Публикуем финалистов популярной литературной премии имени Александра Пушкина для молодых поэтов и прозаиков.
Артемий ЛЕОНТЬЕВ
Фрагмент рассказа «Отец-одиночка» из сборника «После прочтения сжечь»
Отец попытался обнять Лилю, но та отстранилась.
– Ты меня не любишь. И когда-нибудь уйдешь к этой толстой тёте.
– Что за глупости ты говоришь? Ты мой самый дорогой и любимый человек.
Произнеся эти слова, Ушанский вспомнил о своей матери, которую похоронил пять лет назад – она умерла от инсульта. При мыслях об этом, в груди заклокотало. Анатолий хотел было ещё что-то сказать дочери, но понял: если произнесёт хоть слово, голос непременно задрожит и сорвётся. Он просто прижал ребёнка к себе и стал целовать в макушку, лоб, глаза и нос – Лиля поддалась, с удовольствием подставившись под поцелуи отца. Они стояли так несколько минут, потом Ушанский сказал:
– Я обещаю тебе, что она больше не придёт к нам. Даю слово, маленькая.
Лиля осторожно отстранилась, чтобы лучше разглядеть его выражение лица, и весело сощурилась. Анатолий сдержал слово. Понимая, что у них с Дианой нет вариантов встречаться в других местах, да и свободного времени не особенно много, он решил просто объявить своей коллеге о бессмысленности дальнейших встреч. Та только удивлённо на него посмотрела, как-то недобро усмехнулась, пожала плечами и больше они не разговаривали, первое время даже по работе старались общаться друг с другом только через третье лицо, а если ещё одного человека не было рядом, то передавали друг другу нужную информацию, глядя в пол, прямо перед собой, под ноги. Наблюдатель со стороны никогда бы не догадался – смущаются они так или ненавидят друг друга.
После исчезновения Дианы в уклад отношений между отцом и дочерью уже больше никто не вторгался, они зажили, как раньше: снова их вечера принадлежали только им одним, снова вместе просыпались, завтракали и шли в школу, обсуждали все события из жизни девочки, а иногда даже вместе играли в куклы – Анатолий строил для них домик из коробок, а Лиля переодевала всю их кукольную семью, рассаживала всех по комнатам, брала куклу-маму и начинала готовить с ней ужин на картонной кухне для остальных членов кукольной семьи…
Проснувшись очередным утром рабочего дня Ушанский потянулся, сходил до ванной, ополоснул лицо, почистил зубы и выпил на голодный желудок стакан воды. Зевая и шмыгая носом, стал соображать завтрак – решил приготовить оладьи и поставил вариться пару яиц, достал из холодильника банку с вишнёвым джемом, после чего пошёл будить дочь. Лиля смешно пищала и потягивалась, как маленький зверёк, оголяя под пижамой тёплый оранжевый живот с пушком.
«Вот вроде бы уже в пятом классе учится, а всё такая же моя крошка» — промелькнуло в голове.
Когда дочь появилась на кухне, уже умытая и полуодетая, стол был полностью накрыт. Анатолий в фартуке с большими подсолнухами разливал по чашкам зелёный чай.
– Садись давай, уже остывает. Молока в чай налить?
– Ага.
Отец прекрасно знал, что дочка всегда просит добавить в зелёный чай немного молока, но неизменно задавал по утрам этот вопрос, то ли потому, что проверял необычную привычку Лили на прочность, то ли лишний раз хотел услышать звуки её голоса и немного развязать язык, который у неё с утра обычно был ленив и скован недосыпом.
Через несколько минут завтрак близился к завершению, отец стал убирать со стола. Все его действия были доведены многолетней привычкой утреннего распорядка до виртуозного автоматизма, так что он даже успевал помыть всю посуду и заправить постель дочки к тому моменту, когда она только почистит зубы и пройдёт в прихожую, чтобы закончить одеваться (она в отличие от отца умывалась после еды, а не перед). И в момент, когда Лиля зашнуровывала ботинки и надевала куртку, Толик обычно уже стоял в дверях, позвякивая ключами. Вот и сегодня всё шло по обычному сценарию, только в ту минуту, когда Ушанский домыл посуду и пошёл в детскую, чтобы заправить дочкину кровать, он увидел, что Лиля стоит в прихожей уже в зашнурованных ботинках и как-то слишком скоропалительно надевает на себя куртку.
– Ты чего это?
– А я сегодня без тебя. Мы с Давидом в школу идём.
Толик несколько смешался, но быстро скрыл свою растерянность улыбкой:
– Ой, да я с радостью, ещё значит лишних полчаса могу поваляться в кровати, подремать.
Отец зевнул и потянулся – как-то очень нарочито, с определённой театральностью, но всё равно не уходил, надеясь, что девочка чмокнет его в щёку, как обычно делала это, когда они прощались из года в год: сначала у детского садика, а потом и у школы, но вот Лиля махнула своей маленькой белой ручкой и повернула замок. Скрипучий механизм двери прокашлялся и пустил в подъезд, после чего дверь закрылась – в квартире стало невыносимо пусто. Анатолий стоял у дверей ещё несколько секунд, прислушивался к шагам на лестнице – они жили на первом этаже. Шуршание жизни её дочери, спускающейся по ступеням, ещё некоторое время давало отцу некую тень радости, но вот скрипнула уже подъездная дверь, захлопнулась и она, теперь их разделяли уже две этих двери, пустота квартиры и появившаяся сейчас тишина – оглушительная и жестокая, а ещё какой-то там Давид, который, наверное, уже ждёт её на улице.
Постояв немного, Ушанский прошёл на кухню, выглянул в окно. Увидел, что на улице действительно стоит мальчик, ровесник Лили, в стильной шерстяной шапке, очень современном симпатичном пуховике – Анатолий никогда не носил такой хорошей одежды, как, впрочем, и его дочь. За окном ветер нервно разбрасывал всполохи снега, как разошедшаяся в своём энтузиазме домохозяйка посыпает хлоркой и порошком грязные половицы. От этих хаотических движений не было до конца ясно – падает снег с неба или наоборот встаёт на дыбы.
Отец вернулся в прихожую, торопливо накинул куртку, запрыгнул в ботинки и вышел в подъезд. Закрыл замок, спустился и осторожно приоткрыл тяжёлую подъездную дверь, выглянул в щель. Дети уже двигались по тропинке, мужчина видел их спины. Подождав ещё немного, вышел на улицу и медленно, не бросая двери, проводил её рукой так, чтобы она не хлопнула. Затем двинулся следом за дочкой и её спутником, стараясь держать дистанцию. Ощущая в себе закипавшее недоброе чувство по отношению к этому Давид, он всматривался в спину мальчишки так пристально, словно перед ним шёл малолетний любовник его жены.
Анатолий наблюдал за тем, как они разговаривают. По одежде Давида, отец понял, что мальчик из более обеспеченной семьи – это спровоцировало в нём чувство неполноценности и определённой вины перед дочерью.
– Если даже мне неловко от этого контраста в их одежде, что, должно быть, чувствует маленькая, пока идёт рядом с ним? — невольно промелькнуло в голове, от чего зашкворчало и зашаяло мужское самолюбие, уже давно задавленное, забитое под плинтус, но всё ещё живое.
Толик ненавидел себя за то, что любил свою дочь, но не сумел должным образом обеспечить. Чего уж там, он не смог обеспечить даже самого себя. Отец с нервным, воспалённым вниманием следил за тем, как говорят подростки, за тем, как улыбается Давиду его дочь – Ушанский, вдруг, понял, что Лиля улыбается сейчас мальчику какой-то совершенно новой, незнакомой ему самому улыбкой, которую Толик никогда ещё у неё не видел. И это ударило его больнее всего: отца возмущало, что есть нечто недоступное ему в собственном ребёнке, какая-то закрытая тайная комната, которая будет открыта только перед тем мальчиком-юношей-мужчиной, что вызовет в ней чувства. Это взволновало отца и вызвало ещё больший приступ ревности.
