, ветеран Великой Отечественной войны
О первой любви, опалённой войной
Великая Отечественная началась для меня несколькими днями позже, чем для всей страны. В июне 41-го, сдав экзамены за 7-й класс, я, подросток 14 лет, поехал в пионерский лагерь в Поленово, где начальником была моя мама. Когда 22 июня разразилась война, она попросила взрослых «пощадить детей» – ничего им не говорить. Только через несколько дней под большим секретом сообщила мне эту новость. Я стал смеяться:
– Говорил же товарищ Сталин, что война будет идти на территории противника. Ведь на защиту СССР поднимутся все трудящиеся мира. Гитлер – самоубийца!
Прошло ещё пару недель, наши войска переходить на территорию противника не спешили. Значит, разгадал я планы командования, заманим их поглубже, разобьём в пух и прах и потом уже пойдём освобождать наших братьев – немецких рабочих – от фашистского гнёта. Ничего особо страшного, таким образом, не предвиделось, и весёлая лагерная жизнь понеслась дальше. У меня был даже настоящий роман с 13-летней Олей. Вечерами во время игры в садовника («Все цветы мне надоели, кроме…») я всё время выбирал её цветок – ромашку. Она очень стеснялась, а потом набралась храбрости и… тоже выбрала мой цветок.
Война между тем продолжалась. Стали доходить слухи о бомбёжках Москвы. Мы даже слышали гул чужих самолётов – более густой и низкий, чем у наших. А однажды над нашим лагерем совсем низко пролетел большой тёмный зловещий силуэт с крестами на крыльях. «Это фашист! – кричали ребята. – А наши, наши-то где?» Через несколько минут показались и наши – тройка ястребков, скрывшихся в том же направлении.
Потом за Олей приехал отец и увёз её в Москву, я же прожил в лагере всё жаркое лето и лишь к началу учебного года вернулся домой. Москва изменилась, стала серьёзной, потемневшей. Бомбёжки, правда, случались пока довольно редко, в столовых ещё можно было пообедать, но на хлеб и мясные блюда уже требовали талончики от недавно введённых карточек. Появились коммерческие цены.
Начало учебного года откладывалось до 15 сентября. Да и тогда проучились всего четыре дня, на пятый старшеклассников собрали в общем зале, и директор суровым голосом сообщил о трудном положении на фронте. Ещё он сказал, что в это нелёгкое время женщины заменяют ушедших на фронт мужчин и нам тоже надлежит внести свой вклад в общее дело.
На следующий день мы явились в школу с вещами и отправились на трудовой фронт – помогать колхозам убирать картошку. Признаться, были даже рады предстоящему приключению. От железнодорожной станции привезли нас на подводах в деревню. Тут пока мало что напоминало о войне, за исключением, быть может, заметного отсутствия мужчин. Кормили нас, как говорится, от пуза – мясом, хлебом, картошкой и молоком. Днём мы возились в грязном намокшем поле, а по вечерам приходили на площадку перед сельсоветом, где устраивались танцы под гармошку.
Но эта довольно беззаботная деревенская жизнь скоро кончилась. Пошли слухи о наступлении немцев, говорили даже, будто они уже недалеко от Москвы. В начале октября за нами пришёл автобус и срочно увёз домой. В столице с каждым днём становилось всё тревожнее. Все, кто ещё не уехал, собирались в эвакуацию. Собрались уезжать и мамина сестра – тётя Лина с двумя малыми детьми и бабушкой (их мамой). Ехать думали в Ульяновск, где жила ещё одна сестра.
Мама отправляла с ними и меня. Она достала нам билеты на 15 октября, а потом и сама с моим старшим братом решила ехать. Но 15-го сесть в поезд не удалось. Мы просидели на собственном багаже три дня. Раз я даже сбегал за какой-то вещью домой. По улицам сновали толпы, на ещё ходивших трамваях люди висели сосисками. Все были уверены, что через несколько дней Москва будет сдана.
Мама с братом с нами всё-таки не поехали. Как-то она заглянула на работу (она была секретарём партийного бюро в одном большом культурном учреждении), а там ей сказали, что с паникой будет покончено и Москву сдавать никто не собирается. Мама вернулась ободрённая и заявила, что остаётся со старшим сыном в столице. А если что, «уйдём пешком вместе с армией». Браво, мама! Взяли чемоданы и ушли (мама – на свою ответственную работу, а брат – через год – в военное училище. И погиб в 43-м на Днепре).
А мы, оставшиеся на Курском вокзале, стали ночью свидетелями незабываемого зрелища. Луч прожектора, бродивший по тёмному небу, наткнулся на вражеский бомбардировщик, давно гудевший где-то в вышине, и сразу же сотни лучей перекрестились на нём. Зенитки со всех сторон яростно били по ярко освещённому самолётику, а он, пытаясь удрать, всё уходил, уходил, пока, к великому нашему огорчению, не скрылся за крышами домов. Но спустя минуту на том месте вспыхнул горизонт, и все радостно закричали: «Немцу капут!» Пожалуй, это был единственный светлый миг той осенью…
Погрузились мы только 18-го в эшелон, шедший, как и все, на восток и состоявший из так называемых классных (дачных, без верхних полок) вагонов. Еле разместились на узких скамейках и между ними. Теснота, грязь и духота. По проходам, заставленным громоздкими вещами, продраться можно было только с большим трудом.
