Генеральным секретарём назначить Хренникова
Сто лет назад, 10 июня 1913 года, в городе Ельце в семье приказчика и домохозяйки родился десятый ребёнок. На свет появился Тихон Николаевич Хренников, будущий народный артист СССР, один из самых известных советских композиторов. 43 года(!) он руководил Союзом композиторов СССР. В его сочинениях – музыкальный портрет ХХ века. Это и музыка к фильму «Свинарка и пастух», и к операм «Мать» и «В бурю», песня «Прощание» и балет «Наполеон Бонапарт», множество других сочинений.
«ЛГ» публикует фрагменты воспоминаний Тихона Николаевича, записанных В. Рубцовой и впервые напечатанных в книге «Как это было. Тихон Хренников о времени и о себе», выпущенной в 1994 году издательством «Музыка».

Я никогда не готовился к общественной деятельности. Я всегда очень много занимался. В студенческие годы весь мой день всегда заполняли учебные занятия, позже – творческая музыкальная работа. Я или сочинял, или играл на рояле, или изучал партитуры. Помню, когда ещё в студенческие годы я иногда представлял, что в будущем придётся ходить куда-то на службу, мысль эта приводила меня в ужас: как это можно куда-то ходить на службу, когда целый день поглощён музыкой! Поэтому я был в стороне от каких-либо общественных дел, вообще ото всех дел, которые мешали бы моим музыкальным занятиям. Именно, может быть, поэтому я не входил ни в какие общества, кружки, объединения. Не был и членом Оргкомитета, который в соответствии с Постановлением народных комиссаров Союза ССР создали для организации Союза композиторов СССР. До этого существовали отдельные союзы: московский, ленинградский и др. В 1939 году Председатель СНК Молотов подписал Постановление об Оргкомитете для проведения подготовительной работы по созданию всесоюзной композиторской организации. Главой этого Оргкомитета назначили Рейнгольда Морицевича Глиэра, а его заместителями стали Исаак Осипович Дунаевский и Арам Ильич Хачатурян. Последний уже тогда выдвинулся как блестящий молодой композитор. В Оргкомитет входили все наши корифеи: Мясковский, Шебалин, Шостакович, Шапорин, Асафьев, Гаджибеков, Штейнберг – всего 21 человек. Я, совсем молодой, недавно кончивший консерваторию, в этот Оргкомитет не входил и никакими общественными делами вообще, как уже говорил, не занимался.

Во время войны я поступил на службу и стал заведовать музыкальной частью Театра Красной армии. В те годы также всё свободное время просиживал над своими сочинениями, хотя, естественно, было много всяких событий, которые мешали музыкальным занятиям. В 1943 году я был в Москве и здесь вновь встретился с вернувшимся тогда же Немировичем-Данченко. Как и все наши видные мастера искусств – Прокофьев, Мясковский, Шостакович, другие – он был эвакуирован в начале войны.

После войны я начал работать над русской комической оперой, сюжет которой мне предложил Владимир Иванович. Работа всё больше увлекала меня. Сергей Александрович Ценин, актёр театра Немировича-Данченко и талантливый литератор, писал либретто. Я весь был поглощён новой оперой.

Здесь для меня неожиданно одно за другим произошли несколько событий. В Большом театре поставили оперу Мурадели «Великая дружба». Я присутствовал на премьере оперы. Она была слабая, драматургически неинтересная. Никакого там, конечно, формализма не было: опера – я бы сказал – была просто примитивна. И вдруг...

Я тогда работал в Рузе. В один прекрасный день всех, кто, как и я, находился в Рузе, повезли на совещание в Центральный Комитет партии. Это была преамбула к постановлению 1948 года о музыке – совещание деятелей советской музыки, на котором выступал Жданов.

На совещании присутствовали все крупнейшие композиторы – и Прокофьев, и Шостакович, и Мясковский, и другие. Первым выступал Жданов. Доклад его был очень интересным. Кстати говоря, доклад он не читал. Это в более поздние времена нас приучили к тому, что доклад обязательно должен быть писан и читан по бумажке. На фоне же старой интеллигенции, которая ещё сохранилась в 40-е годы, выступление по бумажке высокого чиновника, ведающего вопросами культуры, было недопустимо. Особенно если этот чиновник стремился расположить к себе деятелей искусства.

