Валерий БЫЛИНСКИЙ
Родился в 1965 году в Днепропетровске. Окончил Литературный институт имени А.М.Горького в Москве. Дебютировал в 1995 году в журнале «Новый мир» с рассказом «Риф». Роман Былинского «Июльское утро» получил в 1997 году первую премию в российско-итальянском литературном конкурсе «Москва-Пенне». Также печатался в журналах «Октябрь», «Дружба народов», в «Литературной газете» и других изданиях. Автор нашумевшего романа «Адаптация» (2011 год, изд-во «АСТ»). В 2015 году Валерий Былинский стал лауреатом литературной премии «Ясная Поляна» в номинации «Детство. Отрочество. Юность» за книгу «Риф: повесть и рассказы». Живет в Санкт-Петербурге.
(отрывок из романа «Все исключено»)
– Пусть они разорвут меня! Пусть, теперь все равно…
– Не все равно Лешка. Быстро залезай в диван. Помнишь, как раньше?
– Кто это? Ты, Эл?
– Помнишь, как тогда? Когда все семья искала тебя, и не нашла, Леша, а оказалось, что ты спрятался в диване и заснул в нем. Твое потайное место. Ну, вспоминай.
– Да, вспомнил, помню! Меня тогда нашли только вечером, когда отец раскрыл диван и увидел меня спящего.
– Точно. Залезай туда же. Они не найдут тебя, никогда.
– Но ведь я … уже не маленький. Я не помещусь в диване.
– Человек всегда маленький, Лешка. Поместишься! Быстрее лезь, они уже близко.
Гаршин подскочил к зеленому раскладному дивану и раздвинул его спинку на две половины – словно крылья раскрылись. Там, внизу, в теплой темноте, было то самое место, в которое он однажды залез в четыре года, да так и заснул – внутри оказалось мягко, тихо и как-то волшебно хорошо. Но какая же в диване узкая щель, нет, он не пролезет! Только просунул ноги, как в коридоре раздался грохот, и на пол упала выбитая дверь.
Не влезу…
Давай! Сможешь!
Гаршин скрючилсякак младенец, нагнулся и стал протискиваться – створки дивана раздвинулись перед ним: будто чрево женщины впускало обратно ребенка. Как только он залез внутрь, створки закрылись, погрузив его в темноту. Неужели я поместился?
Голоса в комнате стали стихать. Их заволокло каким-то ватным туманом, заглушающим звуки. Вскоре наступила тишина. Гаршину казалось, что если он сейчас в полной темноте встанет, то обнаружит, что узкое пространство внутри дивана превратилось в просторный грот или зал, по которому можно ходить, бегать. И может быть, убежать навсегда.
Но он не двигался. Ему было легко и уютно лежать почти в невесомости на мягкой упругой поверхности, похожей на теплый соленый океан. Лишь иногда он шевелил кончиками пальцев рук и ног, и тогда его тихо покачивало на волнах.
Рождения и смерти нет. Ты моллюск в раковине, и ты знаешь, что тебе ничего не грозит. Здесь нет больших страшных рыб, ужасных зверей и человеческих чудовищ. Никто не может навредить тебе. Как же ты раньше не догадывался, что надо именно так все чувствовать?
«я… люблю… тебя» – услышал он, наконец, слова брата, которые заглушил треск выбиваемой двери. Нет, это сказал не только брат. Это слова и его матери, которая прижимает сейчас новорожденного мальчика к себе. Он ловит губами сосок материнской груди, похожей на мягкий колокол – и трясет его, звонит, колышет, впивая в себя молочные реки. Спокойно и тихо. Кровь становится молоком. Стоны боли стали стонами счастья. Тебя покачивают уже не волны, а руки. Эти руки сильные и вечные, как море, из которого ты вышел. Руки-волны плещут, накатывают и отступают, приходят и уходят. Они текут, не кончаются. Они все время держат тебя на себе, обнимают, гладят, накрывают, качают. Губы. Такие же мягкие, теплые и упругие, как и те, из которых ты вышел. Прикосновение материнских губ похоже на прикосновения хобота слоника – помнишь, как в семь месяцев тебя везли в коляске по весенней улице и завезли в зоопарк, где шло представление со слонами? «Смотри, Лешенька, слоник! Слоник, видишь?» Ты смотришь на живую гору: серый морщинистыйвеликан с громадными ушами. Ты смеешься, когда видишь, как великан целует своим длинным хоботом-носом ладонь дрессировщицы, а потом мягко касается ее губ и глаз. Ресницы матери, то влажные, то сухие, шуршат по моим щекам, когда она близко-близко наклоняется, чтобы поцеловать меня или сказать что-то на ухо. Смотри, там впереди… видишь, видишь?
