...В шестьдесят седьмом году, аккурат к пятидесятилетию советской власти, горело Останкино.
Жгли старые деревянные дома, целые кварталы. Жгли, рушили, вывозили мусор. Высвобождалась колоссальная ширина, удручающая пустота ведущей к телецентру улицы Королёва.
Саша Морозов жил на этой улице – вернее, рядом с нею, а на Королёва жили его родители, – и это сейчас, в силу разных житейских причин, обитает Саша в родительской квартире.
А я жил неподалёку от него. Мы постоянно общались – и по-дружески, и по-соседски.
Занимался тогда Саша некоторыми своими филологическими изысканиями, коллекционировал стихи о кузнечиках, любил всякие чудачества.
Старое, обжитое, дачное, милое Останкино сжигали прямо у него за окнами.
«Разве мальчик, в Останкине летом танцевавший на дачных балах, это я, тот, кто каждым ответом желторотым внушает поэтам отвращение, злобу и страх?..»
Стихотворение это почему-то звенело в сознании.
«Перед зеркалом». Ходасевич. «Европейская ночь». Плач.
А сейчас? Ощущенье грани. Перед будущим. Перед прошлым. Перед чем-то невыразимым, но уже понятным душе.
Я пришёл к Морозову в гости. Мы поговорили о чём-то – видимо, представлявшем тогда интерес для нас обоих.
А потом решили пойти на пепелище, чтобы попрощаться с уходящим навсегда, с прошлым этого московского района, бывшего когда-то дачным Подмосковьем.
Грустное было зрелище. Бродя среди развалин, мы притихли.
Вот здесь был сад, а здесь двор, ещё остались скамейки, столик, но их тоже скоро сломают. Всё вывезут, уберут. На смену густоте – придёт пустота.
На нелепо, как-то беззащитно открытом пространстве одного из дворов, откуда успели вывезти обгорелые брёвна, остатки вещей, штакетник заборов и всё прочее, то, что составляло когда-то единое целое, было гнездовьем, ночлегом, приютом людским, кровом, оба мы почему-то замедлили шаг.
Вдруг подул ветер. Прямо к моим ногам плеснулась целая россыпь конвертов и выпавших из них бумажных листков. Я нагнулся и поднял один из них.
Ровные строчки, старательно, с нажимом, школьным пером, чернилами фиолетового цвета, приобретшего по прошествии долгого времени ржаво-золотистый отлив, аккуратными рядами выведенные чьей-то рукой.
Я вчитался. И за строками чужого письма встала передо мною чья-то жизнь, та, что была вот здесь, где мы стоим сейчас, что ушла навсегда.
– Посмотри, Саша, как интересно! – сказал я и протянул Морозову листок.
Он взял его и стал читать. И оторвался от чтения, и посмотрел на меня, а потом вновь на листок с письмом, будто прозрел что-то.
Не сговариваясь, мы начали ходить по двору и собирать эти письма. Потом, присев на скамейке, курили, разглядывали их.
– Ты знаешь, Саша, – сказал я, – это ведь книга.
Морозов, человек аккуратный, бережно сложил конверты и разрозненные листки в ровную плотную стопочку – и положил эту стопочку в сумку.
Стал накрапывать дождь. Накрапывать – неторопливо. Но – властно. И – непреклонно. Поэтому он и дождь.
…Дождь накрапывал. Пахло то прелью, то гарью.
Мы расстались – пора было нам по домам...
А через некоторое время написал Саша Морозов книгу – «Чужие письма». И она, эта книга, получила хождение в самиздате.
Жанр своей вещи Саша обозначил – этопея. То есть правдоподобные речи вымышленного лица. Ну, не знаю. Этопея так этопея. В филологе Морозове взыграло, видно, гуманитарное университетское образование, забилась этакая филологическая жилка.
Вообще-то письма – подлинные. Я их сам нашёл, сам читал. И автор этих писем – вовсе не вымышленное лицо, а реальный человек. Хотя нетрудно сменить ему фамилию, кое-что домыслить, и вот он превращается в литературного героя.
На мой взгляд, повесть Сашина – скорее коллаж. Наподобие работ нашего общего друга Вагрича Бахчаняна.
Повесть нравилась многим из богемы. Сашино чтение повести слушали обычно с интересом. Сашу хвалили. Это было, конечно, приятно.
…Через тридцать лет после истории с найденными письмами, в девяносто седьмом, ведомый своим чутьём, которое никогда меня не подводило, я, не сказав ни слова Саше, на свой страх и риск, взял да и отнёс его повесть в журнал «Знамя». К «Чужим письмам» я приложил и другую Сашину вещь, «Общую тетрадь». Но знал твёрдо, что «Тетрадь» не возьмут, а «Письма» возьмут и напечатают. Так и вышло. Только тогда, когда мне сообщили из журнала, что повесть будут публиковать, я рассказал обо всём Саше. Представьте его состояние!
Но это ещё не всё. Когда повесть приняли к печати, я сказал своей жене Людмиле:
– А потом Сашину вещь выдвинут на соискание премии Букера.
И это сбылось. Морозовские «Чужие письма» напечатали в журнале и выдвинули на премию Букера, год спустя.
Тогда я сказал Людмиле:
– А теперь Саша Морозов получит Букера!
И он эту премию – получил.
Такие вот случаются истории с нашим-то самиздатом.
<...>
Владимир Алейников
Выдержки из статьи
«Вокруг самиздата»,
«День и ночь», № 6, 2012