Когда Жданов кончил доклад, ему аплодировали все, кто сидел в зале: и Шостакович, и Прокофьев (я сидел позади Прокофьева), и другие. Аплодисменты были долгие, очень долгие и единодушные.

И многие музыканты искренне разделяли положения доклада.

Доклад Жданова известен, он был напечатан, не буду его повторять. По поводу доклада потом ходило немало небылиц. Как-то в руки мне попались мемуары одного из наших известных писателей. Перелистал книгу и вдруг попал на то место, где автор пишет, что, по рассказам, на совещании музыкальных деятелей Жданов садился за рояль и показывал Прокофьеву и Шостаковичу, как им надо сочинять музыку и т.д. Признаться, мне стало стыдно, когда я прочитал эту сказку. В ЦК никогда не было инструмента и уже по этой причине Жданов никак не мог сесть за инструмент. Это был зал заседаний ЦК, в котором, как помнят очевидцы, музыкальные инструменты не водились.

И ещё одно соображение. Конечно, Жданов был человеком очень самоуверенным, но не настолько, чтобы играть в присутствии цвета советской музыки. Ведь в зале сидели выдающиеся музыканты! Рассказывают, что где-то, когда-то на каких-то вечеринках и сборищах Жданов действительно любил садиться за инструмент и играл вальсики. Под эти вальсики танцевали высокие лица. Но не более.

Итак, выступление Жданова было встречено единодушным шквалом аплодисментов. Передо мной, как я уже сказал, сидел Прокофьев, а впереди него – М.Ф. Шкирятов. Не помню, кто сидел слева от Прокофьева, но очень часто Прокофьев обращался туда и переговаривался с кем-то во время выступления Жданова. И так же часто оборачивался Шкирятов и пытался призвать к порядку Прокофьева. В конце концов Прокофьев не выдержал и вскипел:

– Кто вы такой, что делаете мне замечания!

В чём-то, видимо, ситуация была комическая, ибо Жданов прервал свою речь и стал смеяться.

Вы спрашиваете, кто такой Шкирятов? В то время вершитель судеб – председатель партийной контрольной комиссии, а в 1933 году он входил во Всесоюзную Центральную комиссию по чистке партии. Так вот на вопрос Прокофьева Шкирятов ответил:

– А никто, я просто такой же человек, как и вы.

Я тоже выступал на этом совещании. Говорил что-то в основном о молодёжи. Во всяком случае, не думал, что после этого разыграются такие серьёзные события. После совещания уехал в Рузу, потом вернулся в Москву.

И вот однажды, в одиннадцать часов ночи мне звонят из ЦК и просят немедленно приехать туда. Работа в ЦК по ночам, как известно, в то время была нормой. Моя жена Клара страшно забеспокоилась. Однако делать нечего, надо ехать. Звонили от имени Д. Шепилова, который был тогда заместителем начальника агитпропа ЦК.

Приехал. Вижу в приёмной Голованова, Свешникова, Арама Хачатуряна, кого-то ещё. Спрашиваю: зачем пригласили? Никто ничего не знает. Первым вызвали в кабинет к Шепилову Хачатуряна. Он вышел оттуда очень расстроенный, подошёл ко мне:

15-hr1-24.jpg– Я тебя поздравляю.

– С чем ты меня поздравляешь?

– Сейчас узнаешь.

Попрощался со всеми и уехал домой.

Потом вызвали Голованова. Через некоторое время Голованов вышел и сказал, что его опять назначили художественным руководителем Большого театра вместо Самосуда. Потом пригласили Свешникова. Через некоторое время он вышел оттуда. Спрашиваю:

– Что там такое?

– Вот, – говорит, – меня назначили ректором консерватории, Шебалина отстранили.

– А кто назначает и отстраняет?

– Зачитывают приказ Сталина.

Последним пригласили меня. Шепилов протягивает бумагу и говорит:

– Вот, прочитайте.

Читаю распоряжение, подписанное Сталиным, где написано о том, что Председателя Орг­комитета Глиэра и его заместителя Хачатуряна отстранить от работы в этом комитете. Председателем назначить Асафьева, Генеральным секретарём Хренникова. Дальше: назначить Хренникова Председателем музыкальной секции Сталинского комитета, назначить Председателем музыкальной секции ВОКС. Я был подавлен. Кто я? Никто. И вдруг меня назначают в Союз композиторов и в Сталинский комитет, отдают в мои руки международную работу...