Вижу. Мне десять лет. Я сижу на днепровской косе и смотрю на зеленоватую, подернутую ряской воду. Вокруг кусты и низко склоненные ивы – меня не увидеть с дорожки, если кто-то пройдет мимо. Только Игнат знает, где я, и он скоро придет. Здесь наше место. В камышах покачивается на легкой волне, которую изредка поднимают байдарки и моторные лодки, Черный пират. Старое бревно, почему-то действительно черного цвета, с выцарапанным черепом и скрещенными костями. Мы с Игнатом нашли его метрах в трехстах ближе к причалу и отбуксировали сюда. Сначала думали, что бревно горелое, но потом поняли, что оно просто очень старое. Именно такие твердые как камень, почерневшие деревянные остовы остаются от древних построек и античных кораблей. Может быть, Черному пирату больше трехсот лет и он помнит казацкие струги, византийцев, турок, греков, хазар. Мы сразу поняли, что нашли корабль, на котором поплывем на остров. Вот он, передо мной, заросший ивами, в редких песчаных прогалинах, остров. Всего лишь нужно пересечь залив. Здесь, под берегом, глубина по колено, и ноги сразу утопают в иле. Полно нор, в которых прячутся раки. Зеленый камыш с напоминающими сигары коричневыми, пушистыми внутри бутонами. На сигарах сидят стрекозы. Одна из стрекоз подлетела ко мне, висит в воздухе, сверкая переливающимися перламутровыми крыльями, но не садится, боится. Я смотрю на воду с колыхающимися в ней зелеными пылинками. Бежит по воде водомерка, вдруг останавливается и замирает. Можно протянуть руку и дотронуться до нее. Но я не двигаюсь. Торчат из воды сонные глаза лягушки. Воздух, словно человек, затаивает дыхание. Тихо. Только где-то стрекочет кузнечик. Припекает в затылок солнце. Я хочу в туалет, по большому. Странно, что в такие минуты хочется в туалет. Будто жизнь напоминает, что она вечное движение. Всегда в тебе и вокруг тебя что-то шевелится, плавает, ползает, летает. И в то же время тишина и покой. Только далекий стрекот кузнечика, шорох сухой травы.
Шаги.
Игнат осторожно раздвигает кусты, наклоняется вперед:
– Гаря, ты здесь?
Я здесь. Я здесь и везде. Трава и деревья прорастают в меня, а я в них. Я писаю и какаю с задумчивой радостью, ничего не стесняясь, радуясь свой бессмысленной бессмертной свободе на сильных волнах-руках. Жидкое и мягкое выходит из меня и исчезает в земле, а в меня входит другое, прохладное, теплое, успокаивающее. Я иду, лечу, плыву, оплетенный деревьями и облаками, птицами, рыбами, машинами и людьми, городами и домами, странами, озерами, реками, океанами, как на глобусе с нарисованной фломастером смеющейся рожицей Джона Сильвера в бандане с черепом и костями, что стоял на моем письменном столе до последнего класса школы.