Хлебом и некоторыми продуктами запаслись на 5–6 дней, а ехать пришлось более двух недель. Купить что-нибудь по дороге оказалось практически невозможно, деревни у железной дороги были опустошены проходившими мимо эшелонами. Ещё на вокзале к нам примкнул соседский 16-летний паренёк Слава. Питался он вместе с нами, и тётя Лина была, естественно, недовольна. Во время долгих остановок мы со Славой промышляли в столовых поблизости от станции, и иногда удавалось перехватить у добрых официанток тарелочку супа. Как-то тётя Лина дала мне кусок мыла и велела обменять его на хлеб. Я добрёл (с голода мы все изрядно ослабели) до ближайшей избы, постучался и показал вышедшей женщине свой товар. После некоторого колебания она вынесла ломоть хлеба, который показался мне маленьким. Но она замахала руками – у самих ничего нет.
– Половину ты съел по дороге! – не поверила тётя.
Она была права только отчасти: не устояв перед соблазнительным хлебным духом, я в самом деле отщипнул кусочек и был наказан – лишён причитавшейся мне доли.
На одной из станций случилась беда: мы со Славой отстали от эшелона. Пошли мы с ним на промысел по столовым, возвращаемся, а эшелон – тю-тю… Обычно он простаивал на станциях не менее полусуток, а тут на тебе… Случилось это уже за Сызранью на станции Батраки. Сначала мы даже и не испугались, товарняка кругом полно – догоним. Но добираться пришлось очень долго, на открытых платформах, а то и просто на подножках. Мёрзли, есть было нечего.
Наконец Куйбышев. На вокзале нам посоветовали обратиться в эвакопункт. Там выдали талоны, а до Ульяновска, сказали, добирайтесь, как сможете, билетов на пароход нет. Получили по свежей буханке тёплого чёрного хлеба до того ароматного, что тут же стали его уминать. Я умял половину, мой товарищ – почти всю буханку, и у нас с голодухи жутко разболелись животы. Еле добрались до пристани. Тут творилось что-то неописуемое. Переночевали прямо на полу. Не на улице же – там холод собачий.
Разбудили нас громкие крики. Подошёл пароход, наполовину уже заполненный, и толпа ринулась на затрещавшую деревянную пристань. Билетов никто и не спрашивал. Протиснулись на палубу и долго-долго, всё ещё мучаясь животами, плыли до Ульяновска. Там с трудом поднялись по бесконечно длинной деревянной лестнице на высокий берег и сразу же попали на нужную нам улицу. «А где же Аполлинария, – удивилась тётя Вера, – с детьми и матерью?» Только несколько дней спустя прибыли наконец и они. Оказывается, в связи с новым статусом Куйбышева и большой массой эвакуируемых город закрыли, все эшелоны прогоняли мимо, и поезд с тётей Линой промчался напрямую чуть ли не до самого Урала.
В Ульяновске только пришли немного в себя, отмылись, наелись, как мы со Славой получили повестки на трудовой фронт – копать окопы. От станции километров 30 топали по промёрзшей дороге. Морозы в тот год уже с осени стояли лютые, а мы – в простой кожаной обуви. Что ж вы, спрашивали нас, в «голой обувке-то»?.. Ветер пронизывал насквозь… Останавливаясь на отдых в деревнях, жались к печке, замёрзшие пальцы ног совали чуть ли не в огонь, и потом долгие годы, чуть похолодает, я ощущал внутри противную дрожь.
На окопах пробыли мы с неделю, но на их рытьё выходили всего раза три, не больше. Да и работой назвать это было трудно – ковыряли лопатой промёрзшую землю. Никто нас не контролировал и интереса к нашим окопам не проявлял. Народ стал потихонечку расходиться. Выяснилось также, что на эти работы привлекались лица, достигшие 16 лет. А мне только недавно 15 исполнилось, так что мы тоже забрали паёк и вернулись в Ульяновск. Слава, чувствовавший, что он тут всё-таки лишний, уехал на Урал к родственникам, а я поступил в 8-й класс.
Вскоре жизнь моя с тётками, придавленными заботами, стала невыносимой. Наверное, от недоедания и с тоски у меня завелись вши. Я писал жалостливые письма матери. Но Москва была закрыта: никого не впускали и не выпускали. Наконец мама, будучи уже секретарём парткома своего авторитетного учреждения, вооружилась необходимыми документами и 1 февраля 42-го прибыла в Ульяновск. Радость была невообразимая! Мы пошли к кому-то в гости, мне налили стакан горячего чая, положили целых два куска сахара, дали бутерброд с толстым слоем сливочного масла.
Через несколько дней мы отбыли в Москву. На подъезде к ней, кажется, в Клину, началась нескончаемая проверка пассажиров. Меня, несмотря на все собранные документы, долго не хотели пускать в родной город. Мама ушла к начальству и вернулась через час, заплаканная, но с радостной вестью: пропустили…
В Москве нас ждали новые тяжкие испытания. Но уже в кругу близких и друзей. С Олей мы переписывались и даже, когда она вернулась из эвакуации, несколько раз встречались. Но потом полудетская любовь в суматохе военных лет пошла на убыль…