Совершенно растерявшись, я стал говорить о том, что не готовился к общественной и руководящей работе, не справлюсь с нею... Шепилов, со свойственным ему обаянием, говорит:

– Ничего, поможем.

Я с трудом сознавал происходящее. Шепилов вроде как-то меня поздравил, и я поехал домой.

Приезжаю, рассказываю Кларе. Она в ужасе:

– Ты что! Зачем!

– А что я могу сделать? – отвечаю, – подписано Сталиным. Тут и отказываться нельзя, и ничего сделать невозможно.

Кроме назначений в приказе говорилось о том, что необходимо готовить Первый всесоюзный съезд композиторов, и назывался срок, когда его надо провести.

На душе было пусто и тягостно, а надо было что-то делать. И вроде бы на следующее утро мне надо идти в союз. Я отправился туда, также не зная, что я там буду делать. Пришёл Арам, он уже тогда был моим другом, несмотря на то что был на десять лет старше меня и занимал высокий пост.

– Ну, – говорит, – сдавать мне тебе нечего.

Конечно, он был очень расстроен. Я пытался его всячески успокоить, уговаривая не волноваться. Ко времени моего назначения было уже опубликовано Постановление ЦК 1948 года, и Хачатурян, естественно, нервничал. Уговаривая его, я заверял моего друга, что буду делать всё, чтобы он не чувствовал неприятностей.

Следом за Хачатуряном ко мне стали приходить люди, предлагать помощь. Одним из первых пришёл Алексей Александрович Иконников, за ним ещё многие. И всё же невероятно трудно было понять, что же мне предстоит делать. Потом постепенно как-то сложилось. Первым делом я сменил секретаря. Это был верный шаг. Тогда секретарём Оргкомитета была Зинаида Александровна, большой любитель бытовых подробностей из жизни артистов. И всё, что происходило у нас в союзе, благодаря ей немедленно становилось буквально достоянием всех. Зинаиду Александровну, правда, я не уволил, а перевёл в Сталинский комитет секретарём музыкальной секции. В союзе же у нас стала секретарём Ольга Владимировна, очень интеллигентный и скромный человек. Благодаря ей стиль аппарата союза преобразился.

Через некоторое время меня к себе пригласил Жданов.

– Ну, как дела? – спрашивает.

– Вы знаете, – отвечаю, – совершенно не знаю, что мне там делать.

– Вам там помогут советами.

Речь шла о Б.М. Ярустовском, который тогда работал в ЦК. И он действительно взялся наставлять меня. В итоге это потом очень печально для меня кончилось. Со мной случился ужасный нервный срыв. Ярустовский сам был очень нервный человек и тряс меня за душу всё время нещадно.

– Самая главная ваша задача, – продолжал Жданов, – организовать сейчас как можно больше поездок. Композиторы должны общаться с жизнью, а не смотреть на свой собственный пуп.

Не ручаюсь за дословную точность пересказа всего разговора со Ждановым, но, признаюсь, довольно долго был в шоке по поводу его рассуждений о композиторах, которые «всё время смотрят на свой собственный пуп и не знают, что вокруг них происходит в жизни». Похоже, что это была главная мысль Жданова, он её много раз повторял. Естественно, что это мне крепко запомнилось, хотя такой бесцеремонный пассаж по поводу художника запомнится, даже если он и не повторён, а сказан однажды. Соответственно и все советы Жданова исходили из главной мысли, а именно: композиторов нужно обратить лицом к жизни. Надо сказать, что при этом он ничего не говорил, как я должен себя вести, и уж во всяком случае не требовал от меня какой-то жёсткой политики, жёсткой линии.

Композиторы начали ездить. Как-то по­степенно мы стали организовывать такие поездки, обсуждать их. Вообще обсуждения для меня были новой областью, и чувствовал я себя здесь неуютно. В ту пору после очередного постановления ЦК обычно всюду прокатывалась волна обсуждений – в Союзе композиторов, консерватории и т.д. Обычно я не ходил никуда. Бывал только в союзе и держался весьма скромно, инициаторов таких обсуждений – а их было у нас немало – обходил стороной. И вот после подобного общественного опыта на меня свалилась задача готовить съезд композиторов. Конечно же, я его готовил не самолично, были в нашей среде и идеологи, и советники, и старшие товарищи, и активисты, и просто люди, честно верящие в объективность и разумную необходимость развивающихся событий. Кстати сказать, Председателем Орг­комитета советских композиторов, как я говорил, тогда уже был академик Б.В. Асафьев, его доклад открывал съезд. Асафьев, правда, был болен, и текст читал В. Власов.