Мы играем в пряткив овраге. Я забираюсь в такие кусты, где меня точно не найдут. Я и сам бы себя не нашел. Зачем? Лежу в траве, смотрю в небо. Бледно-голубой, почти без единого облачка, океан воздуха над головой. В середине океана плывет, оставляя за собой пушистый след, серебристый самолетик-кораблик. В самолете сидят люди, которые смотрят на меня, лежащего на траве. Самолет скоро приземлится, и тогда я тоже встану с этой прохладной травы и выйду к людям. А может, не выходить? Лежать и не вставать, лететь и не садиться. Всегда. Тогда, и сейчас, и потом. Невозможно. Даже если ты затаился, замер, все равно в тебе и вокруг тебя бушует, звенит, плачет, смеется, летит, ползет, бежит куда-то целый мир. Надо мной склонилась травинка, по которой упорно кто-то карабкается. Маленькая оранжевая букашка с черными пятнышками. Божья коровка. Словно заводная машинка, игрушечный Фольксваген-жучок. Травинка под тяжестью божьей коровки наклоняется все ниже, насекомое приближается, и вот я уже вижу переступающие по зеленому стволу черные лапки, выглядывающие из-под панциря белые венчальные крылья. У божьей коровки серебристые, как у инопланетянина, глаза, которыми она, не мигая, с любопытством смотрит на меня, землянина. Вдруг божья коровка раскрывает белые крылья и взлетает. Туда, к самолету. А может, и дальше, в другие галактики. Когда-то я тоже умел летать. И мать моя, и отец. Все мы, как птицы и бабочки, заполняли небо и как рыбы – океаны. Земля слишком твердая, слишком грязная для нас. Если жить, то в воздухе или в воде. На землю лишь иногда опускаться. Ничего, скоро мы все всё вспомним и полетим. И нырнем. И не умрем. «Леш! Леха, ты где? Пацаны, куда Гаря заныкался?» Не хочется отвечать. Сами найдут. Но внезапно я вскакиваю. Мне стало так безумно хорошо, что захотелось обнять и зацеловать вес мир. Сердце затряслось, руки сами сжались кулаки. Хорошо, хорошо, какое же это ужасно хорошее, классное, четкое, шумящее, орущее, поющее на ветру слово – «Хорошо!» Я мчусь сквозь трескучие ветки, листья, сучья. Ветер бьет в лицо, ветка царапает ухо, хлещет по щеке. Несусь вниз по скользкой траве. Отрываюсь. Вот сейчас, сейчас… Наконец-то! Мои ноги уже над землей – совсем как в море, когда ты заплываешь на большую глубину и не можешь достать до дна. Выше, еще выше! Смотрю вниз на землю и вижу сверкающие на солнце заснеженные леса и горы, среди которых порхают пушистые снежные бабочки
Вечность – она же вся в детстве. Если не выходить из детства, то можно и не умирать. Если в детстве очень долго жить, то смерть окажется совсем незаметной, веселой, нежной, как летний сон после обеда, когда ты набегался во дворе, устал, рухнул на диван и сладко уснул. Дети, как и сумасшедшие, живут вечно. Дни становятся такими огромными, что время с утра до вечера растягивается на недели, месяцы, годы. И ты живешь так, словно находишься в ста жизнях одновременно. Мне пять лет. Я очень боюсь кататься на санках с крутой заснеженной горы у реки, с которой съезжают все дети. Но мне ужасно хочется съехать вниз, как они. Я и папа поднимаемся на заснеженную вершину, отец тащит за собой на веревке санки.
Внизу я всерьез уверял, что легко съеду вниз, но теперь едва ли могу вымолвить хоть слово, потому что страх сковал меня как лед воду. Но вот, мы уже наверху. Отец сажает меня на санки. «Папа, ты поедешь со мной?» – «Что ты, я не помещусь, сынок, – улыбается отец. – Я же тяжелый, мы застрянем. Я поймаю тебя внизу, хорошо?» Папа уходит, и я хмуро выстаиваю очередь из шумящих детей с ледянками, санками, кусками фанеры, шинами. Сажусь на свои санки, беру веревку в руки и, как учил отец, отклоняюсь назад и перебираю по снегу ногами, чтобы придвинуться к краю горы. Как же здесь высоко! Но делать нечего, придется ехать. Я подталкиваю себя ногами и добираюсь уже до края горы – санки сами начинают потихоньку скользить вниз. Папа поймает меня. Но где он? Внизу стоят родители, ждущие своих детей, но отца среди них я не вижу. Назад, быстрее назад! Поздно, уже не вернуться. Санки соскользнули с вершины и начинают набирать скорость. От страха я зажмурился, а когда открыл глаза, увидел, что несусь прямо на дерево. Сейчас врежусь! Черное на фоне снежной белизны дерево летит мне навстречу с бешеной скоростью, увеличиваясь в размерах. Черный пират, это ты? Внезапно я въезжаю в густую невидимую перину и завязаю в ней. Останавливаюсь. Надо мной склонился отец, он держит меня обеими руками и смеется: «Ну ты, Алешка, даешь! Как ракета. Еле поймал».
