Отрывок из романа
Светлой памяти супруги Юлии Михайловны – духовному соавтору этой и других моих книг
Владимир Николаевич Ерёменко родился в 1928 году в селе Ягодном под Сталинградом. Во время войны подростком пережил осаду города, был ранен.
В послевоенное время окончил пединститут, занимался журналистикой. В 1953 году выпустил первую книгу. Автор романов и повестей о войне «Фронтовики», «Свой хлеб», «Дождаться утра», «Поколение» и многих других. Более десяти лет возглавлял издательство «Советский писатель». Удостоен правительственных наград и нескольких литературных премий.
В новом романе прозаик стремится осмыслить то, что произошло со страной в кровавом ХХ веке, на примере одной семьи. В центре повествования – конфликт двух родных братьев, участников войны,
по-разному относящихся к советской власти.
Это противостояние – своеобразное отражение раскола в нашем обществе…
Иван Иванович был человеком упрямым и бесстрашным, и он додумал свои тяжёлые думы. Забота у тебя, Иванов, одна. Пока люди не изобрели бессмертия, надо завершить земные дела. Состояния ты не нажил, завещать нечего, а вот сказать последнее «прости» людям, которых ты любишь, надо бы... Надо бы и жизнь поблагодарить, что она была не только жестокой, но и благосклонной к тебе и позволила дожить до этих дней. Другим, более достойным и нужным, она отказала...
Сколько раньше времени погасло человеческих миров, сколько ушло людей: великих и обычных, не хватающих звёзд с неба. Сколько их ещё будет после тебя? И хотелось бы только одного: чтобы они были достойнее и чище нас.
Жалко, что всё это осознаёшь лишь к закату. Кто-то говорил, что жизнь надо проверить смертью. Слишком жестокое правило, но в нём есть резон. Человек много раз задаёт себе вопрос: так ли он живёт? И только один раз, в конце жизни, честно отвечает на него. Перед смертью бессмысленно лгать, от неё не отмахнёшься. Такое было на войне.
Ему вспомнилось, как они относились к смерти тогда, что говорили. У всех было по-разному, а вернее, каждый относился к тому, что его могут убить, по-своему, но было и общее, все не любили говорить об этом, а когда не говорить было нельзя, когда кого-то убивало или ранило, то была у фронтовиков такая байка. Её обычно рассказывали «старики» новичкам, когда те нервничали и паниковали перед боем.
– Отсюда, с передовой, у нашего брата две дороги. Первая – в Наркомздрав, вторая – в Наркомзем.
Вот он и опять вышел на то время, когда война надвое переломила его жизнь и её уже нельзя было ни слепить, ни склеить всеми сорока годами, которые были после. Сколько он ни приглядывался, но у многих фронтовиков она была такою же перерубленной, с отлетевшими далеко друг от друга половинами, неравными не только по годам, но и по сути. В войну оборвался и ушёл целый мир, а на его месте появился новый, который так и не удалось до конца понять и разгадать Ивану Ивановичу.
Ему всегда казалось, что война забрала самые лучшие умы и характеры, да, именно характеры, потому что ум без настоящего характера только половина человека. Там, на войне, остались лучшие люди... Сколько бы они сделали, а главное, каким бы примером они были для тех, кто шёл им вослед. А его война не кончилась в сорок пятом. Она шла и там, на Севере...
Да, вышли его мысли на то тяжёлое время... А начиналось оно для него, как и для многих, неожиданно, в жаркий воскресный день 22 июня...
С группой курсантов Иванов записался накануне вечером в армейский тир пострелять из личного оружия, пистолета «ТТ». Стрелял удачно, настроение было хорошее. Возвращались со стрельбы, и хорошее настроение подогрела ещё и песня, которую курсанты затянули перед самым училищем.
И вдруг всё сразу оборвалось. Из громкоговорителя они услышали тревожный голос:
«...Немецко-фашистские войска атаковали наши границы... от Баренцева до Чёрного моря...»
