Поглядим же, чем удивила и порадовала нас толстожурнальная поэзия в июле – центровом месяце лета, которому чудесные строки посвятил в своё время Борис Пастернак:
Июль, таскающий в одёже
Пух одуванчиков, лопух,
Июль, домой сквозь окна вхожий,
Всё громко говорящий вслух.
Степной нечёсаный растрёпа,
Пропахший липой и травой,
Ботвой и запахом укропа,
Июльский воздух луговой.
В июльском номере «Дружбы народов» находим объединённые в подборку «Птица – родина кольца» стихи постоянного автора и лауреата премии журнала, одного из самых интересных, на мой взгляд, современных поэтов – Сергея Золотарёва. Многоэтажные золотарёвские метафоры (наследующие метареализму, особенно в изводе Ивана Жданова и Алексея Парщикова) сложны «цветущей» сложностью, а не выморочной и холостой усложнённостью. Мир его поэзии живёт головокружительными метаморфозами предметов и явлений (вплоть до самых микроскопических), и за интенсивной чередой этих превращений неизменно чувствуется необъяснимая в своей алогичности – и в этой необъяснимости парадоксально убедительная («Верую, ибо абсурдно!») – логика причудливо-точной и прицельно-ошарашивающей поэтической оптики.
Речь здесь, по Цветаевой, заводит поэта очень далеко, и он открывает читателю новые смысловые горизонты, оставляя того в состоянии «пересобирающего» зрение удивления, граничащего с потрясённостью, которым, по изначальной природе своей, заряжено поэтическое слово. К известному завету «если надо объяснять, то не надо объяснять» в случае Золотарёва хочется добавить – и не хочется объяснять. Чтобы не разрушать скальпелем холодного рацио прекрасную иррациональность этих стихотворений.
Особенно интересно в стихах Золотарёва взаимодействие одушевлённого и неодушевлённого, физического и метафизического, телесного и духовного, органического и неорганического. Так, лес у него наполнен низкими частотами, которые не различает слух (трудно не вспомнить здесь «густые металлургические леса» Александра Ерёменко). Поэт в этом извилистом хронотопе, где слова, «уцепившись» друг за друга созвучиями, начинают прорастать друг в друга смыслами, выступает как «дешифровщик всех письменностей низменностей всех», противопоставляющий смертной природе числа (а здесь уже вспоминается гумилёвское «а для низкой жизни были числа»), движимую безмерным потенциалом вариаций и превращений природу поэтического слова. Оно позволяет «учесть все счётчики в которых всё течёт / все кости лицевые все орбиты». Другая ипостась поэта – «тихий иллюстратор», «двигающийся впотьмах или впритык» и никогда не знающий, к каким прозрениям его вынесет непредсказуемая стиховая траектория. В малом ему неизменно открывается глобальное, сущностно значимое: так, например, «капля это курган / усыпальница захоронение», но при этом у неё есть своя душа.
Широк и многообразен спектр применяемых поэтом приёмов, интенсивно работающих внутри стихотворения: это и обыгрывание идиом и фразеологизмов («мы не будем стоять / над душой при её расставании / с оболочкой», «на мне отдыхает природа / я стал её смертным одром», «вытянул жилы / из каждой снежинки репей»), и поражающие и опрокидывающие своей резкой точностью и неожиданностью сравнения («стряхнуть бы как градусник ртутный / застывший воздушный кристалл»), и «пародирование» сухих словарных дефиниций («эта жизнь лишь фантомная боль / от внесённого кем-то доната»), и смысловое «удвоение» образа (огни самолётов «в прозрачное небо вплетают посадочные огни», «отчество отвечает за отца»), и всевозможные виды семантических переносов, сращений, высекающих искры невиданного столкновения предметов и сущностей, и анжамбеманы и переносы («при передаче данных не учиты- / ваются как ушедший в монастырь»), и сочетание изощрённой рифмовки (чешуйками – их шуйцею, осыплется – незыблемость) с оправданно простой, стёртой и бедной (тело – хотела, орда – креста), и неологизмы («когнити», «имяречество»), и лексико-стилевое многообразие («нейросеть», «армопояс», «донаты», «ресничное тело» etc.), и передающее стремительную «потоковость» мысли отсутствие знаков препинания, но главное – расходящиеся, как борхесовские садовые тропки, развёрнутые в бесконечность, внимательно исследующие незримую «биологию духа» метафоры, благодаря которым обыденное и привычное приобретает внутри стихотворения координаты магические:
где в тишине в каком-нибудь дацане
живут и зацепляются сердцами
не знающая света темнота
и темнота зачавшая мерцание
от собственного живота
Затронутая Сергеем Золотарёвым среди прочих тема одиночества (точнее, его физической невозможности: «и откуда одиночество / если всё в тебе двоится») становится центральной для открывающей июльский номер журнала «Знамя» подборки давнего завсегдатая Журнального зала Владимира Гандельсмана. Но в отличие от Золотарёва лирическое внимание Гандельсмана направлено не столько на природу одиночества, сколько на его виды и оттенки, что отражено уже в заглавии подборки – «Разные одиночества, свои и навеянные» и в композиционном её разделении, соответственно, на «свои» и «навеянные» (навеяны они американскими поэтами Энтони Хектом, Дерреком Уолкоттом, Имоном Греннаном).