«Папа, где ты был, я же тебя искал?» – «Как где? Здесь. Я же сказал, что буду стоять внизу и ловить тебя» – «Но там… было дерево» – «Да, ты поехал не туда, сынок, тебя занесло. А нужно было во-о-он туда, видишь, туда, где река» – «Вижу, папа…» – «Ну что, еще раз на горку?» – «Папа, а я не провалюсь под лед?» – «Нет, что ты, лед крепкий, видишь, сколько детей на речке играет».
Я снова взбираюсь на гору, сажусь на санки и еду вниз. Вылетаю к замерзшей реке. Меня выносит почти на середину запорошенного снегом льда, я скатываюсь с санок. Лежу на спине и смотрю на морозное, в пару и облаках небо. Оно бесконечное. Кажется, небо везде, и за моей спиной. Там, в голубой вышине, серебристым крестиком движется самолет. Тот самый, что будет лететь, когда я летом спрячусь в тенистом овраге. Самолет так и не приземлился. В его салоне сидит единственный пассажир, он смотрит из иллюминатора вниз, на меня. Кажется, он похож на меня. Что, если нас всего двое на целом свете? Он и я. А может, мы с ним один единственный человек? Под самолетом расстилается воздушное море. Подо мной толстый лед и холодная зеленая речная вода, в которой шевелятся водоросли, плавают рыбы, спрятались на зиму в норах раки. Рыбы и раки переговариваются между собой, я слышу их голоса. Когда-то мы все, я, мама, отец, брат, понимали язык зверей, птиц, рыб, насекомых. Помнишь, ты как-то сказал, что раньше мы с тобой говорили на одном языке, а теперь перестали понимать друг друга. Это я сказал? Ага. Надо же, я и забыл. Ты забывчивый, Алешка. Нет-нет, я все, ну почти все… помню. Мы все всегда помним. Просто потом забываем. Но это все равно остается, оно никуда не девается и не теряется. При желании можно залезть в сундук воспоминаний и снова все увидеть. В сундук? Ага, конечно, ты разве забыл? Да… я помню.
Когда же это было? Посмотри внимательнее и увидишь. Я смотрю, смотрю. Ну, видишь? Вижу… Твои коленки, торчащие из-под платья. Худые, загорелые, искусанные комарами. На правой ноге у тебя сбоку ранка, замазанная йодом. Упала? Ха-ха-ха! Опять ты забыл. Мы же гоняли в футбол. Там, на поляне у сосен возле пруда. А-а, да, ну конечно, вспомнил. Возле ворот ты споткнулась и проехалась по траве. А потом, помнишь, какой я классный гол забила? Еще бы. Я подумал, классно девчонка в футбол гоняет. Нас было пять пацанов, с тобой получилось две команды, трое на трое. Вот-вот, и я в твоей команде. Мы выиграли. Бери клубнику, вкусно? У-у-у... Я рядом, в шортах и в сандалиях, сижу на деревянной ступеньке, беру из тарелки на твоих коленях покрытые зернышками большущие красные ягоды. Они тугие, лопаются во рту, зубы прокусывают мякоть, сок брызжет, словно красный солнечный свет. Клубничное солнце. На тебе и на мне прыгают солнечные зайчики. О-го-го, сколько их! Сколько нам, Вер? Тебе одиннадцать, Лешка. А мне почти десять. Всего-то? Как давно это было! Как фильм на засвеченной пленке сто лет назад. Ага, точно, когда было немое кино и в кадре всегда светило лето, будто зимы не существует. А ее на самом деле не существует. Представь, если все время зима, и никогда не наступит лето. Вечность должна быть только летом. На двоих нам больше двадцати лет. Как много! Ха-ха. Когда нам будет сто лет на двоих, интересно, какие мы будем? Слушай, а через тысячу лет от нас что-то останется? Что? Ну, воспоминание какое-нибудь, или кадр, хотя бы один или два кадрика, как мы сидим сейчас вместе на ступеньках дачи твоего деда, лопаем клубнику, и в глаза нам светит клубничное солнце, и мы жмуримся от него. Я думаю, если солнце в небе не погаснет, и через миллион лет от