Громкоговоритель висел на столбе во дворе училища, и здесь уже были почти все курсанты и преподаватели. Лица напряжённые, тревожные, но ни у кого ни растерянности, ни испуга.
Сразу после речи Молотова начался митинг. Его открыл комиссар училища, старший батальонный комиссар. Он говорил, что Красная Армия уже нанесла сокрушительный удар по фашистам и, видно, сейчас идут бои на территории противника.
За ним говорил комбриг, начальник училища Фёдоров. Он тоже сказал о скором и сокрушительном разгроме немецких фашистов, о том, что первый и священный долг курсантов – учиться только на «хорошо» и «отлично».
Митинг окончился, строй распущен, но люди не расходились, а сразу стали возникать группы курсантов с командиром или политруком в центре. Куда ни подходил Иванов, везде шли одни и те же разговоры: сколько с четырёх часов утра уже прошли наши войска вражеской территории? Гадали, сколько могла пройти пехота, сколько танки, а уж авиация, конечно, наносит ответные удары по городам Германии...
Говорили возбуждённо, запальчиво, перебивая друг друга. Никому в голову не приходила страшная мысль, какую трагедию переживают в эти часы наши люди в приграничной полосе, протянувшейся на четыре тысячи километров.
Пожалуй, лишь майор Лукашев не разделял общего восторженного возбуждения и молчал. Иванов помнит только единственную его фразу, которую он произнёс тогда, когда все гадали, сколько прошли наши войска по вражеской территории. А может, это было уже на следующий день, когда с ещё большим упорством и запалом продолжалась их учёба в классах и полёты на аэродроме.
Лукашев сказал: «С немцами шутить нельзя, я их видел в деле».
Тогда же курсанты в открытую заговорили, каким было то правительственное задание, за которое Лукашев получил орден Ленина. Он воевал в Испании.
Иванов помнит своё неразрешимое недоумение и свою обиду: почему нельзя было говорить, что наши герои-добровольцы, такие как Лукашев, воевали с фашистами в Испании? Гитлер и Муссолини посылали туда свои отборные части, а наши лётчики были там на положении нелегалов, брали себе имена и фамилии иностранцев... Лукашев и многие другие, кто побывал в боях, столько знали о войне, о немецких, итальянских и других фашистах и ничего не могли рассказать своим товарищам и подчинённым.
Они глубоко прятали свои знания войны и боевой опыт, и можно было лишь догадываться, какую боль это им доставляло. К тому же, когда они намекали, что не всё так просто, на них смотрели с удивлением.
Иван Иванович и запомнил ту фразу Лукашева о силе фашистов только потому, что и для него она прозвучала чуть ли не как пораженческая. Курсанты тогда долго обсуждали «странное поведение» своего комэска и не находили объяснения не то чтобы его испугу, хотя он и был у Лукашева в тот день, а его явному, как они тогда думали, завышению сил фашистов. Извиняло Лукашева в глазах курсантов только одно – он первый среди командиров училища подал рапорт отправить его, как боевого лётчика, на фронт.
Вот так вспоминался Иванову сейчас тот первый день войны, и из него теперь ничего нельзя было выбросить: ни наивности и заблуждения их, молодых, ни боли и просчётов старших.
А майору Лукашеву тогда пришлось писать ещё не один рапорт, пока командование разрешило ему отправиться на фронт.
Это произошло в ноябре сорок первого. По слухам, он улетел командовать полком под Москву. С тех пор Иванов не знал о его судьбе.
Всю войну, как только Иванову доводилось встретиться с лётчиками, он спрашивал о майоре Лукашеве, герое Испании. Спрашивал, когда сам попал на фронт.
