Новая книга Вадима МЕСЯЦА «Дядя Джо. Роман с Бродским» раскрывает неизвестные страницы из жизни Нобелевского лауреата, намекает на то, что реальность могла быть совершенно иной. Несмотря на авантюрность и даже фантастичность сюжета, роман автобиографичен. Действие происходит в 90-е годы прошлого века в Нью-Йорке. Героями книги наряду с Бродским стали Эрнст Неизвестный, Сергей Курехин, Андрей Битов, Евгений Евтушенко, Дмитрий Пригов, Аркадий Драгомощенко, Татьяна Толстая и другие известные люди того времени.
«Литературная газета» публикует фрагменты из этой книги с разрешения автора.
СТОЛИЦА МИРА
– А вы напишите письмо вождям Советского Союза и приезжайте к нам, – сказал Бродский. – Так многие делают. Напишите в России, а отправляйте из Америки. Почта здесь работает хорошо. И вообще – безопасней. Лучший экспромт – тщательно подготовленный экспромт.
Я закурил у открытого окна. В небе мерцали звезды. Они не вызывали во мне размышлений. Мало ли что значат эти огоньки над головой? Ночной Екатеринбург. Холод. Маленькая сигаретка в ответ. Меня поражало качество телефонной связи. Поэта было слышно, словно он находился в соседней комнате, а не за тысячи миль, «на континенте, держащемся на ковбоях».
– Советского Союза? – переспросил я. – У нас теперь осталась только Российская Федерация. Эрэфия. Остальные самоопределились.
– Вы в этом уверены? – засомневался поэт. – Я до сих пор не могу привыкнуть. – Потом встрепенулся. – Если это действительно так, то чудесно! Это предел мечтаний! Разрушена империя зла!
– Ну и кому теперь писать? Царю Додону? – пробормотал я.
– Письма бывают разоблачительными, примирительными, конструктивными, неконструктивными, покаянными, добрыми, злыми. Наконец, бывают просто прощальные письма. Напишите вашему вождю прощальное письмо. Вы ладите с властями?
Нет, с властями текущего исторического периода я не ладил.
Одни партийные хари сменились другими, ставропольский клан передал полномочия уральскому. В политику пришли недоделанные лаборанты, доделанные бандиты, разнообразные дворники и сторожа. В основном – склочная интеллигенция, испорченная квартирным вопросом. Со жлобами я, как существо одухотворенное, общего языка не находил.
– О, – обрадовался Бродский. – Так и напишите. Вокруг хамские морды, а тут я, такой нежный.
Я подумал, что он издевается.
– А что, в Америке нет хамских морд?
– Почему? Хватает. У нас их даже больше. Другое дело, что в Америке можно не обращать на них внимания.
– Как это?
– Да так. Я не обращаю на них внимания. Они не обращают внимания на меня. Здесь возможно частное существование личности. Privacy. Собственность неприкосновенна. Но личность неприкосновенна вдвойне. А в России – общага, стадный коллективизм. И так далее и так далее.
Я задумался. Коллективизм мне нравился. Я бы даже сказал, что мне нравился мистический коллективизм. Крестный ход. Соборность. Чувство локтя. Товарищество. Взаимовыручка. Пролетарский интернационализм. «Строили мы, строили – и наконец построили». В спорте я предпочитал командные виды типа волейбола. Родился в Сибири. Там отшельником-индивидуалистом не проживешь. Замерзнешь.
Я не стал говорить об этом поэту. За годы на чужбине он мог забыть чувство советского товарищества.
Несколько месяцев назад я переехал из студенческого Томска в промышленный Свердловск. Приблизился к цивилизованной Европе. В городе были киностудия и Дом кино, где я посмотрел фильм Бергмана «Фанни и Александр». Тут же решил, что жизнь удалась. География выстраивает мозг в соответствии с ландшафтом. В центре города находился Театр оперы и балета, построенный пленными немцами, для которого мои друзья сочиняли либретто о современности. Кривоногий гоблин, стоящий на глыбе гранита в центре города, изображал известного революционера, но на него после разоблачений журнала «Огонек» лишь злобно косились. Рядом находился зоопарк, откуда мы с моим другом по пьяни пытались освободить дикобразов. На улице Первомайской возвышались монументальные общественные бани. В гастрономе на улице Ленина наливали шампанское. В книжных магазинах продавали книги. И люди их с жадностью покупали. Постчеловеческое общество здесь еще не состоялось.