нас что-то останется. Точно, солнце — это же как лампа в кинопроекторе, светит и светит лучом на экран. А экран это мы, если на нас не светить, то мы исчезнем, да? Не знаю, мы не… Слушай, а если лампа погаснет? Да ладно. Когда я вырос и был киномехаником в армии, лампа в нашем кинопроекторе однажды перегорела и погасла. И что потом? Фильмы неделю в клубе не показывали, вот что, пока лампу не заменили. Интересно, солнце тоже можно заменить? Конечно. Там, в космосе, наверняка много солнц запасных. Если что, зажгут новое. И фильм продолжится? И фильм продолжится, и пленка будет стрекотать, как и раньше, выгибаясь петлей, и будет показывать кино нашей жизни. Жалко только, что фильм когда-нибудь закончится. А знаешь, однажды мы с напарником придумали вечный фильм. Как это, вечный? Просто. Помнишь старый французский фильм, «Профессионал», с Бельмондо в главной роли? Ага, он такой классный и милый. Бельмондо там погибает в конце, под музыку Морриконе. Вот-вот. Представь, мы ту концовку с выстрелом и смертью героя вырезали, а записали мой голос, такой как у диктора в советской программе «Время». Говорю величественно и чуточку грозно: «Ваш вопрос еще не решен. Возвращайтесь к началу». В общем, склеили мы эту пленку, и сразу после моего закадрового голоса фильм начинался заново. И так без конца. Он никогда не кончался, понимаешь? Солдаты из нашей роты обожали сидеть в кинозале и смотреть наш бесконечный «Профессионал». Жаль, потом склейка порвалась, да еще и ротный узнал, что мы неуставные просмотры в клубе устраиваем, реквизировал пленку с фильмом. Но все равно наш Бельмондо живой остался. Представь, в тысячах других фильмах он погибает, а в нашем – не умер. Классно! Вот бы и наш с тобой фильм так смотреть, чтобы он никогда не заканчивался. Слушай, Алешка, а знаешь, мне кажется, мы сейчас с тобой как раз его смотрим. Наш фильм? Да. И смотрели его раньше. И будем смотреть потом. До конца еще далеко. Мы будем, будем, смотреть еще долго. Точно. Слушай, какая ты в этом кадре… Какая? Ну, такая… Какая? Остановись немножко, замри. Вот так. Представь, мы сейчас находимся под водой, а вода это воздух. Или нет, нет, мы — в невесомости! В космосе? Да-да! Слушай, ты не знаешь, в каком мы сейчас времени? В том, когда мы маленькие или когда уже выросли? А-а, не знаю, может, во всех сразу. И в том времени, в котором нас еще не было? И в том, когда нас уже не будет? А что, может, мы вообще во всех временах одновременно живем, как Бельмондо в твоем фильме. Ха-ха, так разве бывает? А почему нет? Мы и сейчас с тобой в фильме. Нашем? Ну а в каком же еще. Смотри, как ты сейчас медленно, совсем как распускающийся цветок в замедленной съемке, поворачиваешь голову и улыбаешься. Видишь? Твои ресницы ужасно белые, они выгорели на солнце. Твои глаза как два камешка из морской воды. И веснушки. У тебя их много тогда было. Сейчас они тоже есть? А ты что, не помнишь? Не-а. Не не-а, а да-а. Не да-а, а не-а. Ха-ха.. Как ты смешно говоришь: «Не-а». И ты как смешно передразниваешь: «Да-а». А ты погляди на экран, есть у меня веснушки? А я не хочу на экран, я хочу смотреть на тебя. Ха-ха-ха, ну и смотри, только в темноте все равно ничего не увидишь. Почему в темноте? Ну как, мы же сейчас с тобой внутри сундука мечтаний. Мечтаний? Конечно. Погоди, ты же говорила, что мы пойдем смотреть сундук воспоминаний. Ну да. А воспоминания – что, не мечты? Только сбывшиеся. А если что-то плохое вспомнится? Смешной ты, Лешка. А ты не мечтай о плохом, вот и не сбудется. Ну да, как будто кто-то когда-то мечтал о плохом, вот ты мечтала? Я нет. И