Всякий раз, подъезжая к родному своему селу Варлашовка, чувствую себя так, словно молодым ещё парнем иду в дом невесты.
Село наше растянулось вдоль безымянной речки, повторяя её изгибы. Кругом степь. Бытует легенда, якобы в давние времена обосновались тут некие варлаши, люди пришлые, вольные (может, беглые), лихие, выносливые, ко всему приспособленные, много умеющие. Так пошла Варлашовка.
Нелёгкой жизнью живёт она. До недавних пор был тут колхоз – конечно, одно название, но всё же был, как-то объединял людей, давал прокормиться. Теперь колхоза не стало, кооператив никак не наладится, и основой деревенского бытия вновь стали свои хозяйства. Ничего, приспосабливаются мои земляки. Варлаши ведь!
Наши соседи Розитовы, отец с двумя сыновьями, затеялись ставить дом – старший женится, хочет отдельно хозяйствовать. Жить решили одним двором, окна к окнам, благо место есть, двор просторный. Купили готовые щиты, собрали – всё как положено: стены, потолок, крыша... Но чтобы зимой не промёрзло, надо щиты утеплить, а утепляют в наших степных краях глиной, обмазывают внутри и снаружи – работа тяжёлая, трудоёмкая, своими силами не обойтись, бросай клич, созывай «помощь». По сути, вся трудоспособная Варлашовка пришла. И я тоже.
У раскрытых соседских ворот встречаю кузнеца Пискунова. Мужик ладный, крепкий, жмёт, как клещами, руку. Смотрю на его лицо.
– Откуда у тебя морщины? – спрашиваю. – Это у полных, когда худеют, а ты полным и не был.
– Не был... А пьём-то мы тут (улыбается) – пухнем, потом сжимаемся, вот и морщины.
– Так говорят, ты бросил пить.
– Да ты что! Я же работаю, я кузнец, ко мне люди идут, одному то сделай, другому это, а не буду пить… – развёл руками.
Дел хватило для всех. Кто глину подносил, кто мазал, разравнивал, штукатурил. Шутки, смех. Завершив, искупавшись в речке, отмывшись, возвращаемся на задворок, где готовы столы с едой и напитками. Застолье русское, несмотря ни на что, не скудеет. Хозяин зарезал барашка, щей мясных наварили, котлет наготовили, натушили картошки с потрохом, именуемым здесь гуськом, наделали холодца, киселей, огурцов солёных вдоволь... Что ещё нужно! Шумно расселись, дружно подняли рюмки, пьём азартно и едим от души. Ещё выпили и ещё закусили, и пошли разговоры – кто о чём, о политике непременно, без этого как! О Европе, Америке.
– Какого они суются в наши дела! – рявкнул двухметровый Иван Лобачёв. – Вот им! – сделал выразительный жест правой рукой от локтя. – Плохо они знают Россию, мы им не Саддам Хусейн.
С третьей рюмки запели вовсе не пьяно. Поют у нас хорошо, широко, разливисто, слабым голосом не возьмёшь. Потом – пляски с частушками, озорными, солёными. На круг выходит наша невестка Люба, плясунья с младенческих лет. После смерти мужа она изменилась – грусть на лице, грусть в глазах. Бывая в компаниях, больше молчит, а гармонь заиграет – неистово пляшет. Пляска русская! Это же диво дивное! И в веселье идёт человек плясать, и в тоске. Охватит, особенно женщину, грусть, когда жить на свете невмоготу, и отдаётся вся она пляске, словно умереть хочет в ней, в каком-то угаре бьёт каблуками, рвёт душу. Что было бы с нами, не будь у нас пляски?
Подходит ко мне Фёдор Валюнин, когда-то спортивно-подтянутый, теперь сутулый, в морщинах.