Ушанский поскользнулся и чуть не упал, летние туфли давали о себе знать, они скользили по стоптанному снегу, поэтому Анатолий старался особенно не поднимать ступни, а больше катиться на них, чем идти. Невольно подумал и о том, что слова «нервность» и «ревность» состоят из одних и тех же букв, и это как нельзя лучше передавало его внутреннее состояние, как, впрочем, и его глупые коровьи замашки – вот ещё немного и точно распластается на дороге и расшибёт себе голову.
Отец всё ждал, что Давид поцелует Лилю или возьмёт её за руку, но ничего подобного не происходило, они просто шли рядом, касались друг друга плечами, о чём-то весело говорили. Опасаясь того, что дочка вдруг оглянется, Толик перешёл на противоположную сторону дороги и стал специально отставать, оставляя в поле зрения только их очертания. Ничего нового до самой школы он так и не увидел, поэтому, когда подростки скрылись за тяжёлой, крашенной казённо-коричневой краской дверью, повернул в сторону работы. До начала смены оставался целый час, Ушанский с удовольствием прогулялся бы, но ноги уже замёрзли.
Весь свой рабочий день Толик чувствовал себя раздражительным, заводился с пол-оборота, несколько раз сцепился в словесной перепалке с покупателями. Мальчишка не выходил из головы. Поглядывая на Анатолия, Диана томно вздыхала, она невольно связывала состояние бывшего любовника с их расставанием, поэтому весь день бросала на Анатолия призывные взгляды, надеясь на то, что один из них рано или поздно наткнётся на ответную пристальность.
Вечером Анатолий приготовил для дочери ужин. Во время еды, поглядывал на неё урывками, но с жадным интересом, пытаясь разглядеть то новое и незнакомое, что сегодня проскальзывало в лице девочки, когда они разговаривала с Давидом, но ничего такого не замечал. Передавая Лиле тарелку с хлебом, спросил:
– Тебе нравится Давид?
Лиля на секунду замерла, вопросительно посмотрела на отца, как будто пытаясь понять, что именно скрывается в подтексте вопроса, и только после того, как поняла то, что именно стояло за этим простым, казалось бы, вопросом, ответила:
– Да, он интересный, весёлый, добрый. А ещё у него соображалка хорошая, постоянно спорит с нашей историчкой и училкой по литре.
«И красивый», — хотел было добавить Толик, но не стал. Отец представил себе, что его дочка целуется с этим Давидом, и ему стало некомфортно.
– Пригласи его как-нибудь к себе. Я могу заказать вам пиццу.
Лиля смотрела на отца, она долго прожёвывала свой кусок и также долго молчала, глядя на неё казалось, что это два связанных между собой процесса, поэтому девочка сможет ответить только тогда, когда проглотит свой кусок, но всё-таки, когда дочка освободила рот и отпила из кружки, она всё равно не отвечала.
– Почему ты молчишь?
– Потому что мне стыдно приглашать Давида в такую халупу, как наша. Его родители живут в своём коттедже, у них большой красивый двухэтажный дом, а ты предлагаешь мне звать его в нашу убогую двушку.
Теперь также долго и молчаливо жевал отец, только смотрел он не в глаза дочери, а в тарелку. Смотрел и ужасно злился. Сама того не ведая, Лиля резанула отца по самому больному и уязвимому месту – по его материальному состоянию, но Анатолий ничего не стал говорить на этот счёт, только пробормотал с оттенком безразличия:
– Как хочешь.
Екатерина МАНОЙЛО
Отрывок из романа «Отец смотрит на Запад»
Будь что будет, подумала взрослая Катя, и подхватив рюкзак, вышла из дома, в котором выросла. Во дворе с наслаждением вдохнула свежий и уже прогретый воздух и егозой выскочила, забыв, как в детстве закрыть за собой калитку. Дорогой на неё наплывали звуки, ради которых она раньше притормаживала и лезла за плеером, чтобы записать. Теперь было не до них.
В поезде Катя успокоилась и даже улыбнулась. Буду хорошей девочкой, расскажу о себе, о замечательной поселковой школе, как взяли в театральный кружок и как меня ценят в кинокомпании, где работаю звукорежиссёром. Как целый день вожусь со звукорядом, сначала записываю, а потом без конца улучшаю.
Размышления прервала низенькая круглая старушка. Она вперевалку шла по проходу, пропихивая впереди себя сумку на колёсиках, из которой торчали кульки с жареными каштанами.
— Перекусить не хочешь, миленькая? — спросила круглая бабушка добрым голосом. — Сто рублей всего.
— А у меня нет денег…— не соврала Катя, вспомнив, что не сняла наличные.
— А ты мне на карту брось. Я продвинутая бабушка. А як же в наше время без карточки! — старушка распахнула ветровку и на полной груди, плавно переходящей в живот, заблестел бэйдж с заламинированными цифрами.
Катя улыбнулась и открыла приложение на телефоне. Сначала завибрировал её мобильник, затем приглушенно, будто урчание в желудке, забухтело за пазухой старушки.
— Кушай на здоровье, доченька. — Старушка наклонилась к сумке и тут же, как неваляшка выпрямилась с кульком каштанов в руке. — Ты не замёрзла? На улице ветер, а у тебя кофточка вон на рыбьем меху.
Катя пожала плечами, как будто её уже здесь не было, и уткнулась в телефон. В круглой низенькой старушке, как ни странно, было что-то от статной Ирины Рудольфовны, хотя скорее всего Кате хотелось так думать.
За окном потянулись смутно, но всё же знакомые холмистые пейзажи. Маленькие дома с ветхими заборами, кое-где над крылечками висели самодельные вывески с трафаретными «Продуктами» и «Промтоварами». На глаза постоянно попадались дети, все какие-то рослые, румяные, на высоких, будто кони, великах. А редкие взрослые выглядели, наоборот, щуплыми и низенькими, словно из них высасывала жизнь ребятня.
Время от времени поезд огибал пастбища, усыпанные пятнышками, которые скорее всего были коровами. Раз Катя увидела конский табун. Лошади, услышав металлический грохот, опускали головы к земле. Казалось, что гривы их растут из травы. Оставалось смотреть только на их мощные рыжие и чёрные спины.
Блёклая извилистая река тянулась наперегонки с поездом и убаюкивала пассажиров. Рано утром, ещё до восхода солнца, Катя открыла глаза, села и сразу приникла к окну. Она помнила, что в детстве точно так же проснувшись ни свет ни заря, впервые в жизни увидела густой и зловещий туман. Дежавю, подумала она. Туман за годы как будто тоже заматерел и стал гуще и страшнее. Он облепил все вагонные окна, как будто нарочно не давая разглядеть местность, скрывая от сонных пассажиров приближение вокзала. Только когда проводница бодрым голосом предупредила, что они подъезжают, туман как будто смутился и резко отступил к реке.
Оставив на раскладном столике кулёк с нетронутыми каштанами, Катя вышла из вагона и тут же вспомнила колючую шерсть Ирочкиного свитера и ощутила «рыбий мех» собственного джемпера. Хлестнул холодный влажный ветер. Над крыльцом вокзала хлопнул мокрый флаг. В сырых древесных кронах поднялся шум и если бы Катя решила сымитировать этот звук, она бы записала, как полощут бельё в корыте.
