Игорь Панин. Я не хочу это видеть: Сборник стихов. – Тверь; М.: Альфа-Пресс (книжные серии товарищества поэтов «Сибирский тракт»; серия «Срез»), 2020. – 104 с.: ил. – 500 экз.
В стародавние времена у суеверных людей всякое упоминание о смерти служило чем-то вроде заклинания, способного отпугнуть её. Детям перед сном рассказывали страшные сказки с трагическим финалом, пугая так, что, очутись современный ребёнок в том далёком и непонятном мире, услышь он хотя бы одну убаюкивающую историю тех лет, непременно бы окосел на оба глаза и начал заикаться. Девушке, выходящей замуж, предрекали мученическую смерть от рук неистово ревнивого мужа; воины, уходящие в поход, пели песни о скорой погибели, и даже ритуал подготовки к охоте сопровождался дошедшим до наших дней фразеологизмом «ни пуха ни пера», ибо считалось, что прямое славословие способствует сглазу. Подобные заговоры легко найти в поэзии Панина:
И в глазах твоих встанет мрак,
и в дому твоём будет тлен,
как напустят с родимых стен
на тебя четырёх собак;
не узнаешь, который год,
не поймёшь за спиной возни,
или жалок ты, или горд,
упади – усни.
Книга «Я не хочу это видеть» представляется мне сборником заклинаний против болезней, душевных метаний и смерти. Разнообразию прощаний с жизнью могут позавидовать полицейские сводки о тяжких преступлениях или же годовые отчёты столичных патологоанатомов. Автор будто заговаривает саму смерть, пытаясь обмануть её, стать ей неинтересным, дабы та прошла стороной.
Почти в каждом стихотворении встречаем авторские признания о готовности к первой и последней встрече с костлявой старушкой. А если где-то впрямую эта старушка не упоминается, то автор говорит исключительно о том, что произойдёт после того, как встреча состоится.
С учётом вышесказанного можно вывести основную тему панинской книги: противостояние смерти. Звучит немного отталкивающе и патетично, но более мягкую фразу, которая в должной мере раскрывала бы книгу, вряд ли подберёшь. Во-первых, потому что автор действительно пишет так, будто героически прыгает перед глазами смерти, ударяя себя кулаком в грудь, дескать, попробуй достань меня. Во-вторых, несмотря на житейскую усталость и показательную отрешённость, он всё ещё дерзок – на грани подростковых амбиций – и способен отвесить упреждающий удар, если заметит, что безносая замахивается на него косой:
До сих пор не верю в то, что я умру…
Парадоксальность книги уже в самом названии, которое отсылает нынешнее поколение интернет-зависимых любителей поэзии к легендарному мему: «Make me unsee it!» В переводе на русский он звучит как неологизм: «Дайте мне это развидеть!» – то есть сделайте так, чтобы я не чувствовал то, что чувствую, увидев то, что увидел. Так вот, парадокс заключается в том, что, как бы автор ни хотел отвернуться или закрыть глаза, он упрямо стоит и смотрит на происходящее, с дотошностью архивариуса фиксируя признаки никчёмного существования, попадающие в его поле зрения:
Ныне смотрю устало – сузился круг мой.
Видно, недоставало гадости крупной.
Сумерки входят в ночь, но шпарит зарница.
Сонно киваю – точно что-то случится.
Интересно отметить, что фраза, послужившая книге названием, взята из стихотворения «Патетическое», в котором рассказывается о разных ужасах, творящихся в современном мире:
Не услышишь ни песни, ни звона крыла
Сирина и Алконоста.
И какая же мерзость вокруг расцвела,
невероятная просто!
Опять же мы сталкиваемся с очередным парадоксом уже даже не самой книги, а психофизики автора. Ведь если не озаглавливать стихотворение словом, роднящимся с насмешкой и самоиронией, то мы бы лишились целого смыслового пласта.
Смотрите, что получается: автор мучается тем, что окружающий мир несовершенен, но посредством заголовка как бы посмеивается над своими переживаниями. Тут либо он стесняется в полный голос выражать чувства, либо считает их несущественными, скорее смешными, чем стоящими внимания. Возможен и третий вариант: в действительности всё очень хорошо, только в силу своего характера автор склонен лишний раз поворчать, дабы ничего не сглазить. Так счастливые люди частенько замалчивают радости, боясь навлечь на себя гнев завистников.
Можно было бы настаивать на третьем варианте, если бы он, благодаря своей всеобъемлемости, не затмевал трагедийное начало поэтики Игоря Панина. Всё-таки ощущение неминуемой смерти для автора важнее иронии и самоиронии, которые по большому счёту лишь краски, добавляющие цветовую гамму к серости жизни:
Степь от края до края,
ни угла, ни пристенка.
Будешь петь, помирая,
как разбойничал Стенька.
Дома сидеть тоскливо, а если выходишь, то ещё тоскливее – до жути. Может, только поэтому автор берёт и выходит, спускается, «как мертвец на слепом парашюте» («Не выходишь из дома – пугает тоска…»). И в этом нет полемики с лирическим героем Бродского, который настаивает на том, что лучше всё-таки оставаться дома («Не выходи из комнаты…»). У Панина скорее уверенная констатация факта – он просто выходит. Его герой не вступает в дискуссию, не провоцирует спор и выяснения отношений с классиком, напротив, избегает их, потому что считает свои действия единственно возможными:
Ещё похмелье не прошло,
а может, и не начиналось.