– Вижу, Лёша, – с улыбочкой начал, – нравится тебе тут отдыхать. Родина, что ни скажи (достаёт сигарету). Ничего, я закурю? (Шагнул в сторонку, пускает дымок вверх, щадит меня, некурящего.) И как только живёте вы там, в своих городах? Был я у Сашки, у брата, недели не выдержал – как в тюрьме. Ни дров принесть, ни за водой сходить, ни в баню – всё в квартире. Одуреть можно! Попрятались вы там по своим чуланчикам, а мы тут – смотри вон! Воля! (Чуть помолчав.) Мы сейчас ну прямо как заново жить учимся, крестьянствовать учимся, колхозы ведь начисто отучили, а теперь кто свиней штук по десять откармливает, кто коз пуховых, кто в огороде выращивает всего на продажу. Вон Сашка Микитов с Таней, три пацана у них – надо крутиться. Скота навели, картошки насажали, огурцов, помидоров, тыквы, пшеницу посеяли, ячмень… Зато и живут, как люди. Нынче надеяться не на кого, вся надёжа на себя. Пущай эти болтозвоны там, наверху, грызутся, мы от них ничего не ждём, своим трудом проживём. Виктор Антонников в горбачёвскую перестройку дошёл до того, что детишек в школу не в чем было пустить, а тут пригнал от брата из Камышина задрипанный «Запорожец» с одним сиденьем, стал на нём мясо в город возить – берёт у людей и везёт продавать, потом рассчитывается. И тем хорошо, и ему в прибытке. Теперь у него и машина приличная, и детишки обуты-одеты. А на него: а-ааа, спекулянт! Да попробовали бы вы так спекулировать! Мужик ни дня, ни ночи не знает… И вы там, в городе, не голодаете... Так что не пропадёт Россия, найдёт выход. Я думаю, если на земном шаре останется даже всего хоть один русский, и то Россия восстановится, будет жить…
От Розитовых уходил я с подружкой моей бесценной Раей Антошиной. Смолоду была сумасбродной, и муженёк ей достался такой же, бывший артист областной филармонии, солист танцевальной группы, изгнанный «ни за что». Раз пять расходились! Два сапога пара. Как сорвётся Рая на танцора своего, изрядно подпившего, заведётся: «Нарезался, азиат, басмач чёртовый, дурак полоротый! Шваркну сейчас терпугом!..» Когда-то тётка Марья, Раина мать, прочила мне девоньку эту в невесты, но моя мама, хотя были они с Марьей подругами, сказала: «Да лучше я привяжу ему камень на шею и утоплю, один раз поплачу, чем плакать всю жизнь».
Сейчас Рая тянет меня к себе:
– Пойдём, посмотришь, что у меня творится. Полный двор скота держу, дура, угробляюсь.
Показывая хозяйство, жаловалась то на мужа, которому «только плясать да водку жрать», то на сына, живущего в Волгограде: «Так парень как парень, жена, ребёнок, зарабатывает неплохо, а сюда приедет, напьётся, стервец, паразит такой – ну дурак дураком! – И добавила повеселевшим голосом, будто в похвалу: – Вы-ы-ы-литый отец!» Потом пошли в дом.
– Сала возьмёшь с собой в Москву? Дам тебе и солёного, и копчёного, и свежего, сам посолишь. Бери!
И тут же перекинулась на районные власти, пустилась гвоздить их направо-налево:
– Новые русские там засели! Руководители! Про поддержку производителей болтают. Что-то меня они не поддерживают. Только о себе пекутся, а ты тут как хочешь, возись в дерьме с утра до вечера, так ухайдакаешься, пожрать чего приготовить сил нету, хорошо хоть Люба ваша, приду к ней, накормит меня...