– У нас тут стреляют, – сообщил я Бродскому. – Стреляют по ночам, потому что ночью лучше слышимость.
– По-вашему, стрельба только для звука?
– Когда как.
Я признался, что меня тянет на прогулку в такие огнестрельные часы.
– Иногда подростки раздевают женщин. Окружат толпой, снимут шубу, платье, серьги и колье, оставят в чем мать родила и – смываются на авто. Днем. В центре города. Я бы не сказал, что эторомантическое зрелище.
– Некрасиво. Здесь такого не было даже во времена Дикого Запада. Демократия всегда начинается с грабежа.
– Мне по кайфу, – сказал я. – В нашу жизнь нужно вернуть опасность. Только тогда человек ценит то, что он еще жив.
– Вы слишком молоды, – вынес заключение Бродский. – Это синоним глупости. Или у вас генетическая предрасположенность к иррациональным поступкам? Такое бывает. Дромомания – склонность к бродяжничеству, пиромания – к поджигательству. Еще есть «мания величия», но это не о вас, кажется...
– У меня булимия, – нашелся я, хотя не был уверен в значении этого слова.
– Ну, это нормально, – согласился поэт. – Растущий организм требует мяса. У вас продают мясо? А сыр?
Я рассказал о разнообразии ассортимента на прилавках молодого государства. Живописал ларьки с решетчатыми окнами, стоящие по всему городу. Спирт «Рояль», водку в одноразовых стаканчиках с крышкой из фольги, киви, манго, бананы, прочие экзотические продукты.
– Появились американские шоколадные батончики. Кока-кола в больших пластиковых бутылях. Купил недавно паленый виски. Отравился.
– Вы разбираетесь в виски?
– Нет, – признался я. – Поэтому и отравился.
– Удивительно интересно, – повторял он после каждого моего сообщения. – Удивительно.
Похоже, его поражало, что где-то, кроме Нью-Йорка, тоже живут люди.
– Тут все меняется, – интересничал я. – Еще недавно не было сигарет и табак продавался на развес. Как-то в очереди местное телевидение взяло у меня интервью.
– Вас узнают на улицах?
– Нет. Они обратились ко мне случайно.
– И что же вы сказали?
– Сказал, что люблю курить. Из искры возгорится пламя.
– Логично.
– Во всем есть смысл, — сказал я. – Женщины отдаются за пачку сигарет, – я привел несколько случаев из жизни.
– Как у вас хорошо, – воскликнул Бродский.
– Еще как, – ответил я. – Никакой Нобелевской премии не надо.
– Вам, может быть, и не надо, – согласился он. – Вам вообще ничего не надо.
– В этом и есть суть свободы...
Я в те времена к премиям относился с интересом и даже уважением. В начале 90-х Нобелевская премия считалась пропуском в бессмертие. Пропускная система сломалась. Бессмертия больше нет.
– Здесь воняет горячая вода. Не знаю чем. Карбидом, что ли, – пустился я в недавние воспоминания. – Мне это тоже нравится. Когда мы сюда переехали, до получения квартиры жили в гостинице. Там я научился печатать на печатной машинке, сочинил несколько приличных стихотворений. Мне этот гадкий запах напоминает о творчестве. Как нюхну – спешу к мольберту.
– Это такой у вас юмор?
– Я романтик, Иосиф Александрович. Идеалист. Последний герой. Недавно шел мимо цирка и запнулся о пьяного молодого человека, какающего на тротуаре. Было темно. Ничего не видно. Я наступил в г…но.
Бродскому история понравилась, и он заливисто рассмеялся.
– И что дальше?
– Ничего. Их было человек пять. Остальные ждали, когда он испражнится. С подростками связываться не стоит. Я вытер ботинок о снег и пошел домой. Не такой уж я безумец, как может показаться.
Сейчас бы я сдулся. Расстроился бы, уехал. В молодости все – в радость. Шел по рынку. Внезапно прилетело яблоко – прямо в глаз. Больно, обидно. В кармане – пистолет, а в кого стрелять – не знаешь. Такие вещи утомляют.
Вскоре запах водопроводной воды сделался нормальным. «Фанни и Александр» показались тягомотиной. Литераторы, особенно маститые, меня хвалили, печатали в местном литературном журнале, но этого мне было мало. С ровесниками отношения были натянутыми. То ли они не понимали, чем я занимаюсь, то ли ревновали. Человек не виноват ни в таланте своем, ни в бездарности. Редко кто может оценить себя со стороны.