я – нет. Тогда откуда берется плохое? Не знаю, может, из хорошего. Из хорошего? Конечно, вначале же везде было только хорошее, это потом появилось плохое. Почему? Не знаю, может, мы сами его выдумываем. Но почему? Боимся чего-то? Или не верим? Или не… Смотри, вот сейчас, в этом сундуке мечтаний и воспоминаний нам так хорошо, будто и нет ничего вокруг дурного. Но оно же есть. Вот, опять ты не веришь! И ты! И… я. А давай… Давай! Слушай, точно, давай, если плохое в нашем фильме когда-нибудь появится, мы его вырежем, сделаем склейку, оставим только хорошие кадры, как в фильме про Бельмондо. Давай. А еще давай… Давай! Подожди, ты же еще не знаешь, что я подумал? Знаю! Правда? Конечно. Когда нет плохого, это же легко знать.
Мы лежим на бушлатах и на морских знаменах, которые твой дедушка хранит в сундуке воспоминаний. Вокруг прохладная темнота, маленький серебристый свет проникает сквозь щели старого сундука и его замочную скважину. Кто-то рисует на тебе и на мне узоры светящейся волшебной палочкой. Пыльные звездные человечки танцуют в лучах. Вер. Что? А когда начнутся воспоминания? Мечты? Ага. Так они же уже начались, Алешка. Уже? Конечно. Мечты всегда начинаются незаметно. Не тогда, когда ты их ждешь, а внезапно. Ну, это как звездолет вдруг прилетает с другого конца Вселенной на нашу планету. Еще недавно мы сидели с тобой на ступеньках звездного дома и ели клубничное солнце. А сейчас мы на чердаке, где дедушка хранит свой сундук с мечтами. То, что должно было случиться потом, наступает сейчас. И вчера, и позавчера. И сегодня, и через сто лет, и через секунду, и в эту секунду, и миллион лет назад, и миллион лет вперед. Наш звездолет пролетает сквозь распахнутые двери времени. Мы с тобой всегда и везде, помнишь, я говорила? Разве это ты сказала? А то кто!? Ври–ври, не завирайся. Про времена я первая придумала. А вот и нет. А вот и дат. Здесь так тесно, в этом твоем мечтательном сундуке, это только с виду он огромный, а как залезешь внутрь, он будто для малышни. Мы сейчас с тобой и так маленькие, Лешка. Большие бы мы в сундук не поместились. Думаешь? Ага. Но смотри, сейчас он опять увеличился. Это потому что ты от меня отодвинулся. Нет, это ты от меня. Не-а, я не отодвигалась, это ты. Не не-а, а да-а! Ой, это твоя рука? Угу. И нога. Ага. И щека… Твоя шея. Ухо. Волосы, твои. И нос. Наши носы. Слушай, как здорово, что мы сюда залезли. Одному было бы скучно. И страшно. Но я не трус. Я тоже. Какие же мы трусы? Трусов в астронавты не берут. Мы с тобой летим по млечному пути между Галактиками. Земли там впереди не видно? Пока нет. На горизонте только необитаемые планеты. Может, высадимся на одну из них? Давай. Переждем немного, и потом дальше. Ага. У тебя кончики пальцев холодные. А у тебя горячие, они так обжигают. Это потому что я вся в маму, у нее южная кровь. А папа с севера, холоднорукий, как ты. Сама ты холоднопопая! А-ха-ха! А ты жаркопук. Ой, у тебя ухо горячее. А у меня нет, можно я погреюсь о твое? Грейся. Знаешь, ужасно здорово, что мы разные. Значит, нам не будет скучно, если мы поженимся, когда вырастем. Ну да, так я на тебе и женился. А я – на тебе! Глупости говоришь, если девушка женится, она выходит замуж, а не женится. Ты холодноухий глупыш. А ты горячеухая глупышиха. Не бывает такого слова. Бывает, если я его сейчас придумал, значит, оно есть. А мы – есть? Конечно. Ну вот же я. И я, и ты! И мы, вот же мы…
Светящиеся узоры на наших телах бледнеют, растворяются в темноте. Почти ничего не видно. Наверное, за окном звездолета солнце зашло за планету. А может, уже наступила ночь.