На съезде было пятьсот делегатов, избран большой Президиум, куда входили как члены нашей композиторской организации (Асафьев, Гедике, Глиэр, Кара Караев, Коваль, Шапорин, Чулаки, Жиганов и др.), так и видные музыканты (не композиторы), деятели музыкального искусства (Голованов, Самосуд, Пазовский, Гнесина), смежных искусств.

Съезд состоялся в апреле 1948 года и открылся с большой торжественностью.

Имя Сталина также возникало каждый раз, когда заходила речь о каких-либо серьёзных вопросах или общих проблемах, что типично, как известно, в целом для той эпохи.

Думаю, что могу не рассказывать подробно о съезде. Есть материалы. Они известны. В конце концов состоялись выборы с тайным голосованием Правления Союза композиторов СССР, а на следующий день первый пленум нового Правления. Здесь меня выбрали Генеральным секретарём Союза композиторов, Председателем Союза был избран Асафьев.

С этого момента я исполнял свои обязанности уже не по приказу Сталина, а на основе вынесенного съездом решения.

На съезде и после него я оказался в двой­ственном положении. С одной стороны, критикуемый Арам Хачатурян – мой друг, Мурадели – также мой друг. Шостакович относился ко мне великолепно, я же к нему – с огромным почитанием. У Прокофьева я занимался, и вообще он был для меня в музыке богом. И вот теперь другая сторона: на съезде мне приходится читать доклад, где звучит многократно резкая критика в их адрес.

Доклад был написан не мною, но от этого мне не было легче ни тогда, ни сейчас. Написала доклад группа лиц. Из них некоторые живы и поныне. Я не хочу называть их фамилии. В основном писанием доклада руководил Ярустовский. Международную часть доклада писали В. Городинский, С. Шлифштейн, ещё кто-то.

Что касается международной части, то это разговор особый. Мы были в то время настолько оторваны от международной музыкальной жизни, что сейчас это до конца понять и представить невозможно. Не было никакого общения. Была самая настоящая глухая стена между нашим музыкальным искусством и искусством Запада. Мы почти не знали, что делается за рубежом, информации никакой не было. Уже потом, когда в пятидесятые годы я на практике начал вникать в международные музыкальные дела, мне стало ясно, какая чушь была написана в этом докладе о мировой музыкальной культуре.

Тогда же пришло сознание, что вообще весь прочитанный мною доклад – нелепость, дикая несуразица. В основном он повторял постановление, но только в более размусоленном виде.

Я много раз и тогда и сейчас размышлял о той двойственности своего положения, о которой я только что сказал и в которую я попал в результате событий 1948 года, обречённый необходимостью вести их линию. Но я считаю, что, может быть, моё назначение на пост в Союзе композиторов СССР было лучшим выходом из положения в те годы.

Ибо единственное, к чему я стремился и тогда и потом, – смягчить все удары, которые сыпались на нашу композиторскую организацию и её конкретных людей.

Прежде всего надо сказать, что было неспокойно в самой композиторской организации. Люди, имеющие различные художественные взгляды и убеждения, нередко обвиняли друг друга в одном и том же – формализме, понимая и трактуя его каждый по-своему.

Сражаясь с теми, кто жаждал дальнейших репрессий, наш Союз стремился обратить внимание общественности на значительность творческих завоеваний ведущих советских композиторов. Внешне это выглядело так: уже через год некоторые из поименованных в постановлении композиторов стали получать Сталинские премии. Шостаковичу Сталин в 1949 году звонил домой и просил поехать в Америку в составе советской делегации. Шостакович, когда ему ранее предлагали эту поездку, поехать не захотел и отказался. И только после того, как Сталин по­звонил ему домой и попросил об этом, Дмитрий Дмитриевич отправился в Америку.

Итак, я вижу основной смысл своего существования на посту руководителя Союза композиторов в те годы (Асафьев в 1948 году скончался) в том, что мне удавалось смягчать все острые углы, когда на музыкально-творческую интеллигенцию обрушивалась очередная критика.