Подворье отличалось от туристических церквей, рассыпанных по центру Москвы. Вместо громких соловьёв, глотки раздирали вороны. Вместо румяных старушек в разноцветных платках, что обычно как промоутеры зазывают отведать местную выпечку, у входа на монастырскую территорию сидел безногий нищий. Неужели тот же самый? От смоляных кудрей на черепе остались редкие седые волосины. Беззубый рот запал. Рука, протянутая за милостыней, тряслась. Монастырь снова показался тюремной зоной.
Постройки с облупленными стенами напоминали наспех сооружённые декорации исторического фильма. Катя легко могла представить здесь съёмочную группу с каким-нибудь Канарейкой в режиссёрском кресле. Говорят, он, как и Катя ушёл из театра в кино.
Нищий норовил ухватить за штанину. Катя отшатнулась от безногого и быстро зашагала к белоснежному храму с одинокой колокольней. Казалось, купол сделан из маленьких стальных пластин, как на доспехах византийских воинов. Катя вспомнила золотой куполок церкви-вагончика, похожий на новогоднюю игрушку и снова как в детстве подумала, что мать может и не так счастлива в этом монастыре, похожем на тюрьму.
Мелкие светлые камни, затоптанные богомольцами отлетали от белой подошвы Катиных кроссовок. Почти бесшумно. У входа в храм стояла женщина с бородавками, рассыпанными по лицу словно катышки теста, и улыбалась гостье. Катя остановилась, перекрестилась неуверенной рукой и спросила, где ей найти Наину. Женщина сказала, что, наверное, в пекарне и велела следовать за ней. Из-под её платка змеёй выскочила тугая коса цвета сухого бадьяна.
Здание из толстого кирпича показалось Кате знакомым. Скрипнула низенькая дверца и маленькая женщина нырнула в подземелье. Пахнуло сдобой, жжёным сахаром и специями. Так пахло в квартире Абатовых до того, как мать выбрала бога. Катя потянула дверь на себя, и оказалась лицом к лицу с молоденькой послушницей, которая ласково улыбнулась и отступила, впустив Катю внутрь.
— Матушка за вами послала, — сказала послушница и засеменила к другой двери, ведущей видимо в сам цех. — Вы здесь подождите, она сейчас.
Минут через десять дверь снова распахнулась, в проёме показалась большая фигура в чёрной рясе, за которой следовало пять или шесть послушниц. Процессия выглядела так, словно кто-то перемешал шахматные фигуры из разных наборов и большая чёрная пешка возвышается над мелкими.
Наина оказалась большой и удивительно старой. Она как будто была старше Ирочки в её последние годы. Катя всматривалась в приближающееся лицо матери и искала родные черты.
— Здравствуй, Катерина, — внушительно произнесла Наина и сложила руки на выпирающем животе. Складкой крупного рта и особенно круглым твёрдым подбородком она живо напомнила Ирочку.
— Привет, мам, — спокойно ответила Катя и подумала, как давно она не произносила этого слова. — Ты как?
— Как видишь, я теперь матушка. Монашеское имя моё Агафья.
— Угу, — Катя посмотрела на руки матери и заметила след от кольца, того самого с красным камнем, что мать носила в молодости. Будто она сняла подарок отца только недавно. В груди кольнуло: предала забыла.
— Тебя зачем господь привёл сюда?
— Отец умер. — Катя всмотрелась в лицо матери. Почувствует ли она что-нибудь?
— Как говорила его сестра, и я впервые с ней согласна, человек — сегодня человек, а завтра земля. — Наина буднично перекрестилась. — Упокой господи его душу. Пойдём поговорим, раз приехала.
Матушка уселась на скамью и шумно вздохнула, расправив припудренные мукой, рукава рясы. Катя опустилась рядом. Она планировала сразу перейти к делу, но вместо этого спросила с детской обидой:
— Почему ты тогда не вышла к нам?
— Вера моя ещё не настолько крепка была. Боялась, что увижу вас, и обратно к богу не вернусь. — пробормотала как заученную молитву Наина. — А я ему обещала.
— А мне ты ничего не обещала? — горько спросила Катя.
— Ты не ссориться приехала, наверное, — холодно ответила Наина и глаза её, обращённые куда-то мимо дочери стали чуть бледнее.
Катя прерывисто вздохнула и сбивчиво рассказала о квартире, делая акцент на бюрократических препонах и сложных отношениях с Аманбеке. Наина слушала молча.
— В общем, либо я вступаю в право наследства, либо тебе придется воевать с Аманбеке и Тулином.
— Ты ведь не будешь для бога все эти документы оформлять? — Печально спросила Наина.
— Нет, — ответила Катя, с наслаждением наблюдая за смятением матери.
— Грешно не отдать это всё богу, но не менее грешно ехать в посёлок. Нет. Не хочу мараться, больше не хочу, забирай. Подпишу и забудем.
По тому, с каким почтением все провожали матушку к нотариусу, Катя поняла, что Наину в монастыре любят. Даже местный водитель, которого Катя заприметила ещё на входе, когда он громко возмущался ценами на бензин, теперь говорил вполголоса и склонял голову к плечу, на манер преданного пса.
Настроение у Кати было переменчивое. Когда Наина вспоминала, как счастливо они жили, Катя внимательно слушала, но не узнавала себя в этих картинках прошлого. Да и женщина из рассказов матушки не была похожа на ту мать, что помнила Катя. На деспотичную, пропадающую целыми днями в церкви мать. А когда Наина говорила о монастырской пекарне, её глаза загорались, словно только тесто имело значение. Катя не выдерживала такого соперничества и чувствовала, как её разум мутится липкой обидой.
Нотариальная контора находилась недалеко от монастыря и представляла собой душное помещение с заклеенными ещё с зимы, окнами. Из коридора к посетителям энергично выскакивала и уводила за собой в кабинет молодая женщина с агрессивными чёрными бровями в брючном костюме цвета пыли. Когда очередь дошла до Кати, нотариус мгновенно подметила холодок между женщинами и брови её вдруг успокоились.
Когда она спрашивала по доброй ли воле матушка Агафья отказывается от права на собственность, голос её был тихим, слова будто ступали на цыпочках.
Наина поставила размашистую, совсем как у Ирочки, подпись. Будто перечёркивала прошлое. Катя подумала, что это последний раз, когда она видит мать. Наверное, та только что вычеркнула её из своей христианской жизни. Убирая подписанные документы в рюкзак, Катя наткнулась на холодный пластик диктофона. Решила держать его в руки незаметно. Включила запись.
— Послушай, Катерина. Ты должна меня понять, — начала Наина, как только они вновь оказались на свежем воздухе.
— Должна? — Катя вздохнула.
— У тебя много вопросов, я понимаю. У меня тоже было много вопросов, и к матери, и к отцу, и к богу.
— Насколько я знаю, Ирочка тебя не бросала, ты сама убежала.
Матушка приподняла руку и из-под рясы на пухлом запястье неожиданно сверкнули изящные часы.
— Боишься, что тесто без тебя убежит?
— А если завтра меня не станет и всё, что у тебя будет — это воспоминания об этом дне… — начала Наина. — Только этот наш с тобой разговор.
— Спасибо за квартиру, мам. Это очень мне поможет. Я поеду туда, привезти тебе что-нибудь? — Катя сверлила мать глазами Серикбая. — Может, наше детское фото с Маратиком? Или мои дошкольные рисунки, ты же хранила их наверное?
— Спасибо, Катерина. Мне ничего не нужно.
Катя стиснула зубы. Женщины снова уселись в белую монастырскую Волгу. Водитель плавно, как будто даже ласково нажал на газ.
— Вы отвезёте меня на вокзал? — Спросила Катя.