Утром, проснувшись, слышу со двора трубный голос Лобачёва Ивана, мужика одинокого, того самого, который вчера Америке угрожал:
– Люба, гость у тебя, давай петухами меняться, тебе всё равно рубить, дай мне нормального, а я тебе своего великана, не то он, Гулливер такой, всех кур у меня покалечит…
В тот день зашла к нам активистка из активисток Юля Петровна Вязова, она в газете районной работала, теперь заправляет тут всем: совет ветеранов, нештатный корреспондент... Невысокая, быстрая, глазки голубые с прищуром, говорит, как с горки бежит. Ко мне заходит как журналист к журналисту, обсудить наболевшее.
– Скоро у вас там наверху кончат базар? Один то, другой это, ничего не поймёшь, газеты совсем задурили нам головы, а телевидение – так вообще. Ты не выступишь в клубе? Разъяснишь народу, что к чему. Как бы их, политиков наших, отрезвить? У нас тут в одной молодой семье нелады были, муж с женой лаялись, как собаки, парнишка у них лет семи, слушал-слушал и высказал: никогда, говорит, не буду жениться! Это почему ж? – отец спрашивает, а он: «И будет она на меня так вот орать!» Родители опешили. И ты знаешь, в семье с тех пор лад. Вот так бы и там, наверху, встряхнуть их чем-то. Мы-то уж тут ничего не сделаем, коммунисты у меня – семь человек, все пенсионного возраста: что с них взять? Всю работу веду сама. Кругом я! Художественная самодеятельность в клубе тоже на мне. Собрала голосистых старух, фольклорную группу, вынесем на сцену прялку, сядем полукругом и поём. Не то что по телевизору – не поют, а чёрт знает что, обезьянник! А реклама! Когда перестанут эксплуатировать женское тело в целях рекламы? Рекламируют зубную пасту, а показывают голый женский зад. Неужели некому остановить это? Я бы запретила…
Высказалась! (Думаю, не впервые.)
Иду навестить соседку Настю. В девичестве была она Пищаевой, и никак не вязалась эта фамилия с её мощной, высокой фигурой и зычным, на всю улицу, голосом. А муж ей сыскался в другом, за десять километров, селе, где сплошь украинцы – Лихой. Вот это Насте подходит! Не знаю, как муж, а уж она-то лихая. До дерзости! Бывало, парни подступиться боялись. И как только этот хохол сумел уломать её? Жили они недолго, ушёл он (сбежал, скорее всего), а она осталась с ребёнком в родительском доме. Митя, сын её, вырос хорошим парнем – высокий, степенный, покладистый, работящий, прошёл армию, стал электриком. Мать ему: «Что ж не женишься?» Он ей: «Тебе со мной плохо? Женюсь – будет плохо. Ты хочешь плохо?»
В ту пору в доме напротив поселилась молодая бабёнка с тремя ребятишками. Не прошло и года, как появился четвёртый – девочка. Появилась и появилась, новость невелика, новостью стало, когда девочка подросла и увидели все: вылитый Митя Лихой. Отцовства своего не скрывал, Настя тоже признала девчонку за внучку, брала её на весь день к себе, вечером та уходила к матери. Так и росла на два дома. Дмитрий с работы идёт – она в проулке поджидает его, с ней другие девчонки, стайкой бегут к нему. Кто-либо из встречных пошутит: «Это что, все твои?» «Нет, только некоторые», – улыбнётся.
С годами Настя стала мягче, рассудительной сделалась, не узнать былую «грозу». Да беда вот – что-то с ногами, нарывают и пухнут. В больницу бы, полечиться, да как тут полечишься, когда дел полно, в хозяйстве и скот, и птица, в огороде всего понасажено, Дмитрию одному не управиться. «Настя еле ходит, – сообщала невестка мне, – с двумя палками ходит, плачет без конца». Теперь, зайдя к ней, я и сам едва не заплакал, увидев, как ходит она. Да какое ходит! Еле передвигается, согнувшись, опираясь на короткие палки, будто на четырёх ногах. А передвигаться, плачь не плачь, приходится много: двух коров подоить, свиньям корм замесить – мало ли дел неотложных! Вот и ползает по двору вся в слезах.