Неудачи этих поисков заставляли Ивана Ивановича с горечью думать, что Лукашев, вероятнее всего, погиб. Ведь он почти не встречал лётчиков, начавших воевать в сорок первом. Почти все они погибли в первые два года, когда в нашем небе разбойно хозяйничали гитлеровцы. Выжили немногие, и главным образом те, кто был ранен и после выздоровления попадал в другие рода войск. Большинство наших, ныне здравствующих героев, в том числе и многократные Герои Советского Союза, начали воевать в сорок третьем, когда небо уже было за нами. Гибли они, конечно, и тогда, но всё уже поменялось, больше сбивалось немецких самолётов.
Как хотелось Иванову, чтобы майор Лукашев дожил до этих радостных дней, когда наша авиация получала самолёты сначала не хуже немецких, а потом и превосходящие их по лётным и боевым качествам. Но было почти невероятным провоевать боевому лётчику первые два года и остаться в авиации. Он знал это, и поэтому холодело в груди, когда думал о Лукашеве: «Не выжил, не выжил. Он не мог отсидеться на аэродромах, даже в своей командирской должности. Не мог, когда гибли в небе его товарищи – подчинённые. Не таким был этот человек, не таким...»
А за те пять месяцев, пока шла война и пока не было положительного ответа на рапорты комэска, в училище произошли удивительные события. Курс обучения был сокращён до года, и курсанты совсем лишились личного времени. Каждый день был расписан по минутам.
И так продолжалось до ноября, когда началась сдача экзаменов. А когда к ноябрьским праздникам, 24-й годовщине Октября, экзамены по ускоренному курсу закончились, Лукашев сразу, не дождавшись выпуска курсантов, отбыл на фронт. Видно, была такая договорённость у него с командованием – довести свою группу до экзаменов.
Выпуск курсантов задерживался, не было матчасти, и вновь возобновлялись учёба и полёты, и опять сдавали экзамены, а из лётных частей не приезжали «покупатели» и не забирали закончивших обучение лётчиков.
А потом был и выпуск, не очень радостный, потому что по приказу наркома обороны перед самой войной некоторые лётные школы стали выпускать лётчиков в звании старших сержантов, а не лейтенантов. Но обида была не в этом. В училище уже готовились принимать новый набор, а выпускников не отправляли в лётные части.
Всем это казалось невероятным. Бои шли под Москвой, вокруг окружённого Ленинграда, Севастополя, под Ростовом, на Северном Кавказе, фронт подошёл к тем местам, которые ещё несколько месяцев назад считались глубоким тылом.
Ивана душила обида: отец почти втрое старше его и в свои сорок пять лет воюет на фронте, а он сидит здесь сиднем. Последнее письмо отца было, видно, из-под Ростова, куда отчаянно рвались немцы. Иван тогда отписал отцу: «Держись, батя, моя учёба заканчивается, скоро и я буду рядом». А что же получилось? Старик Иванов на фронте, а молодой здесь застрял, ждёт самолёты, как рыбак у моря погоду. Такое вытерпеть было нельзя, и Иван на имя начальника училища подал рапорт с просьбой отправить его на фронт.
Молодых лётчиков направляли в воздушно-десантные войска. Это была трагедия, и её ничем нельзя объяснить. Комиссар училища и политруки проводили беседы. Они говорили о тяжёлом времени, которое переживала Родина.
Лётчики угрюмо слушали, даже согласно кивали головами. Но когда политработники уходили, казарма или классная комната взрывались гулом, и в нём, будто шрапнель, лопались безответные вопросы: «Как же так? Почему?»
Отправляли в десантную часть друга Ивана Павлика Папина. Прощание было тяжёлым.
– Как же так, Иван? Скажи! – срывающимся голосом спрашивал Павлик. – Как же... Столько мы старались... – Губы его дрожали, а в глазах стояли слёзы. Павлик не выдержал и отвернулся, чтобы друг не видел его лица. А Иван стоял пристыженный, в его груди разрастался огненный ком обиды на себя, на то, что всё так дурно складывается. Павлик уезжает, а он, Иван, остаётся, хотелось закричать, но голоса не было.