— Конечно. — Наина сделала паузу. — Ты всё ещё увлекаешься звукозаписью? Ирочка писала, что у тебя талант.
— Да, увлекаюсь, — язвительно ответила Катя, подумав, что её профессию уже нельзя считать хобби. — Ирочка во всём меня поддерживала.
— У нас есть замечательные хористки, я бы хотела записать их. — сказала Наина и лицо её озарилось улыбкой. — Можно тебя попросить о помощи?
Катя кивнула, ревниво нахмурив брови, но вслух ничего не сказала.
— Тебе обязательно надо их послушать. Как ангелы поют. Разве что Светочка… — Наина задумчиво нахмурилась.
— Что?
— Светочка — хористка, голос у неё слишком звонкий. Плохо для хора. Слишком выделяется. — Наина, видимо отвыкшая от длительных поездок, тяжело задышала.
Катя отвернулась к окну, усталость последних двух дней навалилась на неё в полную силу и захотелось плакать.
— А глаза у тебя папины, — тихо сказала Наина. — Надо же. Глазки-уголёчки. Гриша, ты высади меня у монастыря, — обратилась она к водителю. — А девочку отвези на вокзал.
Гриша энергично кивнул. Наина коснулась тёплой рукой колена дочери.
— Посмотри на меня, Катерина.
Катя медленно повернулась к матери.
— Я тебя люблю. Господь — свидетель. — сказала Наина, ласково заглядывая Кате в глаза.
— Ты всех любишь, — равнодушно ответила Катя и остановила запись на диктофоне.
Борис ПОНОМАРЁВ
Отрывок из произведения «Дорога через ночь»
Встал я поздно, когда солнце уже начало ощутимо клониться к закату. Поужинав и сыграв в курительном салоне партию в покер, я направился в зимний сад, где, не зажигая огня, любовался тем, как восходит над прудом луна, и как удлиняются причудливые тени ирисов. Не скрою, мне совершенно не грела душу мысль о том, что мой путь снова лежит в лес, к болоту; однако, собравшись с духом и покинув усадьбу, я ощутил нечто вроде второго дыхания. Ну, положим, я опять не перейду болото. С другой стороны, ночные прогулки во тьме – прекрасны.
На этот раз болото показалось мне далеко не таким отвратительным, как вчера; я вышел к нему минут через двадцать неторопливого шага. Болото встретило меня поблёскивающей водой: между травяных кочек отражались звёзды. Всё так же изредка, там и здесь поднимались чахлые, утратившие листву, деревца; всё так же пахло тиной и гниением. Но сейчас во всём этом было нечто убаюкивающе-уютное, безмятежное, тихое и безмерно спокойное, поглощающее все звуки и всю суету – мне даже показалось, что рокот моря вдалеке стал чуть слабее. Изменилось ли болото за один прошедший день? Или это изменился я?
Я осторожно шагнул вперёд. Почва дрогнула под ногами, точно я ступал по гигантскому гуттаперчевому ковру, растянутому над пропастью. Полог листьев над головой исчез. Я снова вышел на грань звёздной бесконечности, взметнувшейся надо мной: вчера почему-то я не обратил на это внимание. Опустившись на одно колено, я аккуратно зачерпнул горсть прохладной, чуть маслянистой на ощупь воды. В ней подрагивали отражения звёзд; это напомнило мне слова Константина про светящиеся цветы, и я на всякий случай оглянулся.
Было тихо. Всё умершее гниёт, говорила эта тишина своим безмолвием, но из сгнившего рождается эта маслянистая вода с огоньками ночного неба. Кто сказал, что это плохо? Хорош ли он сам? Гневаться на то, что болото может затянуть в бездонную трясину – это как проклинать горы за то, что с них можно низвергнуться в пропасть. Болото тебя не съест, не сдавит железными кольцами, как огненный змей, не разорвёт на части, как русалки.
Вода просочилась между пальцев, и ладонь опустела: в ней больше не отражались звёзды. Поднявшись на ноги, я неторопливо направился вдоль берега. Жаль, что вокруг меня нет такой красоты, как у Константина. С другой стороны – а как бы отреагировал я, если бы в темноте вокруг начали порхать светящиеся мотыльки? Или если бы я вышел на поляну с мерцающими цветами?
Итак, у меня нет ночной пугающей красоты таинственных огоньков. А что есть? Где-то в лесу ползает огненный змей, который выглядит куда как более опасным, чем светящиеся мотыльки. С ними было бы проще. Было бы проще что?
Я остановился. Тишина, стоявшая вокруг, казалась даже не то что бы гнетущей – но словно провоцирующей на что-то. Внезапно пришедшая в голову идея казалась настолько странной и логически необъяснимой, что я даже не мог объяснить её себе самому. Вдруг получится?
Вытащив из кармана пистолет, я снял его с предохранителя. Затем я поднял дуло к ночному небу, и, невольно поёжившись, нажал на спуск: казалось, что я совершаю нечто противное природе; нечто, подобное пощёчине божеству. Выстрел парабеллума разорвал ночную тишину, подобно грому – но завяз в болоте, словно упавший в трясину камень. Вдалеке, в лесу раздалось спешное хлопанье птичьих крыльев.
Я стоял, вглядываясь в непроницаемую темноту лесной чащи. Неужели я ошибся? Нет: вот вдалеке мелькнула приближающаяся искра. Айтварасу, огненному змею, что приходит в ночи на свет, стало интересно.
Огненный змей неторопливо выполз на берег болота. Приподняв голову, он замер, глядя на меня. Затем он повёл головой влево и вправо, точно удивляясь, зачем я позвал его сюда в этот полуночный час. Я, ощущая себя невероятно глупо, поднял руку, указывая на тот берег.
Айтварас снова посмотрел на меня замершим, немигающим взглядом; я не мог прочитать ничего в его тёмных неподвижных глазах. Наконец, спустя несколько бесконечных секунд, он подполз ко мне ближе.
Странной и дикой казалась эта переправа через ночное болото на огненном змее! Я сидел на Айтварасе боком, словно на садовой скамейке: разместиться верхом на его толстом теле было бы слишком неудобно. Его кожа жгла меня даже через одежду: казалось, будто я оседлал отопительную трубу. Снизу, там, где Айтварас скользил среди кочек и прогалин, поднимался пар, как если бы я путешествовал верхом на гигантском угольном утюге. Стоило добавить, что всё это прекрасно освещала луна – ведь мы переправлялись по открытому месту, вне тени леса.
Мы пересекли болото неожиданно быстро – не больше двух минут. Возможно, это оказалось к лучшему, потому что Айтварас с каждой секундой казался всё более и более жгучим. Ближе к концу переправы я начал задумываться – как бы мне встать на огненного змея ногами, и не обидится ли он? Однако мы выползли на берег, и я тут же соскочил, снова ощутив под подошвами обуви твёрдую почву.
- Спасибо, - вежливо сказал я огненному змею, который снова посмотрел мне в глаза.
Айтварас изогнулся, направляясь обратно. Прожилки на его коже вспыхнули ярче; из-под змеиного тела с шипением поднялся пар. Он уполз точно по своему следу, быстро исчезнув во мраке леса. Огненный змей был столь любезен, что осушил – или проплавил собой - в болоте обратную тропу для меня, широкую и прекрасно видимую в ночи. На всякий случай, я осторожно проверил её прочность ботинком: ещё горячая, обжигающая через подошву почва была незыблема.
Вздохнув, я повернулся к лесу. Воздух осеннего леса показался мне здесь холоднее обычного: я зябко поёжился. Какая-то странная дрожь пробежала по моему телу.
