Литературная Москва 1901–1922 гг. глазами Бориса ЗайцеваБорису Зайцеву (1881–1972) повезло в литературе сравнительно быстро. Пока «старшие» Н. Михайловский, А. Чехов, В. Короленко со всей ответственностью знакомились с «Неинтересной историей» вчерашнего гимназиста, приезжий молодой человек успел обрести московский адрес (отца приглашают работать в Москву, квартира ведомственная, при заводе Гужона у Рогожской заставы), дважды сменить высшее учебное заведение, а главное, встретить друга всего на десять лет старше себя, но уже набирающего литературную известность, – летом 1901 года Леонид Андреев (1871–1919) напечатал в газете «Курьер» первый рассказ начинающего литератора «В дороге». И он же привёл сразу всем понравившегося молодого человека «в серенькой тужурке с позолоченными пуговицами, в фуражке с синим околышем» на очередную встречу «Среды» в квартире Н. Телешова. В «Средах» участвовали (постоянно или наездами) Бунин, Чехов, Вересаев, Белоусов, Бальмонт, Глаголь, Серафимович, Короленко, Горький…
Борису Константиновичу Зайцеву была суждена жизнь длинная и богатая событиями. Та её часть, что прошла в России, в Москве, до «вынужденно-добровольного» отъезда за границу в 1922 году, воссоздаёт достаточно мирное сосуществование старого доброго реализма и новых веяний Серебряного века в московском варианте.
Воспоминания, литературные портреты, письма, дневники составляют значительную часть в разные годы написанного Зайцевым, многое переработано в художественную прозу.В богатой мемуаристике о предреволюционной культурной жизни Москвы воспоминания Б. Зайцева предпочтительнее иных охватом лиц и событий, связанных с Россией, вплоть до 70-х годов; неизменной взвешенностью и ровностью в оценках, благожелательностью, лёгким юмором.
На «Среде» держались просто, дружественно. Вообще это были московские, приветливые и «добрые» вечера. Входя, многие целовались; большинство были на «ты» (что особенно любил Андреев); давали друг другу прозвища, похлопывали друг друга по плечам, смеялись, острили и по старому обычаю Москвы обильно ужинали.
Открытой, щедрой, неповторимой личности, оглушительной короткой славе и ранней кончине Л. Андреева посвящены одни из самых тёплых страниц воспоминаний. Первые встречи в Царицыне, связанном с Москвой железной дорогой, прогулки меж берёзок Бутова, тоже дачного предместья, встречи на Пресне... И всегда «бесконечные разговоры о Боге, смерти, о литературе, революции, войне, о чём угодно», «вечные самовары (наливал на блюдечко, дул, пил со вкусом)» и «газетная чушь» славы, легко переходящей «в издевательства и вражду».«За всей этой горькой мишурой у него был свой мир», свой ночной способ жизни (это он и признавал своей жизнью, чем-то мистическим). Когда Андреев писал «Красный смех» и поворачивал голову к двери, там мелькало нечто, как бы уносящийся шлейф женского платья. «С каждым годом, – писал Андреев Зайцеву в 1906 году, – я всё равнодушней к первой действительности, ибо в ней я только раб, муж и отец, головные боли и с прискорбием извещаем. Саму природу, – все эти моря, облака и запахи – я должен приспособить для приёма внутрь, а в сыром виде они слишком физика и химия».
Андреев оговаривается: «Не скажу даже, чтобы я был прав, так обстоятельно и убеждённо предпочитая воображаемое сущему, и если устроить между ними состязание, то окончательная красота будет на стороне последнего. Но такая красота – моменты, далеко разбросанные в пространстве и времени… Ведь все те, кого мы любим и считаем настоящими друзьями, Данте, Иисус, Достоевский, существуют только в воображении нашем, во второй действительности, во сне».
Чистейший образчик сознания Серебряного века!
С запиской от Андреева Зайцев пришёл к Сергею Сергеевичу Голоушеву (С. Глаголь). Тот жил не просто в Хамовниках, в соседстве со Львом Толстым, но в помещении особом – в Хамовнической части, где имел служебную квартиру и работал полицейским врачом (каких только не бывает литераторов!). Здесь же имел свой врачебный кабинет с «жутким гинекологическим эшафотом».
«Среда» поручила Глаголю издание сборника «Книга рассказов и стихотворений» (М., 1902). Двадцатилетний Б. Зайцев оказался в компании с Буниным, Горьким, Короленко, Андреевым, Маминым-Сибиряком.