Попал Иванов сразу в действующий авиаполк бомбардировщиков, и тут же начались боевые полёты. Перелетать далеко не пришлось. Базировался полк здесь же, на Кавказе, куда уже почти подошёл фронт.
Иванов воевать начал удачно. Летал он штурманом. Командир самолёта, боевой лётчик Степан Комраков, под начало которого попал Иван, имел уже более пятидесяти вылетов, и они ещё вместе сделали почти столько же боевых вылетов в тыл врага, где бомбили железнодорожные узлы, шоссейные дороги с техникой и войсками, наносили бомбовые удары по переправам через реки. Летали, как правило, ночью, с прикрытием истребителей, а чаще и без прикрытия, гибли самолёты и экипажи. Но, казалось, всё это происходило где-то. Не вернулся самолёт. Как он упал, никто не видел, и хотелось думать, что он всё ещё в полёте, а люди, которые были в нём, живы.
Дважды самолёт, на котором летал Иванов, был подбит вражескими зенитчиками, но оба раза удачно дотягивал до своей базы. В лукашевской эскадрилье, которой командовал капитан Семеняка, были потери, а экипажу лейтенанта Комракова везло. Везение тоже не последняя штука на войне.
После сорокового боевого вылета Иванова представили к награде.
Это уже было в конце апреля, перед самым нашим наступлением под Харьковом. Вот тогда у всех, а у лётчиков особенно, началась сумасшедшая работа. Были дни, когда они делали по два-три вылета, прокладывая бомбовыми ударами дорогу нашим наступающим войскам. Иван помнит, какую радость переживали все, когда началось это наступление. Наши войска, прорвав фронт, стали обтекать Харьков. Авиация перенесла удары на глубокие коммуникации противника.
Наступление шло до 19 мая, и наша авиация, несмотря на превосходство противника в воздухе, дерзко поддерживала наземные войска. Иванову запомнилась их удачная бомбёжка большой колонны мотопехоты и танков на дороге Полтава–Харьков. Это было на рассвете. Вражеская колонна, видно, перебрасывалась с другого участка фронта, шла походным маршем всю ночь и сейчас, на рассвете, припоздав, втягивалась в жидкий придорожный лесок. Тут-то её и накрыли бомбардировщики эскадрильи Бориса Семеняки.
Немцы не ожидали налёта. Движение колонны застопорилось сразу, потому что первые бомбовые удары пришлись на её голову и хвост. Через четверть часа машины пылали, гремели взрывами, а звено истребителей, сопровождавшее бомбардировщиков, добивало из пулемётов рассеявшуюся пехоту. Когда самолёт Комракова шёл над колонной вторым заходом, вниз было страшно смотреть. Несколько километров дороги и её обочины пылали, в небо летели чёрные кущи взрывов, чёрные шлейфы дыма гигантскими змеями уползали с дороги в лес.
После проявления и просмотра в штабе лент аэрофотосъёмки командир полка объявил по части:
– Все участники вылета в тыл противника представляются к правительственным наградам.
Это была вторая награда Ивана Ивановича, орден Красной Звезды, которую, как и первую, медаль «За боевые заслуги», он смог получить только после войны, почти через тридцать лет.
Тогда же было не до этих наград. Начались неудачи. Наступление наших двух фронтов, Юго-Западного и Южного, не поддержанное на других участках, сначала замедлилось, а затем и совсем остановилось. Немцы, стянув силы с других районов обороны, ударили под основание Барвенковского выступа наших войск, и началось то, что позже солдаты назвали страшным Харьковским котлом. Это была катастрофа, после которой противник стремительно развил своё летнее наступление на Сталинград и Кавказ...
А может, это только для него, Иванова, и тех, кто попал в эту перипетию, небо показалось с овчинку. Может, очень может быть, и так... Но именно тогда, после провала харьковского наступления, в сводках Информбюро была впервые названа устрашающая цифра наших потерь. Это поразило всех. Таких сообщений не было за всю войну.