Вернуться всегда успею, успокоил я себя, кинув ещё раз взгляд на тропу, рассекавшую болото, точно сабельный удар. Всё в порядке, здесь такой же лес, что и на той стороне…
На ум пришли слова Зауэра: вы всегда столкнётесь с чем-то новым. На той стороне я встретил огненного змея, русалок, чёрную реку и глядящее на меня небо. Что же увижу я здесь?
Я осторожно шагнул вперёд, по призрачной, едва заметной тропке, ведущей среди листьев, опавших за долгие годы. Деревья здесь были гораздо больше, чем мне доводилось когда-либо встречать. Гигантские стволы – их едва бы удалось обхватить трём людям – возносились вверх, в бесконечность, подобно колоннам исполинского готического собора. Их кроны терялись во мраке небес: там, вверху, между листьями не удавалось разглядеть ни единого просвета, и дальше в лесу царила тьма. Но и я был уже не тот, что раньше – по всей видимости, я теперь мог видеть в темноте не хуже кошки. Отчего-то эта мысль так позабавила меня, что я даже прикоснулся к голове, проверяя, не начала ли у меня расти на голове вторая пара ушей.
Мои тихие шаги вспугнули очень крупную сову. Белая птица взметнулась с одной из ветвей дерева (на этой ветви можно было построить домик, настолько она была толстой) и беззвучно скрылась в глубинах леса. Я с подозрением посмотрел ей вслед. Меня не порадовала мысль, что я передвигаюсь по лесу отнюдь не бесшумно: моё приближение слышно, а чьё-то – нет. Но хорошо, что видно – если, конечно же, я успею увидеть.
Стараясь ступать как можно тише, я поднялся на небольшой пригорок, где возвышалось одно из гигантских деревьев, что росли здесь в изобилии. Тьма впереди была слишком густой и непроницаемой – даже для моих глаз. Я вслушался.
Море стало ближе. Я мог отлично расслышать, как его волны раз за разом налетают на берег со звуком, который бывает лишь при очень свежей погоде. Не всякий купающийся рискнёт окунуться в такую воду – да и чтобы выйти на лодке, нужно быть не робкого десятка. А ведь здесь, в лесу, не чувствовалось ни ветерка: осенняя непогода стихла. Казалось, будто всё вокруг остановилось лишь в шаге от точки замерзания.
Отчего-то по моей коже опять пробежала лёгкая дрожь. Я внезапно почувствовал, как волоски на руках пытаются приподнять ткань одежды. Это было очень странное, доселе незнакомое мне чувство.
- Холодно, - неожиданно для себя произнёс я вслух, и тут же замер – насколько громкими показались мои слова в осеннем лесу. Не прилетит ли, заслышав их, ещё кто-то, похожий на сову, но не столь дружелюбный?
Вытащив из кармана парабеллум (его холодная тяжесть вселяла в меня чувство уверенности), я замер, прислушиваясь. Несколько секунд всё было спокойно: даже далёкое море, кажется, чуть сбавило свой напор на берег. А потом тихо зашелестели и начали падать листья.
Они шелестели по всему лесу, раскинувшемуся вокруг бесконечным царством ночной тьмы. Я бросил взгляд наверх, на ветви дерева, под которым стоял на пригорке. Осенние листья на моих глазах сворачивались, съёживались, скручивались, и, оторвавшись от материнского древа, медленно падали на землю. И так – по всему лесу.
За всё время своих походов по ночному лесу я много раз встречал страшное, жуткое, грозящее мне неведомой опасностью, но до сих пор никогда не сталкивался с чем-то таким безмятежным и одновременно ужасающим, как этот осенний листопад во мраке. Сотни, тысячи, наверное, даже миллионы листьев по всему лесу падали вниз, к земле, издавая лёгкий, чуть потрескивающий звук. Казалось, что шелестит сама тьма. Это было немного похоже на то, как весенний ветер срывает вишнёвый цвет – но если парящие розовые лепестки вызывают счастье, то осыпающиеся листья наводили тихую, чистую, преисполненную необратимости печаль. Они падали, падали, нескончаемо падали, точно первый снег, и было им несть числа, а я стоял, словно зачарованный, и смотрел на них, облетающих на землю – и ужас падающих листьев вполз в моё сердце.
Покров леса над моей головой редел. То в одном, то в другом месте появлялся новый просвет, подобный трещинке в сводах подземного грота – и тут же ярко вспыхивали звёзды на том месте, где когда-то жили и питались солнцем и древесными соками листья, что сейчас, свернувшись, падали вниз, к земле. Одна за другой обнажались гигантские, прихотливо изогнувшиеся ветви деревьев: казалось, что чёрные застывшие молнии рассекали ночное небо на тысячи осколков.
Листопад стал затихать: большая часть сжавшихся комочков уже опустилась на землю, засыпав мои ноги почти до колена, но некоторые из них, задержавшись на ветвях до последнего мгновения, ещё лишь начинали свой полёт. Луна, показавшаяся из-за деревьев, казалось, стала ещё больше – или это я за ночь подошёл к ней поближе? Её жёсткий, яркий свет заливал обнажившийся лес, и всё вокруг теперь было видно, словно днём. Всюду, куда направлял я взгляд, я видел огромные, колоссальные деревья, уходящие в бесконечность, точно колонны давно разрушенного античного храма. Казалось, что я стою на руинах безграничной Атлантиды, стёртой в прах гневом богов. Не в силах выдержать этого, я поднял взгляд к небу.
Я словно вновь оказался на берегу чёрной реки, где на меня смотрела сама Вселенная. Вытянувшиеся вверх ветви дерева, под которым я стоял, выглядели невообразимо крошечными на фоне звёздной бездны. Казалось, будто оно тщетно пытается дотянуться до Космоса – до того Космоса, о котором говорили древние греки. Если это не удалось даже этому колоссу, высотой тридцатикратно превосходящим меня – то что же делать мне?
Внезапно я почувствовал себя микробом на дне Марианской впадины. Осознание собственной крошечности обрушилось на мои плечи неподъёмным грузом, и я опустил взгляд к земле. Всё так же терялись в бесконечности деревья, в одну минуту лишившиеся своих листьев.
По моей коже снова пробежал холод. Ноябрьский, внезапно подумал я. Это – ноябрь. Развернувшись, я побрёл обратно, в усадьбу. Под моими ногами шуршали упавшие листья.
Настасья РЕНЬЖИНА
Отрывок из произведения «Леший, верни мне моего отца»
Первый поезд
- Насть! Ну, ты готова?
Маленькая Настенька с трудом натягивала второй резиновый сапог. И кто придумал эти дурацкие чуни? Запыхалась. Вспотела. Все же стоило пальто надеть в самую последнюю очередь.
- Бабушка тебя уже заждалась!
Настенька глянула в окошко на кухне: вон же она — ее бабушка, ее Наденька, стоит себе на дороге, с соседкой болтает. Ручки сложила за спину — верный знак бабушкиного доброго расположения и спокойствия. Улыбается. Настенька даже позабыла про сапог, засмотрелась: до чего же добрая у бабушки, у Наденьки, улыбка. И вся она — что одуванчик. Настеньке всегда казалось, что «божий одуванчик» - это именно про ее бабушку. Только не понимала, при чем тут «божий».
- Настасья! Ну ты и копуша! - Чуточку сердитая мама Наташа помогла, наконец, справиться с противным сапогом. - Заставляешь бабушку ждать.
- Да я немножко совсем, - отвечала Настенька, выбегая на улицу, застегивая на ходу пальто.
- Шапку! Шапку забыла! - Кричала ей вслед мама Наташа.
Настенька достала желтую шапку из кармана красного пальто, весело помахала ею маме — вот, мол, не забыла я ничего. А после торопливо нахлобучила эту шапку на голову: долго без шапки на улице нельзя стоять, а то мама Наташа расстроится.