Не то чтобы мне приходилось кривить душой – говорить одно, а делать другое. Как и все, я жил с ощущением некоей потенциальной высшей справедливости в нашем обществе. И многие факты, казалось, об этом свидетель­ствовали. В области искусства и руководства им работало много талантливых людей. Это позже руководство в сфере искусства обезличилось и вырос отряд бездарных чиновников от культуры. Сталин был в этом отношении умён и умел завоевать в среде художественной интеллигенции авторитет просвещённого и великодушного вождя. Когда же на эту интеллигенцию обрушивались с гонениями, следом вскоре находились враги, которые оказывались в этом повинными. Постоянно создавалось впечатление, что генеральная линия в нашем обществе – движение к справедливости и существование Сталина – тому гарантия.

Одной из первых прошла кампания космополитизма. В этот момент мои коллеги, которые ругали оперу «В бурю»(например, С. Шлифштейн), ужасно волновались, что я в эту политическую кампанию буду разделываться с ними. Я же старался, напротив, не называть таких имён. И даже когда в качестве примера борьбы с космополитизмом в Союзе композиторов и назывались отдельные фамилии, среди них меньше всего встречались еврейские фамилии. Короче, из кампании войны с космополитизмом наша организация вышла в буквальном смысле слова без потерь, и тот же Шлифштейн в итоге приходил благодарить меня.

Но таким ходом космополитической кампании в Союзе композиторов остались недовольны. На меня посыпались анонимки. Каждый день я стал получать почту: то карикатура – Тихон Хренников на электрическом стуле, то рисунок – Тихон Хренников на виселице, то – пропуск для Тихона Хренникова на кладбище. А авторами этой корреспонденции были мои коллеги. Я даже знал кто и знал за что. Слали те, которые, как я сказал уже, были недовольны мною, которые требовали крови и которым я, так сказать, не давал возможности эту самую кровь пустить.

Все получаемые мной подобные записки и рисунки я относил в ЦК. И каждый день получал новые. Это была травля. А как-то однажды меня пригласил Суслов и дал почитать письмо, написанное одним из наших музыковедов (не хочу называть никаких фамилий). Он писал, что я нахожусь под влиянием евреев, сионистов, и рассуждал, как евреи на меня дей­ствуют. Была изображена полная схема такого воздействия – через мою жену и других лиц. Письмо мне Суслов дал со словами:

– Вот, почитайте, с кем вы общаетесь и как о вас пишут.

У меня было шоковое состояние. Я столкнулся с этим впервые. До этого я занимался музыкой и только музыкой. И вдруг попал в самую кашу какой-то политической грязи и наветов. И всё из-за того, что я очень мягко спускал на тормозах всю эту космополитическую истерию, что, надеюсь, могут подтвердить ещё и ныне живущие люди. В итоге у меня началось истощение нервной системы. Я заболел, не было сил двигаться, не мог спать. И тогда я взял отпуск.

Год не работал. Не мог прийти в себя. Не мог без посторонней помощи ходить. Абсолютная апатия овладела мною. Мне было совершенно всё равно. Клара вывозила меня в какой-нибудь парк, садилась на скамейку, а я сидел рядом, как ребёнок, клал ей голову на колени. Затем меня отправили в санаторий в Барвиху. Я пробыл там 17 суток и 17 суток совершенно не спал. У меня начались галлюцинации. И таких, как я, там было немало. Большинство страдало нарушением мозгового кровообращения. Работа по ночам изматывала людей, и многие не выдерживали. И в санатории не могли войти в нормальный ритм, бродили по коридорам, каждый со своими бедами. И поговорить не с кем.

Через 17 суток меня навестила Клара. Видит, я в ужасном виде. Как был в пижаме, я вышел проводить её до ворот Барвихи, сел в машину. Надо сказать, что на территории Барвихи буквально на каждом шагу тогда стояли охранники. И вот когда мы подъезжали к воротам, я лёг на пол машины, незаметно проскочил стражей и уехал из санатория. Если бы я не уехал, пребывание там закончилось бы для меня весьма печально.

В санатории тем временем поднялась паника: пропал Тихон Хренников, начались поиски. Приехав домой, я сообщил по телефону, что больше я не вернусь, а моя жена завтра привезёт казённую пижаму и возьмёт мои вещи.

Общими усилиями Клары, которая регулярно ставила мне пластинки с духовными песнопениями (чтобы успокаивались нервы), и врачей-невропатологов я в течение целого года выходил из этого состояния, в какое попал в итоге космополитической кампании. И кульминацией у меня был 1950 год. В 1951 году я уже начал понемножку работать, а дальше жизнь в Союзе и у меня как-то наладилась.