***
А.П. Севастьянову
Двадцать лет уж без малого,
как я знаком
с деревенским умельцем,
простым мужиком.
Он и швец, он и жнец, и на дудке игрец.
Он искуснейший плотник,
хороший кузнец.
Не одну он поставил в деревне избу,
по фронтонам пустив кружева и резьбу.
Плуг сковал не один, не одну борону,
и берёзку за жизнь посадил не одну.
Он когда-то себя навсегда превозмог
и «зелёного змия» скрутил в узелок.
Он жалеет собак, воробьёв и ворон.
Он в суждениях прям, в разговорах умён.
Он работой живёт, он в работе с утра.
Много он ещё сделает людям добра.
Я к нему прихожу, чай с вареньями пью
и, бывает, вопросы ему задаю:
– Сможешь сделать телегу?
А выгнуть дугу?
Поразмыслит немного, ответит:
«Смогу».
– А видал ли ты горе? –
«Видал. И беду...»
– На войну бы пошёл? –
«Коль за правду – пойду».
– А боишься ли смерти? – Смеётся:
«Боюсь».
...На таких мужиках вот
и держится Русь.
***
Вот деревня моя. Вот я.
Вот чужая стоит семья.
Вот покойника бледный лоб.
У избы незакрытый гроб.
Вот несчастье в чужой семье.
Фотомастер из ателье.
Чьи-то головы: профиль, фас.
Вот покойный – в последний раз.
Вот за гробом гусиный шаг.
На плечах – надмогильный знак.
Вот поросший ольхой погост.
Вот могила – в мужицкий рост.
Причитания. Стук лопат.
Растянувшийся путь назад.
Затемнённые зеркала.
Поминание у стола.
Дни проходят. Летят. Бегут.
Фотографии берегут
искажённые горем лбы
и покойника у избы.
Над усопшим с тех самых пор –
синий крест, земляной бугор.
На погосте трава, трава
да ольховые дерева...
***
Конец июля. День не хмурый.
Невыносимо жаркий день.
Седая лебеда понуро
уткнулась в высохший плетень.
Фальцетик пьяно-глуповатый
в лохматых дебрях лебеды
лихую песнь про Хас-Булата
орёт-твердит на все лады.
Вдогонку каждому куплету
несётся мат. А у плетня
лежит и радуется лету
розовощёкая свинья.
Комично это иль трагично –
сам чёрт, поди, не разберёт.
...Душа народа поэтична –
не поэтичен сам народ.
БОБЫЛЬ
Он усталый приходит с работы.
Вот умыться б ему и прилечь,
только он, подавляя зевоту,
разжигает холодную печь,
греет чайник и жарит котлеты,
молча кормит седого кота.
Непрерывно горит сигарета
в уголке невесёлого рта.
Тишина... Не с кем молвить словечко.
Он, ссутулясь, сидит на полу,
смотрит, как в раскалившейся печке
превращаются угли в золу.
Утром с первыми звуками гимна
соберётся, шагнёт за порог...
Сонно чавкнет намокшая глина
под подошвами грубых сапог.
СЕРЁГИНА ИКОНА
Землячок мой, Гладышев Серёга,
злой судьбе, видать, благодаря,
в жизни выбрал трудную дорогу –
всё по тюрьмам да по лагерям.
Будучи талантлив, сидя в зонах,
он до изумленья хорошо
научился вырезать иконы
на доске осиновой – ножом.
Находясь на отдыхе коротком,
между двух отсидок, как-то раз
он всего за две бутылки водки
сделал мне икону на заказ.
Вот что значит – зэковская школа! –
финка в крепкой мастерской руке
создала Угодника Николу
за ночь, на осиновой доске.
За неё не взял Серёга денег –
он их всё равно бы прокутил.
…В городе знакомый мой священник
мне икону эту освятил.
И теперь висит у нас в прихожей
(кто б подумать мог о финке той!)
на себя, иконного, похожий
Николай Угодник – наш святой.
А Серёга снова где-то в зонах,
на домашний он плевал уют.
…На земле Серёгины иконы
своего творца переживут.
***
Брёл апрель по задворкам России.
Был закат неестественно глуп.
Шли толпою душевнобольные
на танцульки в дурдомовский клуб.
Шли вприпрыжку, с весельем на лицах,
с разговором, с маханием рук.
Пузырилась печать психбольницы
на коленях поношенных брюк.
Возле клуба семейства грачёвы
воевали на сучьях берёз.
В клубе пела А.Б. Пугачёва
про большое количество роз.
Все смотрели на шум и на драку.
Сигареты дымились по ртам.
Между тем из другого барака
привели начепуренных «дам».
И усилился звук радиолы.
Кто-то крикнул: «Вперёд, дураки!»
Зашуршали по жёлтому полу,
не вплетаясь в мотив, каблуки.
Закружились, задвигались пары.
Шевеленьем наполнился клуб.
И стояли у стен санитары,
не снимая улыбочек с губ.
На дворе пахло снегом прогорклым,
и грачи продолжали войну.
...Брёл апрель по российским задворкам,
по помойкам, по самому дну...
АРХАНГЕЛЬСК