Шапка села на голове неровно, коряво, а Настенька еще и одно ухо из-под нее достала: это чтобы лучше слышать.
- Ну и неряха, - покачала головой мама Наташа.
Настенька подбежала к бабушке, юркнула той под мышку. Эх, хорошо. Жаль только, что бабушка Наденька вся такая маленькая старушка — скоро уж и Настенька ее перерастет, в свои-то шесть лет! Это так мама Наташа говорит.
- Ну, до свидания, - сказала бабушке соседка.
- До свидания, - отвечала соседке бабушка.
- До свидания, - говорила Настенька, не успевшая с соседкой даже поздороваться.
Настенька с мамой Наташей приезжали к бабушке Наденьке в Ч. каждый четверг на рейсовом автобусе. В 9 утра приезжали, а в 5 вечера уже бежали обратно на автостанцию. Мама Наташа все поторапливала Настеньку: «Давай, давай, быстрее, а то папе без нас придется ужинать!»
Настенька же все глазела по сторонам: Ч. такой большой, не то, что их с мамой и папой деревня. И улиц тут несколько, и магазинов не два, а целых шесть! Может, и больше, но другие Настенька не видела. И рынок по четвергам открывается — по этому поводу и рейсовый автобус ходит. И церковь даже есть, но Настенька с мамой в ней ни разу не были, потому что открывалась она только для воскресных служб, а по воскресеньям Настенька с мамой к бабушке не ездили — автобусов не было.
Но больше всего в Ч. Настенька любила ту самую улицу, по которой они сейчас шли с бабушкой Наденькой. Улица Вокзальная. Как красиво звучит!
Дорога здесь песчаная, чуточку пыльная, но плотная — прямо как в родной деревне. По осени дорогой завладевают широченные лужи, что проходят только зимой, сковывающей их крепкими льдами. Такими крепкими, что Настеньке ни за что их не расколоть своей настойчивой пяткой в резиновом сапожке.
По краям дороги растет густая пыльная трава, из которой то гусь Ивашкиных выпрыгнет с шипением, то соседская кошка выйдет поластиться, а то и местная детвора «расстреляет» — в войнушку играют. Но их всех тоже зима прогонит скоро. Будут сидеть себе по домам и дворам.
И домики такие ровные, такие одинаковые вдоль Вокзальной улицы выстроились. Одноэтажные, белые с коричневыми дверями. Лишь заборами отличаются: у кого повыше, у кого пониже, кто-то в красный выкрасил, а кто и вовсе без забора живет — у таких-то гуси потом и шастают по всей улице без присмотра.
Идет себе по Вокзальной бабушка Наденька, руки сложены за спиной, на голове красный платочек повязан, на ногах — валенки с калошами: ноги у Наденьки жуть как мерзнут. Настенька рядом вприпрыжку бежит, то вперед унесется, то вернется к бабушке:
- Что-то ты совсем не торопишься, ба!
Бабушка Наденька улыбается и отвечает:
- Да куда же нам торопиться? Торопиться некуда.
Настенька перепрыгивает первые лужи: вторая неделя сентября пошла. Какой-то он в этом году выдался холодный и дождливый. Мама Наташа все сетует, что некрасивая будет в этом году осень. Настенька не понимает, что значит «некрасивая осень»: осень всегда так себе. Вот лето — это другое дело. И наряжаться как капуста не надо.
Заглянула в кусты: две недели назад ее прямо из этих кустов Сережка расстрелял из палки. И нашел же такую, что на пистолет похожа! Настенька ничуть не испугалась, ну если только чуточку, и то, скорее, от неожиданности. А сейчас Сережка в школе, учится. Мама Наташа говорит, что в следующем году Настенька тоже в первый класс пойдет. Интересно, как же они тогда к бабушке Наденьке будут успевать ездить?
Пятнадцать домов справа, тринадцать слева, и Вокзальная закончилась — у Настеньки строгий учет. Она хоть и не ходит в школу, но считать уже умеет. До ста.
В конце Вокзальной — небольшой пустырь, на краю которого стоит двухэтажка, посеревшая от сырости, а посредине навалены чернеющие бревна. И вот за ними самое интересное — железная дорога.
Небольшая — всего два пути. Один — туда. Второй — обратно. Правда, где оно, это таинственное «туда»?
Настенька не раз смотрела фильмы про поезда, читала книжки про них, представляла и видела шумные вокзалы, стук дверей, нескончаемый топот ног, зазывные гудки уходящих и приходящих поездов, толкотня, ворчание вокзальных голубей, шуршание их крыльев, разрезающих вокзальный воздух, пропахший чебуреками и подгоревшим кофе.
Свист. Крик. Лязг.
Ничего этого тут не было.
Не бежали по аллее, желтеющей с той стороны дороги, суетливые пассажирки с тяжелющими чемоданами, не опаздывали на отправляющийся поезд. Не провожали их суровые мужья. Не кричали бабули с корзинками: «Пирожки! Кому Пирожки! Горячие пирожки! С капустой! С луком! С яйцом! Горячие пирожки-и!»
Тихо-тихо на этой железной дороге. Так тихо, что слышно, как постукивает семафор, неизменно моргающий желтым.
Так тихо, что слышно, как побрякивает железная ложка в стакане дяди Гриши.
- Здравствуйте, дядя Гриша, - поздоровалась Настенька с высоким полным мужчиной, вышедшем на крыльцо железнодорожной сторожки.
Мама Наташа говорила, что когда-то сторожка гордо именовалась Вокзалом. Настенька недоумевала: разве могут быть такие маленькие вокзалы? Ведь тут двум пассажирам с двумя чемоданами и не развернуться будет!
- Привет-привет, Настенька! И вам здравствуйте, Надежда Николаевна.
Бабушка Наденька тихонечко улыбалась и еле заметно кланялась железнодорожному дяде Грише.
- Ну, Настасья, иди, поболтаем, - приглашал дядя Гриша Настеньку на крыльцо.
Пока Настенька торопливо вышагивала через пути к сторожке, дядя Гриша доставал второй стакан чая в железном подстаканнике, словно знал, что будут гости, и протягивал его девочке.
Сам тучно усаживался на крыльцо, поправлял широкие подтяжки, поддерживающие рабочие синие брюки и подчеркивающие и без того выдающийся живот, закатывал рукава клетчатой серой рубашки, словно не было ему холодно.
Настеньке нравился дядя Гриша, все в нем было добрым: толстые губы, широкий нос картошкой, кустистые седые брови, уши-пельмешки, как их называла Настя, и глаза — особенно глаза — ярко-синие и веселые-веселые.
Бабушка Наденька тем временем подходила к самому краю железнодорожных путей, доставала белый платочек откуда-то от самой груди, смотрела вдаль, туда, куда убегает железнодорожное полотно, обступаемое со всех сторон высоченными елями. Казалось Настеньке, что бабушка Наденька что-то бормочет при этом, приговаривает, словно обращается к кому-то невидимому.
- Конфетку будешь? - Спрашивает добрый дядя Гриша и Настенька отвлекается от бабушки на него.
- Буду!
Дядя Гриша, не поднимаясь, достал из-под крыльца конфетку — да и не одну. Ждал все-таки!
- Дядь Гриш, а почему тут поезда не ездят? - Спросила Настенька.
- Как не ездят? Ездят! Только про поезда правильно говорить — ходят.
Настенька пожала плечами:
- Как ни назови - не ходят. Я вот с бабушкой каждый четверг сюда хожу-хожу, а так ни одного поезда и не видела.