– Зайчик, – говорил Сергей Сергеевич, как обычно откидывая назад волосы, – душка, ты опять мармелад развёл?.. Писатель, он, как Леонид, должен опускаться вглубь, в психологию, и выворачивать перед нами тайны и провалы души…
В русской литературе есть писатели-врачи, а Чехов – один. В случае с С. Глаголем Б. Зайцев заметит: «Дилетантизм – вот слово, говорящее о несобранности души, о её некотором распылении. Сергей всё умел делать, от гинекологии до гравюры, и всё делал даровито, замечательно же сделать не мог, ибо безраздельно ничему не отдавался». Устроивший побег Веры Засулич прямо во время судебного заседания, «бедный Сергеич» умрёт от голода и унижений в 1920 году.
Кстати, о явлении тогда распространённом и модном – сочувствии интеллигенции, революционерам. «Луначарские, Скворцовы, Базаровы» замечательно пользовались деньгами состоятельных образованных людей. Именно так издавался марксистский журнал «Правда» (1904–1906), в котором какое-то время подрабатывал корректором Зайцев. Нашлось там место и для нескольких его рассказов, и в сменившем её «журнальчике «Зори», и в других «передовых» изданиях подобного типа.
«Почему-нибудь ведь давали мы свои квартиры под «явки»? В четвёртом этаже дома на углу Арбата (одно из многих мест, где Зайцевы снимали жильё) таинственные личности с «литературой», иногда шрифтами и обоймами… оставляли в комнатах поразительный беспорядок, были за редким исключением удивительно неприятные люди, говорившие на жалком жаргоне (массовка, столовка, отзовизм и т.д.), беспредельно самоуверенные, но не показавшие ещё когтей вовсю». В 1910 году раскроется провокаторское дело: некая элегантная дама О. Путята, многие годы «своя» в литературных кругах, вхожая и к Зайцевым, окажется провокаторшей. Это несколько остудит революционный пыл неофитов.
Ещё более характерен для времени тогдашний взрыв поэзии, пропитанной всякого рода отвлечённостями. Проза в замешательстве искала подобия стихии стихов. Поэт и прозаик И. Бунин здесь исключение. Вяч. Иванов и А. Блок – правило, оба по преимуществу петербургские, хотя Вяч. Иванов по рождению московский, а Александр Блок воспринимался как свой частыми наездами в Москву – ещё одно основание для повышенного к нему интереса Зайцева, начинавшего, как он считал, «импрессионистическими» вещами. К. Бальмонт, Ф. Сологуб, С. Городецкий, Г. Чулков, А. Белый, М. Волошин… – у Зайцевых в доме Армянских на углу Спиридоновки и Гранатного, через дорогу от дома Рябушинского, с его собранием икон, царил «дух богемский и бестолковый. Путано, шумно, нехозяйственно – но весело. И весьма молодо».
«Бальмонт читал, скажем, об Уайльде – тогда тоже новшестве и пугале – Бальмонт молодой, горячий, «златовласый», читал остро и с задором. Главное задор. Он являлся непроизвольно из ощущения, что говоришь о новом, спорном, что одни тебе будут яростно рукоплескать, другие свистать». И действительно: «Старшие» ужасались, молодёжь (особенно юноши в красных галстуках) ликовала». «Будем как солнце», «Только любовь», «Горящие здания» (1900, 1903) упрочили славу поэта и переводчика Серебряного века К. Бальмонта.
Литературный модерн обслуживался модными издательствами «Гриф» и «Скорпион», журналом «Весы» и альманахом «Северные цветы», где «распоряжался» Брюсов. Единственно о В. Брюсове: «Мало знал я писателей, кого так не любили бы... Смесь таланта с безвкусием, железной усидчивости с грубым разгулом».
Человечен портрет А. Белого: «Совсем юный Белый» в изображении Зайцева трогательно человечен, беззащитен. С колючками, выросшими на месте ран, нанесённых ему хихикающими девицами и свистящими господами. Юмор Зайцева исполнен симпатии, когда А. Белый в его знаменитой позе, чуть опёршись на кафедру, отставив ногу, пытается, насколько возможно, наладить контакт с аудиторией…
Рвущейся к публичному общению литературной молодёжи было недостаточно утвердить себя, хотелось ещё заполучить если не площадку, то большую аудиторию – «во славу символизма и декадентства». И она возникает.
Литературный кружок, основанный врачом Н. Баженовым, автором известной книги «Психиатрические беседы на литературные и общественные темы», впервые собрался на Кисловке (1899). «Соединёнными усилиями, сложившись, подписавшись, соорудили в переулке с Тверской на Дмитровку своё учреждение на Козихе» (Козицкий переулок, примыкающий к «Елисееву»).