К торопливому сусальному акценту местного населения я привык. Ко внешности женщин никак не мог приноровиться. Русые волосы, широкая кость, короткие ноги. Многие из них были добры и обаятельны, но ведь в молодости ищешь другого. Если твой идеал женщины – Жюльет Бинош, ты попал не по адресу. Я мог часами бродить по городу и стрелять глазами по сторонам – безрезультатно. Сердце мое оставалось холодным. Бродский предпочитал блондинок. Ему бы здесь понравилось.
Сибирь – место кочевое, подвижное. С долей условности ее можно сравнить с Новым Светом, сплошь состоящим из мигрантов. Кого у нас там только не было... Я учился в немецкой школе вместе с поляками, латышами, евреями, греками, армянами. В городе был представлен весь евразийский интернационал. На Урале люди пустили корни с неандертальских времен. Приобрели уникальный уклад и внешность. Стоячая вода. Лежалые камни. Западно-Сибирская низменность на брюнеток богаче. Однако я верил, что и в здешних горах найдутся Пенелопа Крус и Жюльет Бинош. Я культивировал в себе оптимизм. Неброский такой, беспафосный, но все-таки – оптимизм. Поэтому я нашел изысканную брюнетку и полюбил ее. Она настояла, чтобы я начал публиковаться в Москве и познакомился с Иосифом Бродским. Она знала мои стихи и читала многие из них наизусть. Пела старинные романсы по вечерам и говорила, по моде той поры, что принадлежит к аристократическому роду.
– Вы до сих пор с этой черненькой девушкой? – спросил Иосиф Александрович.
– А че мельтешить?
– Какое похвальное постоянство, – сказал он с издевкой.
– Я моногамен, как беркут, – незамедлительно ответил я. – Можно иметь всех женщин на свете, а можно только одну. Если взять правильную точку отсчета, это – тождественные вещи.
Я закрыл окно на кухне, потому что замерз. Сигареты кончились. Где-то неподалеку стучал трамвай. Подвывали на морозе бездомные собаки.
– Неважно, кто ты есть, – заключил я. – Важно, кем ты себя ощущаешь.
– Ну это вы загнули.
– Я действительно до сих пор с той же дамой, с которой приезжал к вам в Библиотеку Конгресса.
– Я ж не против, – рассмеялся тот. – Просто спросил.
Год назад мы были у Бродского в Вашингтоне, когда он служил тамошнему государству в качестве поэта-лауреата. Ксения теперь поселилась в Штатах, работала в провинции, в одном научно-исследовательском институте. Я прилетал к ней в гости в Южную Каролину, после чего мы навестили поэта в столице. Встреча имела смысл. До этого Бродский на удивление хорошо отозвался о моих стихах. Сказал, что завидует тому, как они написаны, но еще больше – внутренней жизни, которая за ними стоит.
За своей внутренней жизнью я уследить не мог, так же как за работой почек или печени. Я считал, что иметь какую-то особенную внутреннюю жизнь неприлично. Роскошь. Излишество. Я был уверен, что самые интересные вещи берутся ниоткуда. Из черной дыры. Из коллективного бессознательного. Из ноосферы. Суть в том, что – извне. Не из меня, а откуда-то снаружи. Такая позиция казалась мне наиболее конструктивной, лишенной сосредоточенности на себе. Поэзия — избавление от эгоизма. Мы должны раствориться: в языке, в водке, в холодном воздухе.
С этими благими мыслями я сел писать письмо Ельцину. Мне было что ему сказать. Начал по законам жанра: «Как гражданин, писатель и просто как человек...»
Из «RAGE, RAGE…»
Позвонил Бродскому сказать, что берусь за переводы. Отреагировал он странно.
– Что касается Томасов, то у них есть еще Эдвард Томас. Тоже британец. Правда, помер раньше. Году в 17-м.
– Эдвард лучше?
– Да нет. Но поэт хороший. В чем-то даже поизвестней Дилана.
– У меня так карта легла.
– Конечно, переводите. Он как раз вам по уму.
На этой фразе можно было бы обидеться, но я пропустил ее мимо ушей. Моего поэта читала улица, несмотря на то что он нагородил в стихах кучу несусветной хрени. Один переводчик в Нью-Йорке сказал мне по секрету, что американцы считают Дилана Томаса дураком, на что я ответил: многие считают дураками чуть ли не всех американцев.