Дядя Гриша развел руками:
- Так по четвергам они и не ходят как раз. Вот если бы ты с бабушкой приходила по понедельникам с утра, или в среду вечером, то и застала бы здесь поезд.
Настенька сунула конфету в рот:
- Фто это за поезд такой?
- Обыкновенный поезд. Грузовой. Везет груз на наш завод.
- А какой груз? - Не унималась Настенька.
- Песок, щебень. Всякий. Что понадобится, то и везет.
- А пассажиров?
Дядя Гриша грустно вздохнул:
- А пассажиров тут лет пятнадцать как не возят.
- А раньше возили? - Оживилась Настенька.
Она слышала эту историю сотню раз, но не прочь послушать и в сто первый.
- Возили! Еще как возили.
- А куда возили?
- Да по разным сторонам: кого — в областной центр, кого — по соседним районам, а кого — аж до самой столицы!
- Так далеко, - ахнула Настенька!
- Да не так и далеко, - ответил дядя Гриша. - Сутки, пожалуй, в пути. Не больше.
- А ты бывал в столице, дядя Гриша?
- Не, не бывал, - признался тот. - Я все тут, на железной дороге. Все свои годы тут провел.
- Даже когда был такой маленький, как я? - Удивилась Настенька.
- Ну, не такая уж ты и маленькая, но да — даже, когда был в твоем возрасте. Очень мы любили с другими мальчишками положить монетку на рельсы, дождаться поезда и смотреть, что с ней, с монеткой, произойдет.
- А что с ней произойдет? - Поинтересовалась Настенька.
Дядя Гриша сунул руку в карман своих синих рабочих штанов и гордо вытащил оттуда сверкающий кружочек:
- А вот что!
Он положил монетку Настеньке на ладошку. Серебристая, гладкая-гладкая и слегка покореженная монетка словно обжигала девочке руку: хотелось сунуть в карман и убежать домой — так она ей нравилась.
- Двадцать копеек, - зачарованно произнесла Настенька.
Хотя от цифры «20» остались лишь верхушки двойки и нуля, а слово «копеек» стерлось полностью, Настенька знала, что это за монета такая. Дядя Гриша уже рассказывал. И знала Настенька, как эти 20 копеек ему дороги. Дороже, чем для Настеньки плюшевый кот Васька, у которого вывалился один пластмассовый глаз.
Монету пришлось вернуть.
- Так и развлекались, - продолжал дядя Гриша. - Еще поезда встречали, провожали. Каждый день, как на работу на железку бежали. Мамка, конечно, ругалась всегда.
- А что так?
- Боялась за меня. Боялась, что под поезд попаду. Опасно здесь, говорила.
- А так и не скажешь, - заметила Настенька.
- Сейчас-то, конечно, - рассмеялся дядя Гриша.
Михаил ТУРБИН
Отрывок из романа «Выше ноги от земли»
— Привет, брат.
Руднев увидел Зазу, курящего на крыльце. Заза поднял ладонь. Он подошел к забору, который был ему по грудь, положил на него скрещенные руки. Спросил, не вынимая изо рта сигареты:
— Ты чего тут?
— Это ты чего?
Заза обернулся и посмотрел на дом, будто что-то услышал. Рудневу тоже показалось, что на крыльце стукнула дверь.
— Понимаешь, я как бы не один. Девчонку из неврологии помнишь? Ну мелкая такая, в очочках? — Руднев сделал вид, что помнит. — Вот решили отправиться за город. Я же не знал, что ты нарисуешься! Может, ты это... Развернешься, и по той же дорожке назад топ-топ?
— А может, — ответил Руднев. — Это вы быстренько...
— Ладно-ладно, старик, — Заза открыл калитку, приглашая Илью войти. — Не выгоняй. Мы шуметь не будем. Что там у тебя звенит?
— Ничего не звенит. Тебе послышалось.
— Может, завтра на рыбалку сходим? — Заза сделался весел, мгновенно весел, словно в сигарете его вспыхнула нужная искра.
А Руднев погрустнел. Когда-то Илье мечталось поджечь проклятый дом и посмотреть какой высоты будет пламя! Теперь, спустя годы, и в особенности последний год его жизни, он был готов прийти на пепелище, потушить тлеющие углы, законопатить двери и больше не выходить в мир, не слышать никаких других звуков, кроме тех, что звучат внутри него. Вдруг дом сделался для Руднева тихой и единственной обителью. Он скучал по вновь обретенной тишине, наполненной не мыслями о сыне и жене, а давно потерянными воспоминаниями. Ночами Руднев все же слышал в комнатах детские шаги и спрашивал себя, хочет ли он, чтоб они принадлежали Ване. Легкие, мягкие шажочки — он затыкал уши. Тишина, которой был полон дом, мучила его, но он терпел и верил, что это была целительная среда. Теперь же, вместо тишины его ждал шумный вечер в компании Зазы и его новой девицы.
Илья достал из сумки вино и отдал его Зазе.
— Ладно, — сказал он. — Это вам. Я буду спать.
Заза докурил, потушил окурок о забор.
— Рыбалку не проспи.
Он проснулся рано, проснулся от голода. Умывшись, поплевав в раковину, наевшись хлеба с пресным сыром, напившись сладкого чая, Руднев разбудил брата.
Они шли по холмистой насыпи, отделяющей реку от поймы заливных лугов. Над головою, к югу, откуда тянулись тучи, было уже сухо и светло. Там лежали заливные луга, и от тех лугов текла быстрая река. Руднев закинул на плечо спиннинг с единственной блесной.
— Слушай, Илюх, — начал Заза.
— А?
— Я тут подумал... Меня в Питер зовут поработать.
— Поработать?
— Есть место. Частная детская клиника. Хорошая зарплата. Нормированный рабочий день.
— Частная клиника? Вросшие ногти будешь удалять?
— Да у них знаешь какие операционные блоки!? Космос! И плановые, и экстренные проводят.
— Все равно, Заза, это не для тебя. Там пациентам улыбаться надо.
— Гляди!
Заза растянул рот в страшной улыбке, так что показались десны.
— Во-во, вот такими детей и пугают... Как знаешь. Езжай. Может, и правильно это все.
Руднев рванул вперед. На вершинке удилища звякнула блесна. Заза догнал. Он глядел из-под бровей на Руднева.
— У них там и интенсивная есть. А лучше просто анестезиологом. Не хочешь?
— Я? Ты меня с собой зовешь?
— А почему нет? Надо тебе работу менять.
— Зачем?
— Ты в реанимации все нервы сожжешь. Уже иссох, как жмур. Знаешь, сколько в таком режиме за бугром работают? Восемь лет, старик, и все — на пенсию. Наши, кто поумнее, переводятся, а кто типа тебя — лет через десять дохнут с перепоя.
Руднев соскользнул с насыпи и подошел к реке. Его следы заполнились водой. Заза остался наверху, он присел на траву, положил свой спиннинг на колени; он глядел, как Руднев спускает блесну и делает заброс. Приманка цеплялась за ил и шла тяжело. Илья кинул снова. Он стал крутить быстрей, так что блесна бежала по верху, часто выпрыгивая на воздух. Потом Заза повернул голову и посмотрел на поле, полинявшее к осени.
Илья смотал пустой заброс, сорвал с крючка клок водорослей.
— С тобой ухи не будет, — Заза сбежал к воде и тоже закинул спиннинг.
— Не поеду я никуда, — решил Руднев.
Они молча крутили катушки. Заза собирал слова, и когда их набралось достаточно, он выпалил их разом:
— Слушай, наш дом стоит в хорошем месте. И тебя оно, знаю, умиляет: река есть, поля, есть болота, которые ты тоже любишь...
— Нет здесь болот, — сказал Руднев.