Но ещё до этого всем, кто участвовал в Харьковской операции, было ясно, что произошла трагедия. В окружение попала огромная масса наших войск с двух фронтов. Лучше всех об этом знали лётчики. Иванов видел очаги сопротивления наших частей на огромном пространстве за десятки и сотни километров в тылу немецких войск. Ещё целый месяц шли эти бои, прорывались наши разрозненные части через зыбкую и подвижную линию фронта к своим. Далеко не всем выпадало это счастье, а на тех, кто выходил, страшно было смотреть. Измученные, в оборванном обмундировании, командиры без знаков различия и только с лёгким стрелковым оружием.
Тогда Иванов впервые начал понимать, что такое война. Сверху в тех ночных и редких дневных вылетах на линию фронта и в тыл врага война казалась совсем другой, хотя он уже и знал, что она не та, про которую говорили и к какой готовились. Он видел, что наша армия ведёт бои «не малой кровью» и «не на чужой территории», – разыгрывается народная трагедия, однако понять до конца глубину всеобщего несчастья ещё предстояло...
От авиаполка осталось всего три звена, но полк существовал. Правда, в последний месяц он сменил два аэродрома, но полёты к линии фронта и в тыл немецких войск продолжались. Они не прекратились и тогда, когда погиб командир полка и не вернулся с задания комэск капитан Семеняка, продолжались, и когда в полку осталось всего два самолёта...
Теперь летали только ночью, без прикрытия истребителей. Лётчики знали, что если не этот, то следующий полёт будет обязательно последним. Так оно и было, уже никого не осталось из тех, с кем Иванов начал воевать, а он всё ещё летал...
Пришёл и их черёд. В июне, когда уже было ясно, что немцы нацелили свой удар на Кавказ и Сталинград, «заворожённый» был сбит при заходе на цель, крупную железнодорожную станцию. Выбрасывались над лесом с небольшой высоты, когда надежды на спасение не было никакой. Но Иванову повезло. Его отнесло на поляну, которая кончалась глубоким оврагом. По склону этого оврага, заросшего густой осокой и мягким тальником, он и скатился вниз, прямо к ручью. Парашют успел отстегнуть ещё при приземлении на краю оврага, и ветер, подхватив его, потащил к лесу. Всё получилось, как на учениях, не зря он был лучшим учеником Лукашева.
Вряд ли кто, кроме него, остался жив. Ему приказали прыгать первым, а тем уже не оставалось времени, могли и не успеть. Однако Иванов стал подавать условный знак, подражая крику совы. Лес не отзывался, а продолжал шуметь всё так же отчуждённо и безучастно, будто сердился на людей. Надо было решать, в какую сторону уходить. По компасу определил направление. Овраг, куда его снесло, шёл в глубь лесного массива от станции, и он опять спустился к ручью и пошёл вдоль него.
За остаток ночи удалось пройти километров пятнадцать. Начинался первый день его мытарств в тылу у немцев. Лучшего места, чтобы укрыться и одновременно рассмотреть всё вокруг, нельзя было и придумать. Он выбрал сухой взгорок, поросший густой травой, и прилёг на берегу этого зелёного водоёма.
Страх и волнения пережитой ночи стали постепенно отходить, а когда впереди из-за камышей и широких плёсов вырвалось солнце и он увидел километрах в четырёх-пяти от себя светлые хатки деревни и серебряную петлю речки, которая тянулась к этому водоёму, на него пахнуло чем-то родным из его далёкой Ивановки. Речка похожа на их Безымянку. Он поднялся на колени, подставляя лицо солнцу и оглядываясь.
– Да это же всё наша земля, – прошептал он. – «Наша, похожая на Курскую. Наша! Наша!» – бились в нём слова. А в той деревне наши люди. Чего ему страшиться? Он у себя дома. Пусть страшатся те, кто сюда незвано пришёл.