Или… солнце погасло?
Как? Вот так вдруг? Нет, не может быть. Помнишь, мы говорили, что если солнце погаснет, его можно заменить. Да, но… а что, если солнце — одно единственное на целом свете? И мы – одни. И никогда не будет другого солнца, другой планеты, других людей.
И нас?
И нас.
Где ты сейчас, скажи?
Я здесь.
И я…
Я придвигаюсь ближе к прозрачной темноте, в которой находишься ты. Ты приближаешься к той части темного океана, в котором сижу я. Нас еще не видно, хотя вода очень прозрачная. В нее не проникает свет. Нас не видно еще и потому что планеты наших солнечных сплетений внутри нас еще не открыли свои глаза. Мы только пока чувствуем и слышим. Шорохи, дыхание друг друга. Тепло атмосферными слоями окутывает наши планеты-тела. Гравитация все сильнее притягивает нас. И вот два наших острова – твой и мой – показываются из темноты. Выплывают навстречу друг другу, как две морские рыбы. Как два кита, два малька, две креветки, две светящиеся пылинки планктона, два каменных групера, две рыбы-ангела. Рыба-Луна и Рыба-Солнце. Две маленькие рыбки-шары, с большими удивленными глазами и мягкими, еще младенческими колючками. Я чувствую, нет, я вижу: ты уже рядом. Твое колено мягко коснулось моего. Наши пальцы соприкоснулись. У тебя пальцы горячие, у меня нет. Твое тепло согревает меня. Твое дыхание все ближе. Вот твоя щека. Подбородок. Мягкий прохладный кончик носа. Пушистая завитушка волос. Наши ресницы зашуршали по ресницам друг друга. Потом тишина. И вот, две молчаливые рыбы осторожно коснулись друг друга мягкими губами. И застыли, прильнув друг к другу в прозрачной воде, лишь чуть-чуть покачивая плавниками. А потом, погружаясь каждая в свой собственный океан, рыбы отклонили головы друг от друга и открыли глаза.
Стало светлее. Что это, неужели солнце вышло из-за других планет? Или раскаленную небесную звезду, наконец, заменили? Но может, солнце и не гасло. Просто мы на какое-то время перестали его замечать, как не замечаешь, что ты живой и умеешь дышать, если тебе хорошо.
Вместе со светом вернулось время.
Внизу заскрипели половицы, по которым принялся ходить твой проснувшийся дедушка. Старик тяжело дышал и вздыхал. Ему почти девяносто лет. Он ищет, куда мы пропали. А может, он пытается отыскать время, когда юнгой в шестнадцать лет отправился в первое дальнее плавание.
Мы лежим на старых морских знаменах и бушлатах, на боку, лицом друг к другу, касаясь друг друга коленками и носами, подложив под щеки сложенные ладонями руки.
Под нами плещут волны, которые нас куда-то несут. Вот под днищем сундука зашуршал песок. Нас вынесло на берег.
Отдельной книгой роман «Все исключено» выйдет осенью 2020 года.