— Как же нет? А это что? — Заза обернулся на заливные луга. —Болота как есть!.. В общем, я не про них. Мне тут сделали предложение. Один человек, мой знакомый. Он хочет купить дом и землю. То есть, дом-то ему такой не нужен. Построит другой. А вот земля... Участок же на тебе. Скоро тут везде будут хорошие дачи. А этот тип очень заинтересован, чтобы ты понимал. Дом совсем плохой. Ты же не думал его ремонтировать? Вот... А что дальше, подумай?
Заза закинул в сторону и отошел вслед за леской. Эта пауза давалась Рудневу, чтобы тот успел разозлиться. Но Илья не сорвался, а, наоборот, заговорил смирным, даже безучастным тоном:
— Тебе деньги нужны?
— Как сказать, старик. Они всем нужны. Но я подумал, что это будет неплохая сделка, которая поможет нам обоим. Мне попервой в Питере будет тяжко.
— Хорошо.
— Хорошо? Ты готов продать? Я не думал, что ты такой молодец. Вот молодец! Давай, я устрою встречу. Мы все обсудим. Он цену хорошую даст. Но только, если ты действительно хочешь!.. Старик?
— А?
— Ты побледнел чего-то.
— Хорошо, говорю. Я найду тебе деньги. Но дом не трогай.
Руднев забросил спиннинг в последний раз и на второй протяжке почувствовал зацеп. Леска стравилась с приятным стрекотом. Илья мягко и быстро увел удилище, чтобы подсечь рыбу. Ему это удалось. Рыба не сопротивлялась, шла высоко и даже не думала срываться. На мели она дернулась белой вспышкой и повисла на леске. Удилище изогнулось, спружинило и подало улов в руки Зазе.
— Жерех! — Заза снял рыбу с крючка и взвесил ее в кулаке. — Грамм пятьсот будет.
Обратно они пошли через поле, убедившись, что дорога успела высохнуть после дождей. Это был короткий путь, но в низине луга могла держаться вода. Тогда бы им пришлось обходить или возвращаться той же высокой, но долгой дорогой. Руднев брел впереди, его взгляда хватало до темно-сизой полосы ивняка на дальнем краю заливного луга. Но это было задолго до того, как они спустились в низину. И постепенно зримый край исчез в тумане.
Дальше он не видел ничего, кроме высокой травы да трех рыхлых стогов молодой ивы. Даже в небе не находил он теперь некрасивых облаков, и больше не запрокидывал головы, только чаще протирал упаренные в мареве глаза, смотрел перед собой и выискивал новый, сухой маршрут. Скоро джинсы промокли от росы, под ногами зачавкало. Руднев свернул с мокрой тропы в траву, в которой было суше. Теперь каждый новый шаг он делал с проверкой, пробуя мыском кочки осоки. И проваливаясь из раза в раз, и набирая полный ботинок, Илья понимал, что любой будущий путь лежит через болото.
— Дальше пойдем босиком, — сказал он назад.
Руднев затаился, чтобы услышать ответ Зазы. Раздался шорох. Это трепыхалась в пакете рыба.
— Заза?!
Наверное, он отстал, когда я свернул, подумал Руднев. Но тропинка тянулась рядом, и он шел с нею сообща. Он бы увидел человека, точно бы увидел!
— Заза, ты идешь?! — крикнул он высоко.
Посыпался крупный дождь. Смылись последние краски. Зашипела под ливнем трава. И рыба, почувствовав воду, опять ударила по его бедру хвостом.
Руднев решил вернуться. По прежней дороге, не сворачивая и не сокращая путь. Он торопился. «Это та же тропинка, — повторял себе Илья. — По ней я выйду к реке. Там будет ждать Заза, мокрый и злой. Но скорее всего, я догоню его раньше». Но чем быстрее шел Руднев, тем острее он понимал, что идет не туда. Он Звал Зазу простым «Эй!», застывал и опять спешил, снова кричал: «Э-эй!». Руднев решил снять ботинки, потому что они были полны и мозолили пятки. Он вылил из них воду, смыл налипшую на подошву глину и сунул в карманы пальто. Потом закатал джинсы и шел босиком. Сначала земля показалась ему ледяной, но скоро ноги привыкли. Идти без обуви было легче.
Его плечи намокли, намокла спина. Дождь ударил с новой силой, будто кто выбил кран. Метелки ежи повисли, и с них бежали струи. Наконец, он увидел кроны ивы и решил, что берег близко. Тропа тоже погрубела, и капли дождя отскакивали от нее глухой дробью. Рыба в пакете встрепенулась, перевалилась на спину.
— Когда же ты сдохнешь? — спросил ее Руднев.
Но жерех настойчиво бил хвостом. Он извивался, будто его только достали из речки, сильного и уверенного, не готового умирать.
Рунев положил спиннинг на землю, обернул вокруг рыбы пакет, взялся за него двумя руками и резко надломил.
Послышался хруст.
В пакете лежал жерех со сломанным хребтом. Он был красивый, матово-серебристый, с черненной спиной. Он был мертв, и изо рта его шла кровь.
— Эй! — опять крикнул Руднев уже совсем тихо.
И заметил впереди силуэт. В нескольких метрах от него стоял человек с поднятой рукой.
Руднев тоже поднял руку, в которой держал снасти.
— Заза! — сказал он осипшим голосом. — Сволочь ты... Я думал, ты идешь за мной! Ищу тебя...
И бросая вперед все те слова и проклятия, которые успел надумать, когда выбирался из хляби, Руднев вдруг услышал шорох. Он поднес к лицу пакет. Рыба очнулась. Она была опять жива и жутко плясала внутри, размазывая свою кровь. И чем ближе Руднев подходил к чернеющему в мареве силуэту, тем сильней билась рыба.
Еще пара шагов, и он смог разобрать что впереди стоит не Заза. Он увидел, что силуэт не полон. Та рука, что была поднята в зовущем жесте, точней, ее кисть, болталась на лоскутах, как жухлый лист.
— Что с вами? — спросил Руднев у незнакомца. — Я врач.
На него вышел человек, обгоревший до черноты и корчи, человек без лица и одежды.
Руднев попятился назад. Выпустил из рук снасти и пакет с уловом. Резко развернулся и побежал обратно в поле. Он бешено озирался — ему слышалась погоня. Ноги проскальзывали на размякшей под ливнем земле. Осока липла и резала икры. Грудь начало саднить. Он нырнул в траву, где оставалась возможность спрятаться в случае, если усталость догонит его быстрее преследователя.
Рядом зашипела трава, в мокром шелесте кто-то спешил к нему скачущим шагом. Он развернулся в ту сторону, откуда раздавались звуки, поискал под руками камень или палку — любое оружие для защиты. Когда шорох был совсем рядом, Илья сдвинул к корпусу локти, сжал кулаки, готовый ударить первым.
Руднев увидел Зазу. В его последних шагах было много нерешительности, а в глазах — много испуга. Заза попробовал улыбнуться.
— Где ты ходишь, дурак?!
Руднев опустил кулаки. И сразу ощутил, насколько они тяжелы. Чудовищно тяжелы.
— Я тебя везде искал, — сказал Заза, задыхаясь после бега. — Думал, выйдешь назад. Кричал тебе. Думал, все равно вернешься. Там ведь... там не пройти, понятно. Кричу, а ты прешься, как баран! Думал, вернешься, — он отдышался. — Потом решил, хрен с тобой. Не заблудишься, не утонешь, не дурак. Пошел домой. Иду и слышу — орет. Орет дурак. Чего орал?
Руднев не ответил. Его трясло.
— Ну?.. Пошли-пошли. Пойдем домой.