Фронда была острой приправой. «Случалось, днём молодой человек пребывал в восьмом классе Поливановской гимназии, вечером, в штатском, с демоническими начёсами демонически возглашал: «Окунёмся в освежающие волны разврата!» Так уж полагалось «устрашать» и «претерпевать за идею».
Вскоре по соседству на Дмитровке сняли роскошный особняк Востряковых «с полукруглым въездом во дворе, зеркальными окнами, нарядной лестницей, с колоннами, белыми лепными залами». Появился источник «материальной основы цивилизации – карты»: на втором этаже за овальными карточными столами проводили время «старухи в бриллиантах», вокруг вились профессионалы-игроки. «Для них не существовали поэты и художники «Голубой розы» и «Мира искусства», писатели «Знания» и «Шиповника». Но за их счёт росла библиотека кружка.
В нижних комнатах собирались уединённо символистская «Эстетика» во главе с Брюсовым и «Среда», то есть Иван и Юлий Бунины, Шмелёв, Серафимович, Телешов… Алексей Толстой бывал в обеих комнатах.
«Вторникам» отвели зал на 600 мест для спектаклей, концертов, лекций самых модных ораторов, приглашали гостей из Петербурга. Мережковский, Белый, Волошин, Маковский, Айхенвальд, позже Арцыбашев, Каменский, Ходасевич, Муни… Сюда после спектаклей захаживали из Камергерского всеми узнаваемые знаменитые Москвин, Книппер, Лилина, Качалов…
Не только «академический» театр Станислав-ского искал «себя, своё». Появлялись новые студии.
«У Москва-реки, выходя фасадом на храм Христа Спасителя, стоял большой красный дом в стиле северного модерна, с крутоскатною крышей, отделкою зелёной майоликой, большими окнами – известный дом Перцова». В одной из студий шли «Опыты» Петра Ярцева, приезжал Леонид Андреев, «треугольный» Мейерхольд. «Пожалуй, это была завязь позднейших театральных начинаний Вахтангова и Михаила Чехова». Глубоко верующий человек, «редкий и р у с с к и й случай: деятель театра, проникнутый Церковью», Ярцев мечтал поставить «Братьев Карамазовых», считал К. Станиславского продолжателем Щепкина, а обитателя арбатских переулков Б. Зайцева подружил с Замоскворечьем: оказалось, «Балчуг» и трактир Егорова в Охотном Ряду не уступали по качеству блюд ресторану «Прага»…
Кружок, выросший из «Среды», воспринимал себя частью культурной жизни Москвы, ощущая её как целый организм в пространстве и времени. «От Никитского бульвара, где в доме Талызина умер Гоголь», до Пречистенки, – место, «связанное с чем-то повышенным». «Александровское училище на Знаменке, церковка, контора Уделов (где столько живал Тургенев), зелёный откос к Пречистенскому бульвару – здесь определилось место Гоголю» скульптора Н.А. Андреева. Цепь бульваров соединила с печально поникшим Гоголем памятник задумавшемуся Пушкину перед Тверской.
В торжествах 1909 года «за отсутствием писателей» – Дмитровка чувствовала дистанцию со «старшими» – запомнилась в университете «фигура знаменитого кадета-юриста. Говорил он (П. Милюков) крепко, самоуверенно, сильно выпячивая белую крахмальную грудь». В консерватории выступал Брюсов.
«Богемный» Арбат был не такой уж праздный. Мерзляковский переулок уходил прямо к «Праге», но около него – Скатертные, Хлебные, Столовые. Здесь, в Скатертном, 8, в нижнем этаже помещалось «Книжное товарищество». «На артельных началах» выпускали себя. Увидели свет первые собрания сочинений Бунина, Шмелёва, Вересаева, Телешова, Алексея Толстого, Сургучёва, Зайцева. Управлял делами Н. Клёстов. «Писатели зарабатывали хорошо». Позже доводы товарища Герцберг о том, чтобы отобрать типографию и редакцию для «Коминтерна», не устоят перед изданиями Кропоткина и Толстого (в Московском Совете думали – Лев, пояснять, что Алексей, не стали), Короленко и Гаршина.
«Ко временам драм российских Кружок был учреждение цветущее, с библиотекой в двадцать тысяч томов, штатом служащих, канцеляриями, запасным капиталом. Мог жертвовать на просвещение, стипендии, помогал нуждающимся, выдавал ссуды, издавал журнал, собирал многосотенные аудитории – литературно-музыкальные. В залах его устраивались выставки. Во время войны там был лазарет».