Расставаясь с поэтом на железнодорожной станции города Колумбия, я вернулся в знакомую гостиницу Hampton’s Inn., стоящую напротив моего навеки утраченного жилища. На перроне Бродский вдруг взял сентиментальную ноту и рассказал, что ему на Западе поначалу было непросто. Рябит в глазах от избытка товаров, раздражают реклама и фальшивое дружелюбие людей. Поэт в этом обществе не пророк, а невольный приспособленец. Не слышит его никто, не видит, на улицах не узнает. Я сказал, что культурный шок для моего сибирского организма – понятие слишком изысканное. Единственное, что меня неприятно поразило в этой стране, – то, что мне не продали пива при предъявлении советского загранпаспорта. Я тыкал в страницы с визами Италии, Германии, Франции, но кассирша была непреклонна.
– Пива мне купил знакомый негр с бензозаправки, и на этом культурный шок был исчерпан.
– А я неграм поначалу не доверял, – признался Бродский. – Думал, они против меня что-то имеют.
– Тут на рельсах у меня несколько раз отбирали деньги, – сказал я. – Но я быстро привык заговаривать им зубы. И вообще, они одно время занимали мое воображение. На стриптиз ходил, пускал слюни на огромных африканских баб. Сейчас удивляюсь себе.
– Вы удивительно быстро адаптировались, – сказал Бродский. – Поражаюсь вашей пластичности. Ну а как же язык? Ведь вы приехали сюда без английского.
– Выучил с барышней в постели, – сказал я. – Ну и в колледже как-то приходится изъясняться. Но, как ни крути, главные мои университеты – улица.
– Вы приехали сюда сравнительно молодым, – заключил Бродский. – Мне было под сорок. А сорок – это не двадцать пять.
– Иосиф Александрович, мне одиноко на чужбине. Усыновите меня. Если вы столь щедро похвалили меня, будьте последовательны. Я покинул святую Русь, вышел за пределы родной речи и ментальности ради того, чтобы быть рядом с вами. Теперь я одинок, неприспособлен к жизни, с трудом зарабатываю на кусок хлеба. Усыновите меня, Иосиф Александрович! Помогите талантливому гою!
Я апеллировал к своему сиротскому прозябанию в этой стране, где у меня нет ни родных, ни близких, ни ХИАС, ни Библиотеки Конгресса. Русскому труднее адаптироваться в Америке, чем еврею.
– Вадим, у вас есть влиятельный отец. Не может же у вас быть двух отцов, – рассмеялся Бродский.
– Один отец – русский, другой – американский. Нормально. Вы можете быть моим крестным отцом.
– Вы только что крестились, – резонно отвечал Иосиф. – Ваш крестный отец – господин Кейтс. И потом, у меня уже есть сын.
– Я могу перейти в другую конфессию!
– В этом я не сомневаюсь.
– Будьте моим дядей. В огороде – бузина, в Нью-Йорке – дядька. Идет? Не отказывайтесь! Я все равно не отвяжусь. «Мы ответственны за того, кого приручили».
– Вы определенно ненормальный, – Бродский нервно вздохнул.
– Будьте мне дядькой! – повторил я.
– Ладно, – он помолчал, катая языком конфетку во рту. – Дядькой так дядькой. Можете звать меня Дядя Джо. Подходит?
Мы нежно распрощались. Экскурсию и поездку на острова можно было считать удачными.
– Такое не забывается, – сказал он. – Вашу тюрьму я запомню навсегда. Вы действительно собираетесь звонить по этим блядским телефонам?
– Да. Будут отвечать сутенеры, но и они обычные люди.
– Что это у вас за национальный характер? Вы, на мой взгляд, представитель несуществующей национальности.
– И цивилизации, – добавил я, когда поезд уже тронулся.
БИБЛИОТЕКА КОНГРЕССА
– Вы либо дурак, либо подлец, – сказал мне Бродский после часового разговора, когда узнал, что я оставил даму сидеть на лавочке у Джефферсон Билдинг.
– Не надо максимализма, – сказал я. – Я сделал так, как считал нужным.
– Тьфу ты, – фыркнул он и поднялся с места. – Пойдемте сейчас же.
