Святочный рассказ
Виктор Перегудов
Как часто, хоть и не всегда – не в каждой жизни – бывает, после детства прошло много лет. Очень много. Редко кто, давно уехав, часто навещает родные места. Я вот приехал. Пошёл искать то, что после разлуки находим только в родных местах. Пошёл на кладбище. Там они собрались, друзья детства, родственники (раньше у людей, знаете, много родственников было), соседи – иные и забытые уже совсем, и вдруг узнаваемые по портретам на скромных памятниках из искусственного камня с мраморной крошкой.
Как я побывал там у своих, у мамы и брата, которому страшный выпал смертный час – на пожаре в своём доме, про то я писать не хочу. К суровым своим годам я иногда сентиментален. Могу растрогаться до боли, когда надо вроде бы окаменевать.
Нашёл я там и друга детства Федю, по какому-то наитию. Дело-то было зимой, в начале января, в самые вот эти ледяные стеклянные морозы, да ещё у нас там всё было неимоверно снегом завалено, потому не до каждой нужной могилы я добраться мог, и одну из них просто случайно увидел. Натолкнулся взглядом на овальную, на камне, бедняцкой золотой канителью обвитую фотографию с двумя датами да фамилией с двумя буквами. Ну, здравствуй, Федя.
– Здравствуй, – говорит.
– Что, Федя, рано сюда собрался? – я спросил.
– Да хватит, пожил. Насладился, – он мне ответил.
Ладно, думаю, ещё не вечер.
Это роковая была мысль. Вечера у нас на реке бывают зимой неописуемые: алого небесного свечения, потом небо на западе багровым наливается, и скоро над головой и над всем миром лишь чёрное внимательное небо с шевелящимися мохнатенькими звёздами; иная вдруг сорвётся с места…
Сдуру, сдуру собрался я на реку в вечереющее сияние – и пошёл ведь искать сам себя: я помнил, как ватагами ходили мы детьми туда именно что вечером – костёр жечь на льду, сухой камыш палить. С гулом горит.
Когда ещё сюда приеду, ждать другого раза не стану – пойду, решил. Я тепло оделся, сверху шапка из лисы, снизу настоящие деревенские валенки – жена любимого моего племянника – крестника моего любимого, не разрешила в зимних сапогах идти. А ведь тёплые они – если на остановке в Москве стоять.
Я дошёл до Ганина ручья, что и в наилютейшие морозы никогда не застывал. Пар стоял там, где он впадал в реку. Я близко подошёл к кромке прибрежной, от ручья, полыньи, желая заглянуть в чёрную воду.
Лёд подо мной расступился.
Всё на мне стало тяжким, а тело мучилось и быстро сдавалось, хоть бился я изо всех сил, но дно тянуло к себе. Лёд обкалывался под руками, одеревенели, потом окаменели ноги, и вот густая ледяная вода во рту – и я не кричу даже.
Потом и не живу; я уже в лете.
В лете детского года, на реке, ранним утром. Я плыву, почти не морща тёплую нежную воду, я плыву в радужном тумане на другой берег реки, который не виден мне, потому что туман чудесно колдует со светом. Звуки же скользят по воде, и звуки эти далёкие-близкие.
Я к маме плыву, берег один я потерял, берег другой я никак не обретаю, а звуки – это шелестение весла в воде.
Из ниоткуда вдруг Федина пастушья лодка с низкими бортами, и цветы на бортах – свисают цветы с бортов, мокнут в воде, влекомые движением лодки.
– Куда ты плывёшь? – спрашивает Федя.
– На другой берег реки, – отвечаю я Феде замедленно, будто не понимаю сам, что же такое я ему говорю.
– Не надо тебе туда. Плыви назад.
– Перевези на тот берег, Федя.
– Плыви назад.
Племянник любимый, мой крестник, вместе с женой нашли меня по почти померкнувшему свету фонарика, который я обронил, проваливаясь под лёд.
Им досталось меня, как бесчувственную колоду, вытащить из полыньи, растормошить, тащить на себе, падая, задыхаясь жёстким острым воздухом января, дотащить до дома, раздеть, стягивая обледенелые тряпочные, шерстяные там покровы, разрезая валенки. И в ванну положить – чтоб водой спасать.
Потом легче стало, а сперва очень больно было. Терпел – одна лишь слеза скатилась.
Одна всего.