Иван успокаивал себя, и напряжение прошедшей ночи и этого наступившего утра начало проходить, словно спали путы, и он, свободно растянувшись на траве, стал дремать и скоро уснул.
Однако сон его был чуток, и, когда с озера донёсся вкрадчивый всплеск воды, он мгновенно открыл глаза и готов был вскочить с земли. Метрах в двухстах по плёсу вдоль берега плыла лодка. На её корме сидел человек и осторожно загребал веслом. Иванов затаился. Лодка шла в его сторону, и скоро в лодочнике он рассмотрел старика.
Когда лодка поравнялась с ним, Иванов окликнул старика. Тот замер с поднятым над водою веслом. Иван высунул голову из осоки и повторил:
– Отец, отец, погоди немного...
Старик молча предостерегающе шатнул веслом, подавая знак Иванову не подниматься, и повернул лодку к берегу. Когда старик сошёл на берег, Иван разглядел его странное лицо. Оно почти сплошь заросло густой смолянисто-чёрной щетиной, и оставались открытыми только лоб, нос и глаза. Старик походил на кавказца, но заговорил он по-украински.
– Ты що, от своих отстав? – Иванов не понял вопроса, и старик добавил: – Ваши булы тут. Двое заходылы в хату, а пятеро ждалы...
– А кто они? – проговорил Иванов.
– Та хто ж? Красноармейцы наши. Тут их по лису стилько блукало, мисяц назад... А хто ж ты? – Старик вдруг, будто сейчас заметив комбинезон Иванова, настороженно вздрогнул и тревожно огляделся вокруг. – Ты що, нэ з нымы був?
– Нет, отец, я сам по себе. А как мне найти их?
– А ты не германец? Шо-то у тебе форма не такая...
– Нет, отец, – улыбнулся Иванов, – не германец. Я курский.
– По обличью вроди бы наш, – согласился старик, но тревога в его смолянисто-чёрных глазах не гасла, – а форма чудна.
– Не бойся, папаша, я свой. В Красной Армии есть и такая форма... Только мы её носим вон там. – И Иванов поднял глаза к небу.
– А-а-а, – протянул старик, но видно было, что он всё ещё не доверяет ему.
И всё же Иванов разговорил старика, и тот ему не только рассказал, где надо искать окруженцев, которые наведывались в его хату сегодняшней ночью, но и сообщил, что творится в их селе и округе, и отдал свой узелок с харчами, который ему снарядила жена на сенокос.
К вечеру Иванов разыскал группу окруженцев, но не в том месте, где ему указал старик, а в балке, по которой он прошёл ночью. Он знал, что на день безопаснее всего можно было укрыться здесь, и, когда солнце стало клониться к закату, пошёл туда, и его окликнули. Иванов понимал, что у него нет надежды встретить в этой группе кого-то из своего экипажа, и всё же он надеялся. А вдруг? Он же вышел на этих окруженцев.
– Нет, – выслушав рассказ Иванова, сказал старший в группе артиллерийский капитан Суров, – тебе, летун, страшно повезло. Повезло, что ты не поломал кости, когда падал, и повезло, что ты попал к нам. Мы ведь за тобою с утра наблюдаем, с тех пор, как ты прошёл мимо нас по балке и вышел к плавням.
В том, что ему повезло, Иванов убедился в ту же ночь, когда их группа в восемь человек (он стал восьмым) прошла по намеченному Суровым маршруту почти тридцать километров. От капитана он узнал, что тот за год войны (а к рассвету истекал ровно год, начинался день 22 июня 1942 года) уже дважды выходил из окружения, и Суров не сомневался, что они выйдут и на этот раз.
– Первый раз, – шептал на ухо Иванову капитан, – я выходил три месяца. От самого Белостока и почти до Днепра. Второй – зимой под Руссой попал и тоже вышел. Сейчас под Харьковом... Второй месяц по оврагам и перелескам на животах ползаем и всё равно выйдем. – Он надолго замолчал. А когда успокоился, то уже в полный голос, так, чтобы его слышали и другие, добавил: – Выйдем, я тебе обещаю. Только себя и других вот так надо держать. – И Суров поднёс к лицу Иванова свой крепко сжатый кулак. – Железная дисциплина и строжайший порядок в отряде. Лишь это нас спасёт.