Комплекс правительственных зданий Вашингтона я более или менее знал. Приезжал сюда с Ксенией на экскурсию и на поклон к Уильяму Биллингтону, с которым приятельствовал мой отец. Я оставил Ксюшу на лавочке у Джефферсон Билдинг и направился к мэтру в назначенный час. Его офис я тоже нашел без труда. На доске объявлений висело несколько афишек, сообщающих о предстоящих выступлениях Татьяны Толстой и Аксенова. Русский мир казался маленьким и уютным.
Бродский сидел за письменным столом в серой вязаной кофте и листал телефонную книгу. Я представился. Он поблагодарил меня за пунктуальность.
– Вам лет тридцать, да? – спросил с непривычным для меня тогда еще акцентом.
– Двадцать семь, – уточнил я.
– Ну, это одно и тоже, – сказал он.
– Кому как.
– У вас хорошие стихи, – начал он с места в карьер. – Не знаю только, что я могу для вас сделать. Вас ведь публикуют. Что еще надо советскому поэту?
– Надо, чтобы публиковали в Москве, – сказал я. – А у меня выходили подборки только в «Урале» и «Континенте» у Максимова.
– А-а, – протянул он. – Вопрос репутации. Меня они, б…дь, не публиковали тридцать лет. И я ниче, как видите, не развалился.
– Я хотел познакомиться с вами.
– Как вам здесь? Нормально?
– Я уже третий раз в Америке.
Я с интересом разглядывал поэта, который для многих в ту пору был буквально божеством. Божество было одето в кофту с огромной дырой на груди. Кофта, видимо, зацепилась за какой-то крючок и распустилась.
Потасканные коричневые брюки, старые ботинки, несвежая рубашка, украшенная новеньким синим галстуком.
Мне бы никогда не пришло в голову так нарядиться.
– Я пошлю вас к Володе Уфлянду. Поэт из Питера, знаете? Он вам поможет.
Я кивнул, хотя не разобрал ни фамилии, ни смысла помощи, которую Володя из Питера мне может оказать.
Мы заговорили о русской философии. Эта тема в 90-е была на слуху. Тоннами выходили работы Бердяева, Соловьева, Франка, Розанова.
– Русской философии не существует, – сообщил Бродский.
– Что-то есть, – замялся я. – Что-то более важное. Я был недавно в Верхотурье.
Бродский прищурился, вспоминая, что за лагерь я имею в виду. Я говорил о монастыре.
– Мне надо почитать Льва Шестова, – сказал я. – Первую его книжку. «Апофеоз беспочвенности». Я знаю, что это сборник афоризмов, но название больно нравится. Ищу эту брошюру в Нью-Йорке.
– О, Шестов! Любопытно, куда вас занесло. Вы в курсе, что он Шварцман?
Я пожал плечами.
– У меня есть «На весах Иова» и «Solafide». Но больше всего мне понравилась статья, где он сравнивает Толстого с Достоевским.
– Экзистенциализм. Европейцы его придумали. Вот и нахваливают своих. А Шестов мне очень по шерсти. Я как-то по-другому вас представлял. Молодым повесой, что ли? Нахалом.
К Бродскому я вырядился в черный костюм, надел голубую рубашку с галстуком, начистил туфли. Сверху надел кожаный плащ, который сослуживцы когда-то подарили отцу, чтоб он выглядел посолидней.
– Соловьев, Бердяев, – развел руками Бродский. – Что так все носятся с ними? Особый путь. Ерунда какая-то. Красиво. А когда красиво – я не верю. Вот вы верите?
– Интересно, – сказал я. – Но скучно.
– А вы скучное не читаете? – с иронией спросил он.
– А зачем? На свете полно книжек. Посоветуйте лучше, где купить Шестова.
– Зайдите к «Камкину», – сказал Иосиф. – У них там проблемы, но они еще не закрылись. А еще лучше – в «Русику». Хороший магазин на Бродвее.
Вопрос об увлекательности чтения незаметным образом перетек на Льва Гумилева, «Этногенезом» которого я тогда увлекался.
– Вы рехнулись, что ли? – удивился Бродский. – Как можно доверять человеку, который сидел всю свою сознательную жизнь? Он, как и его отец, начинает «пасти народы», а это для поэзии вреднее вредного.
– Так он же не поэт, – сказал я. – Он же умный.
- Вы знаете, как этот «умник» отзывался о своей матери? – вскипел Бродский. – И этому человеку вы склонны доверять?