Напяливаю свой шелом –
глотнуть бы кислорода малость.
Трудно оставаться живым и в здравом уме, постоянно пребывая в зоне умеренного комфорта:
Я обладаю привилегией
свихнуться в гордом одиночестве.
Явления природы наделяются силой и властью языческих богов. Каждому из них отводится своя зона влияния. Явно, автору требуется возвращение к язычеству, чтобы утолить непреодолимое желание сохранить связь поколений. Во главу угла ставится беспокойство за судьбу ребёнка. Оно страхует от навязчивого экзистенциального кризиса, и благодаря ему автор выходит на прямое высказывание: «Не жаль, что мы умрём, жаль, что умрут наши дети». В контексте книги это высказывание звучит как слегка завуалированное осуждение христианства, где Бог способен пожертвовать своим Сыном ради того, чтобы люди начали верить в Него:
Не страшно, что когда-нибудь уйдём,
весь ужас в том, что смертны наши дети.
Если в первой части книги («Знаки»), куда вошли новые стихи, автор позиционировал себя человеком, который пытается запугать смерть, то и дело нарываясь на неё, то во второй («Исправленному – верить»), где собраны старые переработанные тексты, – он вступает в острый конфликт с социумом, нисколько не меняя манеру своего поведения. Игорь Панин противостоит обществу так же ретиво, как противостоял смерти в предыдущей части:
Наше время не лечит, наши годы – какие?
Гнут Россию на Вече – не протянешь руки ей.
В стоге сена иголка – да опять мимо вены;
за отсутствием волка ноги кормят гиену.
Поменяй главы книги местами, сначала поставь столкновение с обществом, а потом – со смертью, эффект был бы другим. Можно было бы подумать, что именно неприятие людей довело его до осознания неминуемости смерти. Но в данном случае суть переворачивается, вернее, выворачивается наизнанку. Смерть как таковая расслаивается, дробится на тысячи тысяч языческих божков, которым поклоняются иные – противоборствующие – племена. Она рядится в записные Гомеры, дурачьё и прочую мерзость, а потому по-прежнему остаётся единственным, хоть и многоликим объектом авторской агрессии.
От внутренней зажатости возникает некая «вынужденность письма», та самая, которая по своему содержанию граничит с репликой «не хочу писать, но не писать не могу», будто автор сочиняет стихи из-под палки, пересиливает себя, имитируя побег от природной лени. За счёт этого возникает «барская вальяжность» строк, они будто переваливаются с ноги на ногу, заставляя читателя умерить пыл и предаться обломовской неторопливости:
Междустрочье прочитано между делом,
изо рта не текло, хоть мозги буравило;
толковать бы взялся, чтоб рука не зудела,
только лень нарушать негласные правила.
В третьей части книги размещены две поэмы: хорошо известная читателям «Австралия» и совершенно новая – «Медведь».
«Австралия» писалась ещё в середине нулевых годов и фактически предсказывала гибель европейской цивилизации от «нашествия саранчи» – восьмой казни египетской, под которой подразумевалось чрезмерное увеличение потока беженцев и мигрантов.
В прошлых публикациях под заголовком указывался жанр произведения – «поэма-утопия». В новой редакции автор отказывается от этого уточнения, считая свои предсказания уже почти сбывшимися. А ведь, действительно, каких-то лет пятнадцать назад панинская «Австралия» воспринималась как детская страшилка, написанная человеком суетным, сеющим ненужную панику. Сегодня мы видим, какие события не сходят с первых страниц новостных порталов, описывая нынешнее положение дел во Франции, Германии, Англии, да и в России тоже.
Это, по сути, реплика от лица народа, который с давних времён безмолвствовал, но теперь, доведённый до отчаяния, готов изойтись криком. Реплика подкреплена историческими фактами, рассказывающими о причинах гибели некогда могущественных цивилизаций. В последней части поэмы прославляется «Австралия» как единственный континент, способный приютить жителей Европы (при этом в тексте обыгрывается гимн Австралии нынешней):
Здравствуй, Австралия, цветущая страна.
Славься, последний форпост свободы.
По морям, островам, по трущобам сна
собирай народы.
Здесь и вырисовывается жанр книги: предапокалипсис. Неминуемость смерти (почти по Блоку – «сумрак неминучий») достигает своего апогея. В первой части раскрывалась проблема личности, во второй – общества, а в третьей – уже цивилизации.
Завершает книгу поэма с открытым финалом «Медведь». Сюжет таков: когда-то давным-давно зверь задрал детей одного сельского вдовца. Обезумевший мужик, вооружившись рогатиной и ножом, поселяется в лесу с целью уничтожить всех медведей округи. Людоед давно умер, а мужик всё мстит и мстит, лишь надеждою жив, что в неведомый год изведёт под корень медвежий народ.
Медведи собираются на сход и решают отправить своего сородича – матёрого самца Рваное Ухо – на битву с мужиком, дабы хоть как-то урезонить его безумство. О результате этой битвы, впрочем, как и о самой битве (состоялась ли она?), автор ничего не пишет, оставляя возможность читателю самому додумать концовку. Медведи не убегают в «Австралию». Остаются в лесу, у себя на родине. Поэма придерживается тематики предыдущей, только предрекается не уничтожение цивилизации, а гибель целых родов, что, по сути, почти одно и то же.