Небольшие по объёму лирические эскизы Гандельсмана сочетают интонации элегической медитативной пластики с прочной внутренней цельнооформленностью, живым ритмосмысловым единством, базирующемся на обострённом внимании к звуку и звучанию слова («не издали, но как-то издали), на умении найти «встряхивающий» читателя эпитет («как бы листва опала несколько / безумных раз»), на интонационных сдвигах и многомерности образов («внутренняя речь его / сюда вернулась тишиной / двойной», «тишина, / как пресс-папье, чернилами минут / пропитанная»), на рифменном богатстве (например, составная рифма: воспеть их – этих) и грамматических новациях в духе любимого Гандельсманом Хлебникова («тихое всё равно», «ясность быть», «обуючена») и на многих других тонких ходах и изобретениях. Эмоциональная рефлексия над стихотворением как будто «вмонтирована» в него и развивается по ходу его развёртывания («остановись, несносная строка», «подумать только, слово есть: разуться – в нём корня нет...»), создавая особую, насыщенную диалогизмом и авторскими «ремарками» стиховую драматургию («домой, домой! – к кому я обращаюсь?»).
Несмотря на драматичность сюжетного и мотивного наполнения стихотворений, маргинальность их персонажей («один глухонемой», «умалишённый сын лет сорока», «в насущных тряпках нищий копошится»), изнутри этой грусти вызревает и постепенно набирает силу светлая линия укрепляющей дух благодарности за «выпадение снега, нисходящего с неба», «непоколебимый апрельский день», «великолепное небо синеокое», «тениссоновский рассвет». Таким образом, пронизанные одухотворённой уверенностью в том, что всё произошедшее не могло не произойти, стихи (по сути, синонимичные самому поэту: «заменю себя стихами») на наших глазах (скорее даже – на полях нашего «внутреннего» зрения) становятся противоядием от заглавного одиночества, открывая в его глубинах возможности самососредоточенного бытийного понимания. Помимо прочего, это ещё и очень мудрые стихи. И мудрость их успокоительна:
дождь стихнет утром,
я окно открою –
там, наклонившись,
деревья с опрокинутой листвою
стоят, как спят, забывшись
Слегка утрируя, можно сказать, что если по Золотарёву – одиночество как таковое невозможно, то по Гандельсману – оно необходимо и естественно, хоть и печально.
Свой способ лирического преодоления одиночества даёт Татьяна Полетаева, чьё «большое стихотворение» (жанр, распространённый в творчестве Иосифа Бродского) «Вертоград» опубликовано в июльском номере «Нового мира». Поэт здесь создаёт образ удивительного сада (название сразу приводит на память и «Вертоград многоцветный» Симеона Полоцкого, и пушкинский «вертоград уединенный»), где, несмотря на пронизанность этого пространства умиранием («летних трав и цветов разнобой / Осень гасит. Сады как погосты»), всё равно царит многоцветье живой жизни. В каждом растении (название которого заботливо выделяется курсивом) поэт видит его «необщность», его цветочную «душу», красоту (порой совсем неприметную) и пользу в их неразрывности. Строгий алфавитный «список» цветов и их характеристик (каждому посвящено по одной строфе разного объёма и свободной ритмики) вполне достоин гомеровского «списка кораблей»: «звёздные» астры, «золотистый бессмертник песчаный», «царский родич» василёк, «гвоздики божественный свет», снимающая зубную боль душица, жасмин, что «помнит солнечный рай», скромный, но целительный зверобой, «мерцающие» ирисы, «лилия прекрасная», «алый мак», нарцисс «в накидке ярко-зелёной», «одуванчик, пушинка», пион, «Царица цветов» роза, «пышные ветки сирени», «тюльпан-тюрбан», редкая утсония, флоксы, хризантема, цикорий, черёмуха, шафран, щавель, эдельвейс, юнона, ятрышник. Заключается же этот «дивный перечень прозвищ и имён» (Пастернак) личностной поэтической актуализацией знаменитого завета Вольтера – «Возделывай свой сад!»:
Катерина, мой цвет и отрада,
Здесь цветы из нашего сада,
Все почти, что науке известны, –
Те прекрасны, а эти полезны,
Глаз ласкают и сердце врачуют.
Столько много, что не хватило
Букв алфавита (о том не горюют) –
Любят, ухаживают и балуют
Всё, что само растёт
И что посадила.
Органично сплавив в этом стихотворении черты классицизма и модернизма, элементы строгой научности справочника и «высокой» поэзии, одическое и элегическое, вписав новую страницу в богатую отечественную «садовую антологию», Татьяна Полетаева, по сути, утверждает спасительную для тела, души и духа демиургию, густо замешанного на личной памяти («Мне поэт принёс этот нежный / Хрупкий цвет в далёком году») и воображении человеческого творения. «Вертоград» не просто описывает сад, само стихотворение становится этим садом, а сад, соответственно, воплощается в стихотворение.
В завершение традиционно хочется упомянуть ещё несколько интересных июльских подборок: «Стихи» Максима Замшева («Звезда»), «Огненный леденец» Анны Павловской («Дружба народов»), «Эрмитаж» Данилы Крылова («Нева»), «Свинцовая, просыпанная солью...» Кирилла Радченко («Знамя»), «Останется чертополохом» Виктора Ляпина («Урал»), «По белым холмам» Станислава Минакова («Новый мир»).
«Услышимся» через месяц!