Я рассказал, что часто бываю в Комарово у Векслера и навещал недавно могилу Ахматовой.
– Векслер – это который изобрел синхрофазотрон? – Бродский был в курсе. – У вас там веселая компания. Векслер, Сагдеев, Эйзенхауэр. С Сахаровым знакомы не были?
– Не имел чести. Был на панихиде в Академии Наук. Пожимал руку Горбачеву. Он меня за кого-то не того принял.
– Может, как раз за того, – рассмеялся Бродский. – Впрочем, о политике с вами разговаривать нет смысла. Пойдемте лучше пожрем куда-нибудь. Я угощаю.
Тут-то и выяснилась история с Ксенией. Бродский отчитал меня в лифте последними словами, назвав самодуром и тираном. Я покаянно опустил очи долу.
Обедали в пабе неподалеку. Заказали себе по гамбургеру с кровью. Я взял пива. Ксения Иосифовна ограничилась салатом. Я перечислял имена писателей, живущих на Западе. Саша Соколов, Лимонов, Милославский, Аксенов, Толстая. Никто из них доброго слова Бродского не удостоился. Он аппетитно жевал, невинно делал глазки Ксении. Я ел медленно и рассматривал нобелиата.
– Стихи-то вы пишите хорошие, – сказал он. – Надо подумать, чем зарабатывать на жизнь. Мало от стишков толку. Жить интересней, а пользы мало.
Я вспомнил, что привез из России верстку своего первого сборника «Календарь вспоминальщика», достал пачку бумаг из сумки. Бродский стал листать набранный текст.
– О, это помню. Это тоже. Странная у вас манера. Можете замшелого старика растрогать. Это не высший пилотаж, конечно. Но за душу берет.
Я показал ему стихотворение, в котором, как мне казалось, было его влияние.
– А мне-то что, – осклабился он. – Мне-то только хорошо.
– А я их шапками закидаю, – сказал я, имея в виду свою писучесть.
– А вот творческая активность, сударь, может внезапно пройти. Раз-два – и замолк. Вон Пастернак молчал сколько.
– Это у особо нервных натур, Иосиф Александрович. Вы правильно заметили, что я – хам, бурбон, монстр.
Ксения с ужасом посмотрела на меня.
Рядом сидел бесформенный американский мутант неимоверного веса и пожирал французскую картошку.
– Какой колоритный тип, – сказал я. – Толстый, добродушный, наверное.
– Въе…т – мало не покажется, – сказал Иосиф, не обращая внимания на даму. – У вас идеалистические представления о жизни. Это надо менять.
Об авторе:
Вадим МЕСЯЦ – поэт, прозаик и переводчик, руководитель издательского проекта «Русский Гулливер». Родился в 1964 г. в Томске, окончил Томский государственный университет, кандидат наук.
С 1992 до 2006 гг. работал в США. Координатор русско-американской культурной программы при Steven’sInstitute of Technology (Хобокен, штат Нью-Джерси). Редактировал «Антологию современной американской поэзии» (совместно с А. Драгомощенко, 1996) и антологию современной русской поэзии «Crossing Centuries: The New Generationin Russian Poetry» (совместно с Джоном Хаем и другими, 2000). Переводил поэзию с английского (Дилан Томас, Эдвард Фостер, Эл Янг и др.). Публикует стихи с 1987 г., прозу с 1988 г.
Лауреат американской премии New Voicesin Poetryand Prose (1991), Демидовской премии (1997, за вклад в русско-американское культурное сотрудничество), премии им. П.П.Бажова (2002, роман «Лечение электричеством»), Бунинской премии (2005, книга рассказов «Вок-вок»); финалист премии «Русский Букер» (2002, роман «Лечение электричеством»). Лауреат премии «ЛитератуРРентген» в номинации «Фиксаж» (2011, за культуртрегерскую деятельность), премии Союза российских писателей (2011, за книгу стихов «Цыганский хлеб»), «Отметина Давида Бурлюка» (2013, за вклад в развитие русского авангарда), шорт-лист премии «Нонконформизм» (2017-18гг.), финалист «Осень Кинофест 2018» и т. д.
Член союза Российских писателей, союза писателей Москвы, Международной федерации русских писателей (Мюнхен), Нью-Йоркского отделения ПЕН клуба «Писателей в эмиграции», «Международного ПЕН-центра» (Москва).
Стихи и проза переведены на многие иностранные языки.