Мы сидим с ней в ле’тнике, превращённом в жильё постоянное, сын утеплил хорошо, печку сложил, в дом она и не ходит, там крыльцо высоченное, да и что ей там делать? Сыну покоя не будет от вскриков и стона.
Утёрла слёзы, смотрит на меня – глаза крупные на крупном, в морщинах, лице, взгляд исстрадавшегося человека.
– И помереть-то нельзя мне! Что ж он, Дмитрий, один будет делать? Как жить? У него зарплата – смех один, а не зарплата. А ему дочь учить надо, она у нас в техникуме, и одеть надо, и за квартиру. Вот Дмитрий и бьётся, свиней откармливает и сдаёт. Без моей пенсии им не потянуть, всё же я две тыщи получаю, это деньги.
Помолчала немного, приложила ладони к щекам, покивала печально и продолжала:
– Плохо живём, Алексей, плохо, чего тут скажешь. (И тут же.) А када мы лучше-то жили? Вспомни, в чём ходили? А ели? Щи да каша – пища наша. Картошка ещё. И это было хорошо – куда там! Теперь наши коммунисты: ла-ла-ла. Взяли б да помогли, если знаете, как лучше. А то одна болтовня.
Приезжая в село, гостинцы привожу что Любе, невестке нашей, что Насте – одинаковые. И провожают они меня одинаково: рубят по курице, яиц каждая по полсотни даёт... Не берёшь – обижаются. На этот раз я сказал им заранее, что ничего не возьму, потому что поеду не сразу в Москву, а сначала в Камышин, племянников навестить, на могилу брата сходить. Люба молчала, а Настя принялась выговаривать мне:
– Нехорошо ты делаешь, Лёня, нехорошо, нам с Любой это не нравится. Съездил бы в свой Камышин да и вернулся сюда. Мы бы курочек зарубили, яичек набрали, а так что ж, уедешь с пустыми руками...
Перед отъездом, как всегда, ухожу за село, подальше – послушать степь, звонкую, вольную, силы её живительные впитать. Иду. На пути, на краю Варлашовки, красиво смотрится дом Саши Микитова, о котором Фёдор Валюнин мне говорил. Сам он сидит у ворот на мешке (должно быть, с отходами для свиней). Перед ним свалено кучей ещё мешков десять. Останавливаюсь, смотрю на него вопросительно.
– Да вот, – устало кивнул на мешки, – перетаскаю в амбар.
Обычно он бодрый, улыбчивый, теперь же такой замотанный! Я не ушёл, пока не перенесли с ним последний мешок. Тут появилась на крыльце его Таня.
– Дядя Лёша, молочка парного, только что подоила, у вас же нет своего.
Вошли в дом. Просторная кухня-столовая, газовая плита, гарнитур. Далее «зал»: диван, кресла, большой телевизор, ковёр во весь пол – гостиная, у меня в Москве такой нет. Это загадка наша российская: кругом нехватки, только и разговоров об этом, а смотри, как одеваются люди, что покупают, из магазинов идут с полными сумками, деревенских ребят не отличишь от московских, куртки на них заморские, магнитофонные проводочки в ушах…
Выхожу за село. Время клонилось к вечеру, солнце – к закату, багрово-красное, подсвеченное изнутри, словно огненный шар завис над землёй, задержался, прощаясь. Стою, обомлев, как впервые увидел такое. Степь всегда неожиданна – и ночью, и днём, и зимой, и летом. Неожиданностью своей делает человека находчивым, стойким. И сама живёт этой находчивостью, этой стойкостью. Она и будет жить, щедро одаряя нас радостью каждодневных открытий, пока остаются на земле люди, нутром чувствующие её, при встрече с ней замирающие в изумлении.
, ВОЛГОГРАДСКАЯ ОБЛАСТЬ
Отделка дома
Село Варлашовка