Война – предвестие «драм». Летом 1916 года ополченцу 2-го разряда Б. Зайцеву, юнкеру, затем прапорщику с первого февраля 1917 года, ввиду начавшейся борьбы за власть между Временным правительством и большевиками предстояли первые личные потери: убиты племянник Юра, приёмный сын Алёша. В дом на Долгоруковской куплена икона Рублёвского письма XVII века. Так повелось на Руси, обращение к Богу – первый признак лихих лет.
«Весной 1918 года с разных концов города при громовом гуле колоколов собирались крестные ходы ко храму Христа Спасителя, а оттуда двинулись к Кремлю. Между Кремлём и Музеем патриарх Тихон благословлял народ… Никольские ворота в Кремль были заперты. Из-за зубцов глядели солдатские лица в остроконечных шапках со звездой», каждый – словно из «Двенадцати» Блока и каждый обречён принять смерть Христовых апостолов. В особняке Герцена имажинисты учинят скандал, достойный будущих описаний М. Булгакова, крикнут в лицо Блоку «Мертвец!», не догадываясь, как близки к истине, соединив революцию со смертью.
Москва 1920–1921 годов – время совсем иных ощущений, опыта выживания среди голода, холода, арестов, гибелей, пайков, примусов, дров по талонам и разобранных на дрова заборов, много раз описанных в мемуарах. «Именно тогда я довольно много читал Петрарку», – пишет Б. Зайцев. Он, М. Осоргин, П. Муратов читают лекции о Рафаэле и Данте в нетопленом зале Высших женских курсов. Продают в Книжной лавке книги собственного рукотворного изготовления. На свой гонорар Зайцев купил фунт масла. После убийства Николая Гумилёва летом 1921 года в Петрограде в Москве в обустраивавшемся Союзе писателей на Тверской всеми уважаемый и любимый Ю.И. Айхенвальд выступил с докладом о Гумилёве и Ахматовой, на что Троцкий ответил статьёй «Диктатура, где твой хлыст».
Некоторое время новой власти, занятой Гражданской войной и подавлением восстаний, было не до писателей, кое-кто из тех и других знали друг друга в лицо, и не только: с Каменевым Зайцев в одно время учился в Московском университете, с Луначарским его познакомили в Италии. Ныне начальник столицы Каменев во дворце генерал-губернатора на Тверской держал «культуру» в поле внимания. Удались хлопоты об освобождении из-под очередного ареста И. Ильина. Погиб хотя и освобождённый, но сломленный чекистами А. Соболь. Террор «с размахом» – впереди.
Аресту большой группы общественных деятелей, требовавших выпустить делегацию в Европу для сбора денег, предшествовало приглашение сотрудничать в Комитете помощи голодающим вместе «с ними» – Луначарским, «всегда пьяным» Рыковым, Каменевым. Последовавшее за этим «пребывание» на нарах Лубянки и освобождение из «пасти львиной» утвердило многих, Зайцевых тоже, в решении уехать.
«Надо ли вызывать прошлое? Может быть, и не надо», ведь оно порождает горький итог раздумий: «Ни от чего мир не сдвинется, ни от твоих дел, ни от твоей жизни, ни от твоей смерти. Некий высший смысл останется, конечно. В душе заложен непонятный разуму закон, или таинственная сила, через года, десятилетия влекущая всё к одному: строителя – к строению, дельца к делам, политика к властвованию, художника к словам, звукам, краскам. Это влечение наджизненно».
Некогда Б. Пастернак (1890–1960) приходил на Арбат показать Б. Зайцеву «листы» повести «Детство Люверс» (1922), по мнению Бориса Константиновича, «несмелые подходы к будущему «Доктору Живаго» (1957).
Отстаивая право писателя на «влечения наджизненные», поздний Пастернак писал о Б. Зайцеве: «Я когда-то навсегда запомнил и люблю его спокойную и чистую цельность. Она придаёт красоту и естественность его мыслям и движениям, а его прозрачному слогу позволяет становиться как бы собственным языком положений и вещей, которые он изображает. Это высшее, о чём может мечтать писатель, когда кажется, что говорит не он и его прихоти, а само нарисованное им».
Так стоит ли вызывать прошлое, надеяться «сдвинуть мир»? Драматургия 50–60-х годов вокруг «Доктора Живаго» и многое другое, случившееся позже, склоняет сегодняшнего читателя мемуаров к утвердительному ответу, может быть, не очень внятному в начале ХХ века.