающую бездну, вечной красе равнодушной природы – её равнобездушие.
Перед лицом «всепоглощающей бездны» любое «поочерёдно» неизбежно превращается в «равно». Остаётся одно: трезвое осознание этого закона мироздания и – продолжение «бесполезного подвига».
Хотя бы в написании трагического стихотворения.