По ночам слушали канонаду, и сердце обрывалось, и все молчали и глядели на Сурова, а он, сцепив зубы, отворачивался или скупо бросал: «Надо искать то место». Приближался август.
Фронт стремительно ушёл к Дону и Сталинграду, а в отряде не знали этого и решили идти к Ростову. Все говорили, что Ростов обязательно держится. Не зря его отбили у немцев осенью сорок первого. И отряд Сурова маневрировал в этом направлении. И опять они вышли к фронту, и уже вновь слышна была канонада, и каждый стал тревожно думать: «Вот сегодня, вот завтра. Рядом свои...»
Волновался и капитан, хотя и не подавал вида, а твердил своё: «Надо найти то место, – и теперь добавлял, – то самое...» Напряжение в отряде, кажется, возросло до предела, нервы у всех напряжены, и Суров решил в следующую ночь переходить фронт.
Уже ушло за горизонт солнце, и закат догорал тревожно-красными отсветами, предвещая непогоду на завтра. Отряд вышел из своего дневного скрада, который на этот раз выбрали в лесополосе, километрах в трёх от дороги. Шли гуськом вдоль кустарника, капитан замыкал отряд, а впереди осторожно, как кошка, шагал самый лёгкий на ногу сержант-разведчик Миша Гольдман...
Почти совсем стемнело, когда вышли к дороге, на которой вдруг увидели наш обоз. Наши брички, наши понурые и исхудавшие кони и наши согнутые фигуры ездовых... Мишка Гольдман первым сдавленно прохрипел: «Наши!» И сразу подхватили другие: «Наши, наши!», и все неожиданно сорвались на бег.
Иванов видел, как рванулся с места капитан Суров и что-то крикнул, но ноги понесли и его вперёд. В голове обоза нещадно дымила и, дёргаясь, ползла нагруженная наша «полуторка», и у Иванова уже не было сомнения, что они вышли к своим.
Михаил, размахивая руками, кричал:
– Братцы! Славяне!
Кричали другие, и все бежали к ближним подводам, которые сначала остановились, а потом вдруг, свернув на обочину, в галоп помчались по полю, огибая с двух сторон бежавших к дороге людей.
И опять никто, кроме капитана Сурова, не понял опасности, только он остановился и истерически прокричал:
– Назад! Назад, мать вашу... – и выхватил пистолет. Но уже за его спиной была подвода, и с неё соскочили люди. Капитан повернулся, выстрелил, но тут же его в спину сразила очередь бежавшего от подводы автоматчика. Всё произошло так неожиданно, что Иванов понял случившееся, когда капитан с маху ткнулся лицом в землю, неестественно закинув руки назад. Самого Иванова тут же сбили с ног, и кто-то придавил сапогом его правую руку. Слышна была немецкая и какая-то другая речь. Иванов повернул голову и увидел над собою распахнутый борт жёлтого френча. «Напоролись на румынскую часть, а с ними немцы», – пронеслось в голове Иванова, и он вдруг услышал срывающийся голос Мишки Гольдмана, который пытался говорить по-немецки. Слова вязли в его горле, он будто давился ими, Мишка дрожал и как-то взвизгивал. Его оборвал разъярённый крик немца.
И тут же раздался одиночный раскатный выстрел из пистолета. Иван знал, что так стреляет «парабеллум». Этот пистолет был у капитана Сурова, которого уже не было в живых.
Не было в живых теперь и Мишки Гольдмана, и тело Иванова, вдруг перестав подчиняться, в страхе дрогнуло и сжалось, а жаркая кровь, прихлынувшая к голове, застучала толчками: «Кто следующий? Кто? Кто?»